Читаем Естественный роман онлайн бесплатно
Естественный роман
Невзирая на постмодернистскую репутацию, «Естественный роман» читается залпом, не отрываясь. Так, как некогда нами читался «роман классический, старинный». «Естественный роман» — естественен, как сама жизнь. Подобно ей — он и странен, и неожиданен, и прерывист, и парадоксален, и непредсказуем… И так же, как жизнь, — убедителен и неопровержим. На сегодняшний день — уже на девятнадцати языках. Русский — двадцатый.
Проза / Современная прозаГеорги Господинов (р. 1968) — поэт, прозаик, драматург, литературный критик, автор сценариев и художественных мистификаций. Каким бы длинным ни получился ряд определений, бесспорно одно: Георги Господинов — одна из ключевых фигур литературного процесса современной Болгарии, один из самых признанных литераторов в стране и самый переводимый болгарский автор за ее пределами. Достаточно привести лишь несколько фактов: первый лирический сборник писателя «Лапидариум» (1992) удостоен национальной премии «Южная весна», следующая книга стихов — «Черешня одного народа» (1996) — переиздан трижды, а составившие ее стихотворения неизменно включаются в зарубежные антологии переводной поэзии; американское издание сборника рассказов «И другие истории» номинировано на самую престижную в своем жанре премию Фрэнка О’Коннора; написанные Господиновым пьесы регулярно побеждают в номинации «Лучший драматургический текст», а тираж последнего на сегодняшний день романа «Физика грусти» (2011) — раскуплен за считанные дни и уже в допечатанном виде возглавляет рейтинг самых продаваемых книг.
Список успехов был бы не полным без упоминания о дебютном романе писателя, не случайно названном «Естественным». С момента первой публикации в 1999 году он уже выдержал шесть изданий и был переведен на девятнадцать языков. Это «изящное начало… впечатляющее перевоплощение точек зрения», как отзывается о романе бельгийская газета «Le Soir», было не только встречено с удивительным для критики единодушным одобрением, но и оказалось знаковым для литературного процесса в целом: с легкой руки литератора, обозревателя и критика Митко Новкова, назвавшего этот текст «первым болгарским постмодернистским романом», рецензенты и исследователи стали рассматривать его еще и как знак перехода от собственно «филологической», академической фазы постмодернизма начала 90-х к этапу «технической репродуцируемости».
Такое важное для будущей систематизации литературного процесса наблюдение, возможно, имеет свою историческую ценность, тем не менее, нельзя не заметить следующее: насыщенный отступлениями, отклонениями и на первый взгляд совершенно не связанными между собой техническими вставными эпизодами, роман активно сопротивляется всем попыткам обнаружить в нем принципы механики и в противовес этому словно выставляет напоказ «физические»,
«Разве возможен роман сегодня — сегодня, когда нам отказано в трагическом. Как вообще возможна даже сама мысль о романе, когда возвышенного нет и в помине?» — спрашивает герой и автор «естественных» заметок своего тезку — редактора одной столичной газеты. А вместо ответа прилагает небрежно запечатанную в самодельный конверт рукопись, этим жестом превращая обыкновенную семейную сагу в роман о романе — о его рождении, наполнении смыслом, роли в происходящих событиях.
Одновременно с этим художественный текст становится и литературной сценой, на которой происходит перетекание одного текстуального пространства в другое. Эта алхимия завораживает — во многом благодаря изящной простоте фабульной конструкции.
Жизнь одного мужчины неожиданно терпит крах. Или, если позаимствовать неоднократно встречающийся в произведениях Георги Господинова оборот, с ним случается «личный апокалипсис». Попытка ухватиться за нить своего бытия и смотать ее в клубок зафиксированных на письме наблюдений оборачивается еще одним провалом, а вернее, их чередой. Философская глубина существования упорно ускользает, вытесняется досадной цепочкой бытовых происшествий, сжимающих бытийственность до рутинных, монотонных алгоритмов. А они, в свою очередь, таинственным образом накладываются на судьбы двух других героев: редактора, полного тезки героя, и сумасшедшего садовника-натуралиста. Так личная история размывается и «обезличивается» эпизодами из жизни других людей, а длинное путешествие к грусти и безнадежности, к освобождению от всех иллюзий и социальной обремененности, ассоциируемой со стабильностью и престижем, уступает место истории клозетов, мух и пчел. Вернее, перемежается ими.
Получается, что фабула — лишь рамка для многоцветного калейдоскопа фрагментов: снов, списков удовольствий, подслушанных диалогов, планов написания романа из начал или из одних только глаголов, Библии мух. Георги Господинов непрестанно оставляет в тексте следы новых историй, но сразу же переходит к другим происшествиям, отказываясь заканчивать эти сюжеты традиционными способами, известными классическому повествованию. Рассказ тут разворачивается в металитературном пространстве, сотканном из множества зачинов сочиненных или прожитых историй, а жанровая модель аллегорично замещается фасеточным взглядом на вещи и особой траекторией чувствительности, позаимствованными у мух. В этом смысле вполне органично, или, если быть ближе к тексту романа, естественно, перескакивание с одной темы на другую, пропуск связующих слов и актуализация важных впечатлений путем припоминания одного или нескольких ключевых образов, постепенно восстанавливающих всю картину или сцену целиком. Известно, что мухи движутся по непредсказуемой траектории, а поэтому и фасеточное зрение сфокусировано на самых неожиданных вещах. В контексте словесной ткани произведения это означает лишь одно: каждый образ может оказаться ключевым, а любая деталь — необходимой в контексте некоего целого.
На самом деле, все самое главное о «Естественном романе» сказано самим романом. Это книга о жизни и о нашей неспособности справиться с ней. И о еще большей неспособности все это прочувствовать и описать. Но более всего — это роман о естественной красоте подобной невозможности, заставляющей наш взгляд изменить свою траекторию и обратиться к самым обыденным предметам, без которых все значительное потерялось бы в трагичной череде будней.
Расстаемся. Во сне расставание связано только с уходом из дома и больше ни с чем. В комнате все упаковано, коробки высятся до потолка, но там, наверху, все еще просторно. Коридор и другие комнаты полны родственников — моих и Эммы. Они о чем-то шушукаются, шумят и ждут дальнейших действий с нашей стороны. Мы с Эммой стоим у окна. Нам осталось поделить лишь кучу граммофонных пластинок. Неожиданно она вынимает из пакета пластинку, ту, что сверху, и с силой запускает ее в окно. Это мне, говорит она. Окно закрыто, но пластинка проходит сквозь него, как будто разрезает воздух. Инстинктивно я достаю следующую и бросаю ее следом. Пластинка несется, как летающая тарелка, вертится вокруг своей оси, как в проигрывателе, только быстрее. Слышен ее свист. Где-то над мусорными баками она угрожающе отклоняется в сторону низко летящего грязного голубя. В первый момент кажется, что столкновения удастся избежать, но немного погодя я вижу, как острый край пластинки медленно врезается в его упитанную шею. Все происходит как в замедленном кадансе, и это усиливает ужас. Совсем отчетливо слышится несколько коротких тонов — это пластинка перерезает шею. Острая кость голубиного зоба издает мимолетный звук, скользнув по музыкальной дорожке пластинки. Только начало мелодии. Какой-то шансон. Не помню. «Шербургские зонтики»? «О, Paris»? «Кафе трех голубей»? Не помню. Но музыка звучала. Отрезанная голова по инерции пролетает еще несколько метров, а тело мягко шлепается в пыль рядом с мусорными баками. Крови нет.
Во сне нет ничего лишнего. Эмма наклоняется и бросает следующую пластинку. Потом я. Она. Я. Она. С каждой следующей пластинкой повторяется то же, что и с первой. Тротуар под окном завален птичьими головами, серыми, одинаковыми, с затянутыми пленкой глазами. Каждой упавшей голове родственники за нашей спиной отрывисто аплодируют. Мица сидит на подоконнике и хищно облизывается.
Я проснулся от боли в горле. Сначала я хотел рассказать свой сон Эмме, но потом передумал. Это просто сон.
Кресло-качалку я купил одним субботним днем в начале января 1997-го. Я только что получил зарплату, и кресло поглотило добрую ее половину. Оно было последним, еще по старым, сравнительно низким ценам. Невероятная инфляция той зимы подчеркивала безрассудность моей покупки. Кресло было плетеным, под бамбук; почти невесомое, оно казалось громоздким и неудобным для переноски. Было немыслимо потратить оставшуюся половину зарплаты на такси, я взвалил его на плечи и пустился в обратный путь. Я шел, нес кресло на спине, как кузов, и стойко переносил укоризненные взгляды прохожих, устремленные на меня из-за роскоши, которую я смог себе позволить. Кто-нибудь должен описать скудость и нищету зимы 97-го, как, впрочем, и все остальные скудости, зиму 90-го, 92-го. Помню, как передо мной на рынке какая-то пожилая женщина просила, чтобы ей отрезали половинку лимона. Были и такие, кто вечером обходил пустые лотки в поисках случайно закатившейся под них картофелины. Все чаще хорошо одетые люди преодолевали стыд и рылись в мусорных баках. Голодные псы выли поодаль или стаями нападали на припозднившихся прохожих. Когда я вывожу эти беспорядочные предложения, мне представляются жирные газетные заголовки, набранные сбитым шрифтом.
Однажды вечером я вернулся домой — дверь была взломана. Взяли только телевизор. Непонятно почему, моя первая мысль была о кресле-качалке. Кресло было на месте. Наверное, его не смогли вынести через дверь, оно было слишком широким, я затаскивал его через окно. Весь вечер я провел в кресле. Когда Эмма вернулась, она стала звонить в полицию. В этом не было смысла. Никто уже не реагировал на сигналы об ограблении. Твою мать. Я сидел в плетеном кресле, гладил двух испуганных беспорядком кошек (и где же они прятались все это время) и курил, уязвленный в то, что осталось от моего мужского самолюбия. Я не мог защитить даже Эмму с кошками. Сел и написал рассказ.
Вламываются в квартиру одной семьи. В момент ограбления дома только хозяйка, ей около сорока, но уже видны первые признаки увядания, она смотрит какой-то сериал по телевизору. Взломщики — молодые и с виду нормальные парни — не ожидали, что в это время в доме кто-то есть, но они быстро понимают, что к чему. К тому же женщина и без того достаточно напугана. Она сама достает деньги из гардероба в спальне. Не сопротивляется, когда ее заставляют снять серьги и кольца. И обручальное тоже? И обручальное. Она снимает его с большим трудом, оно почти вросло в палец. Вдруг, когда те решают вынести телевизор — сериал между тем еще не кончился, — женщина вцепляется в него изо всех сил. Впервые повышает голос, умоляет взять что угодно взамен, но только не трогать телевизор. Остается стоять вот так, спиной к двум мужчинам, прижавшись грудью к экрану — она уже готова на все. Оттолкнуть ее было раз плюнуть, но взломщиков на миг смущает ее внезапная реакция. Она чувствует их колебание и двусмысленно заявляет, что они могут делать с ней что угодно, лишь бы не трогали телевизор. Сделка заключена. Мы будем тебя трахать, говорит один из них. Она не шевелится. Они ловко задирают ей юбку. Никакой реакции. Ее задница все еще упругая. Первый кончает быстро. Второй возится чуть дольше. Женщина вцепилась в телевизор и стоит как вкопанная. Только однажды просит их поторопиться, потому что дети должны вернуться из школы. Это как будто окончательно парализует второго, и они вдвоем в спешке покидают квартиру. Сериал закончился. Женщина с облегчением отпускает телевизор и идет в ванную.
Интересно, как же закончатся 90-е годы — как триллер, боевик, мрачная комедия или как мыльная опера?
Вот история этой истории.
Я, как редактор столичной литературной газеты, получил тетрадку. Она лежала в большом самодельном конверте, отправленном в редакцию на мое имя. На конверте не было обратного адреса, клей вытек наружу и засох. Признаюсь, я распечатал письмо с чувством легкой брезгливости, которое так и не развеялось, когда я вынул оттуда тетрадку — около 80 листов, изрядно потрепанных, густо испещренных мелким почерком с обеих сторон. Подобные рукописные послания никогда не предвещают ничего хорошего для редактора. Их авторы, чаще всего навязчивые старикашки, появляются на горизонте по прошествии нескольких дней и спрашивают, подписан ли к печати их труд, естественно, труд всей жизни. По опыту мне было известно, что, если сразу не пресечь их настойчивость и, постеснявшись возраста, доброжелательно ответить, что рукопись еще не дочитана, они будут осаждать тебя каждую неделю, как усталые воины, решившие биться до победного конца. И хотя их конец был не за горами, постукивание палочек по лестницам редакции заставляло меня материться, как грузчик.




