Читаем Эльжуня онлайн бесплатно


Эльжуня

Новая книга И. Ирошниковой «Эльжуня» — о детях, оказавшихся в невероятных, трудно постижимых человеческим сознанием условиях, о трагической незащищенности их перед лицом войны. Она повествует также о мужчинах и женщинах разных национальностей, оказавшихся в гитлеровских лагерях смерти, рядом с детьми и ежеминутно рисковавших собственной жизнью ради их спасения. Это советские русские женщины Нина Гусева и Ольга Клименко, польская коммунистка Алина Тетмайер, югославка Юличка, чешка Манци, немецкая коммунистка Герда и многие другие. Эта книга обвиняет фашизм и призывает к борьбе за мир. Она рассказывает о международной солидарности, выковавшейся в условиях жесточайшего фашистского террора, о великом братстве советских граждан и прогрессивных людей других стран.

Ирина Ивановна Ирошникова

Проза
<p>Ирина Ирошникова</p><p>Эльжуня</p>Була соби раз Эльжуня,Умирала сама.Бо ей ойцец в Освенцима,На Майданке мама…

_________________________

Это — посмертные строки, написанные польской девочкой Эльжуней, застреленной гитлеровским солдатом.

Ее именем я назвала книгу потому, что судьба Эльжуни — символ беззащитности детства перед лицом фашизма, войны.

<p>Я ДОЛЖНА РАССКАЗАТЬ…</p>

«Видя нерешительность эсэсмана[1], Гесс схватил за ноги маленького ребенка и бросил его живым в огонь. Следуя примеру Гесса, другие эсэсманы тоже стали бросать детей живыми в огонь…»

(Процесс Рудольфа Гесса, коменданта лагеря Освенцим. Допрос свидетелей. — Материалы Главной комиссии по расследованию гитлеровских преступлений в Польше.)

«Вчера на Кроумлин Роуд убили мою двоюродную сестру… Она шла сказать матери, что выходит замуж. Она умерла не сразу, а лишь в больнице… Сестру хоронят в четверг…»

(Из дневника белфастского школьника. — «Литературная газета» от 5 июля 1972 г.)

«ПРОКУРОР: Где были грудные дети, когда вы начали стрелять в них?!

СВИДЕТЕЛЬ: На руках у матерей».

(Процесс лейтенанта Полли, командовавшего расправой над жителями южновьетнамской деревни Сонгми. Допрос свидетелей. — «Правда» от 5 марта 1971 г.)

Листки из записной книжки с алфавитом. На них совсем еще детским почерком, выписанные большими буквами, громоздятся неровно фразы:

«Женя умерла… Бабушка умерла… Лёка… Мама…»

«…Савичевы умерли… умерли все… осталась одна Таня…» Это записи Тани Савичевой — ленинградской девочки, блокадницы. Как документ обвинения, они фигурировали на Нюрнбергском процессе.

«Нет, я не гулял на улице. Я сидел дома, в комнате, вдруг прилетели самолеты, и они бросили на меня две бомбы, но только стена упала, а я крепко прижался в углу…»

(Из рассказа семилетнего вьетнамского мальчика, доставленного в госпиталь после налета американских бомбардировщиков. — «Правда» от 3 октября 1972 г.)

Запрокинуто вверх лицо ребенка. Темные, круглые глаза его доверчиво смотрят ввысь. А оттуда, из высоты, наплывают на детское это лицо тяжелые бомбардировщики. И трассирующие пули роятся вокруг него… Это только фотомонтаж. Из западноберлинской газеты «Вархайт».

Впрочем, то, о чем я пишу здесь, это тоже только монтаж. Сведены воедино записи разных лет — фрагменты событий, судеб… А сквозь это — необъемлемость темы, суть которой в сочетании слов: «война и дети».

И еще одна фотография — фотография, не фотомонтаж. Врезалась в память как изобразительное решение все той же темы.

Руины варшавских улиц. Сожженные дома. Обвалы. Щебень и кирпич. Груды золы и пепла. На переднем плане ребенок — мальчик, полосатая маечка, коротенькие штанишки. Подстриженный хохолок… Весь он еще ухоженный, еще сохранивший следы домашности. Уперся руками в колени, подбородок в ладонях — сжался! Примостился словно на островке на развалинах своего дома. А вокруг бушует война…

Мальчик подлинный с именем и фамилией: варшавянин Рысёк Паевский. Фотографию эту я видела в альбоме, что недавно вышел в Варшаве под названьем «Война и дети».

Фотографии для альбома собирались из разных мест: из захваченных фашистских архивов, из личных коллекций «победителей» — гестаповца Шмидта, например, и из… «частных собраний» — так сказано в предисловии.

На каждой фотографии — дети. Успевшие позабыть, что бывает на свете добро и смех. И отчий дом. И тепло. И сытость…

Недетская обреченность лиц. Глаза, из которых многолико смотрит война… Листаешь страницы, а в горле крик!

Никогда не знаешь, как нахлынет на тебя то, что принято в обиходе называть темой. Завладеет мыслями. Заполонит душу.

То, о чем я пишу здесь, началось для меня, как тема, со случайно услышанного рассказа о судьбе белорусской девочки Людочки Безлюдовой.

Впрочем, это, наверное, не совсем так. И началось все это гораздо раньше, множество лет назад, июльской ночью сорок первого года…

Той ночью Москву бомбили. Под рев сирены я выбежала из дому с полусонной дочкой на руках. Где-то рядом, видимо в рощице, что за домом — жили мы тогда под. Москвой, — ухали тяжело зенитки.

«Ложи-ись! — заметив нас, закричал дежурный. — Осколками поранит»…

В чьей-то недорытой и непокрытой щели-убежище мы с дочерью оказались лишь вдвоем.

Помню зябкую сырость — ни на что не похожий запах свежевскопанной, развороченной земли. Помню небо над нами — иссеченное лучами прожекторов. И — огненное, клубящееся в той стороне, где была Москва.

Помню теплую тяжесть детского тельца на моих руках, испуганно жмущегося ко мне, беззащитного тельца.

Кто знает, может, начиналось все это еще той июльскою ночью и таилось все эти годы, ожидая своего часа. Ожидая толчка, импульса, чтоб, поднявшись из каких-то глубин памяти, обернуться болью, и гневом, и волей к действию. То есть, иными словами: стать темой…

А о белорусской девочке я впервые услышала в дни подготовки ко Всемирному женскому конгрессу. Женщины-матери всей Земли должны были съехаться в Москву.

Помните то московское лето — разноцветные процессии женщин по утрам у ворот Кремля? Ослепительно яркие канги Африки и нежные индийские сари на московских улицах…

Помните эту многоязычно выплескивавшуюся сквозь стены Кремля тревогу за детей всего мира? За их будущее.

Не могу объяснить, почему и как возникло во мне это чувство неколебимой уверенности в том, что мне необходимо быть на конгрессе. Не побывать по пригласительному билету, а именно — быть! Слышать голоса этих женщин. Видеть вблизи их глаза, их лица.

Путь к этому был один — билет прессы.

— Пожалуйста! — сказали мне в «Огоньке». — Но только в обмен на очерк. О нашей, советской делегатке. Сейчас они собрались в Колонном зале. Там проходит пресс-конференция. Идите, слушайте, выбирайте — какая приглянется.

Это оказалось не так легко — выбрать! Пятьдесят наших женщин: жен, матерей. Знаменитых, значительных, красивых. Космонавт. Вулканолог. Капитан дальнего плавания. Хирург…

Чего же мне не хватало? Видимо, какого-то созвучия тому, что скрытно, что неосознанно звучало во мне. И чему я не смела изменить.

А потом на трибуну вышла Нина Гусева.

«Война застала меня молоденькой учительницей на Смоленщине, — так рассказывала она. — Мужа замучили фашисты. Мой единственный ребенок погиб. Меня арестовало гестапо. Вместе с нами в камере рудненской тюрьмы находились дети… — Она рассказывала о детях, которых везли в Освенцим тем же транспортом, что и ее. И о детском бараке Освенцима — одно время она работала в этом бараке. — Со мною на нарах спала маленькая девочка из Белоруссии Людочка Безлюдова. Отца ее казнили в Борисове. Мать перегнали из Освенцима в другой лагерь. Брата Алика, который был немного старше ее и был неотступно с ней, увезли неизвестно куда…»

Я написала о делегатке конгресса Нине Гусевой. И о маленькой Людочке из Белоруссии. Очерк был небольшой и незатейливый. Но откликов вызвал столько, что редакция «Огонька» посчитала нужным командировать меня в Польшу, где отыскался след Людочки. Я должна была «досмотреть» ее судьбу.

Мне, однако, не удалось рассказать читателям «досмотренную» мною судьбу. Судьба этой белорусской девочки оказалась много сложнее и запутаннее, чем представлялось нам в Москве.

Но не смогла я и позабыть о ней. Шло время, и тема трагической незащищенности перед лицом войны семьи, материнства, детства — тема, к которой я прикоснулась в очерке, завладевая мыслями, все явственней открывалась мне в своей значимости. В своей протяженности сквозь годы…

<p>О Нине Гусевой, Алине Тетмайер и других</p>

Признаюсь, поначалу я собиралась рассказать здесь только о Нине Гусевой. Но видно, природа того, о чем пишу, такова, что стоит назвать одно лишь имя, и тотчас же, врываясь в рассказ, переплетаются с этим именем другие имена и другие судьбы — хоровод судеб…

В читальном зале одной из московских библиотек обсуждали повесть польской писательницы Зофии Посмыш «Пассажирка». Действие повести происходит в Освенциме — лагере уничтожения, лагере обезлюживания, оккупированной немецким фашизмом Европы. Происходящее в повести раскрывается через воспоминания ауфзеерине — надзирательницы, эсэсовки, вступившей во внутренний поединок с узницей.

Но повесть эта не только об Освенциме. Она о фашизме — явном и скрытом.

На это обсуждение я пришла с подругами Нины по Освенциму — сама она живет не в Москве. С Ириной Хариной, Екатериной Белостоцкой и Алиной Тетмаейр — польским врачом, профессором, директором детского хирургического госпиталя в Варшаве, она по приглашению Министерства здравоохранения была в то время в Москве.

Я сидела подле Алины, и обращенное ко мне в профиль ее лицо казалось совсем еще молодым и красивым, если глядеть справа. Левая же его сторона была сведена словно бы застывшим на щеке спазмом. Я знала — это память об Освенциме…

В Освенциме Алина — Нуля, так называют ее друзья, работала в лагерной больнице — ревире. Там ей удавалось помогать многим, в том числе и нашим, советским. Недаром, прослышав о приезде Алины, бывшие узницы Освенцима стали искать возможность повидать ее. Уж не говорю о москвичках. Алину встречали на станциях еще по пути следования в Москву.

Я видела в номере у нее несметное количество записных книжек, пластинок, альбомов с репродукциями, которыми задаривали ее встречавшие. Читала я и памятные надписи, и приложенные к подаркам записочки одного и того же содержания:

«Нуля! Я всегда тебя помню. Ты мне помогла в Освенциме». Или — «спасла». Или — «выручила». Или — «вылечила».

Из рассказов я знала, как именно она выручала, лечила, спасала… Как укрыла однажды в ревире от смертельной опасности Ирину Харину, что сидела теперь рядом с ней. И подругу Ирины Женю Сарычеву. Но рассказать хочу не об этом. Рассказать хочу об одном эпизоде, который тоже как-то связан с Алиной. И который, в конечном счете, оказался спасительным для Ирины и для ее подруг.

В карантинном бараке Освенцима на самом верху трехъярусных пар сидели три девушки, три москвички — наши разведчицы в тылу врага — Женя Сарычева, Люся Мушникова, Виктория Никитина. Четвертой, Ирины Хариной (тогда Иванниковой), с ними не было. Она заболела тифом еще в пути, когда их везли в Освенцим. Везли под особым конвоем, отдельно от других узников.

Первые дни в Освенциме Ирина как-то держалась. Но ей становилось все хуже, и, понимая, что иного выхода нет, девушки отвели ее в ревир. Отвели — потеряли из виду…

Ревир — двенадцать бараков, отгороженных от остального лагеря колючей проволокой. Внутрь не проникнуть. Да если б и удалось! Больных там тысячи — разве ее отыщешь?

Многое они пережили. Путь их лежал из Смоленска через всю Германию. Тюрьмы, допросы, штрафные лагеря…

В последнем лагере, в Брауншвейге, решились их судьбы. Вчетвером стояли они тогда по команде «смирно» перед специальной комиссией. А прибывшие эсэсовцы в чинах совещались между собой. Девушкам удалось уловить, что их направляют в лагерь Аушвиц — Освенцим, что лагерь этот тяжелый, потому что один из эсэсовцев, седоватый, немолодой, с сомненьем глядя на девушек, сказал: «Бессер шоссен», — лучше расстрелять.

А другой, помоложе, заметив, что девушки прислушиваются, подошел к Жене и, ткнув ее пальцем в лоб, пригрозил: «Нумер будет. Клеймо».

И вот они в Аушвице — Освенциме. Затаились на самом верху нар. Нет уже с ними Ирины. А за нею кто? Кто из них окажется следующей?!

Много им довелось пережить, но безнадежней минуты, казалось, не было.

И вдруг они услышали, что кто-то внизу выговаривает с нерусским акцентом их имена: «Люсья, Женья, Викторья, Ирена…» Свесили головы, увидели: ходят меж нар две женщины. Одна — постарше. Вторая — совсем молоденькая, круглолицая, в очках. Она держит перед собой листок бумаги и, глядя в этот листок, выговаривает старательно: «Люсья, Женья, Викторья, Ирена…»

Это разыскивали их. Разыскивала Власта — чешка, работавшая в шрейбштубе — лагерной канцелярии: молоденькая, в очках. А с нею, та, что постарше, тоже Власта — ее подруга. Зачем разыскивали?

Оказалось, вот что: в лагере, в Брауншвейге, где была решена их судьба, девушек держали в карцере в одиночках. На территорию лагеря выводили один раз в день под конвоем: умываться и прочее. Умывальники находились в том же помещении, где прачечная. А в прачечной работали «остенарбайтен» — русские девушки, угнанные из оккупированных областей и «проштрафившиеся» в Германии. Завидев «карцерниц», девушки эти старались забежать в умывальную, чтоб переброситься словечком, иногда поделиться хлебом. И одна из них, Надя, которая забегала чаще других, сказала им однажды: «Вы ничего мне не говорите, я вас ни о чем не спрашиваю. Но мы в шрейбштубе (канцелярия) дознались, что вы — парашютистки. Поэтому вас и содержат в карцере».

Надю эту в Освенцим отправили раньше, общим транспортом, под общей охраной. В дороге Надя подружилась с чешкой, которую звали Властой. Эта Власта оказалась подругой писаря из шрейбштубы, тоже Власты, много ранее заключенной в Освенцим.

Когда Женю, Люсю, Викторию и Ирину гнали по территории лагеря, Надя, увидев, узнала их и показала Власте, той, с которой ехала: «Наших девчат ведут, парашютисток, я тебе рассказывала». Власта пересказала это подруге. А подруга, та, что из шрейбштубы, отыскав по картотеке имена прибывших, пришла в карантинный барак, будто ей понадобились о них какие-то сведения.

Они пришли не с пустыми руками, обе Власты. Лагерный нехитрый гостинец: луковица и сухари. Старшая Власта незаметно передала это девушкам, а Власта, та, которая из шрейбштубы, грустно глядя на них сквозь стекла своих очков, сказала, трудно выговаривая по-русски: «Не надо печалится. Найдем Ирену. Вам еще будет хорошо…»

Она пришла за ними после отбоя, эта Власта, и, петляя между бараками, выбирая путь потемнее, привела их в ревир. Приоткрыла какую-то дверь, пропустила вперед.

И едва закрылась за ними дверь, едва они показались на пороге…

«Москау! Мóсква! Салют!» — негромко послышались со всех сторон. Дружеские руки тянулись к ним, дружеские лица были вокруг.

«Дорогие, дорогие мои москвички! — говорила седая женщина, видимо, она была старшей здесь. — Где встретились! А я… я так мечтала побывать в Москве».

Оглушенные, растерянные, не смеющие поверить в то, что слышат, стояли они среди окруживших их женщин: Женя, Люся, Виктория…

У каждой из этих женщин, как и у них, на одежде был винкель — угольник, знак узника. Как и у них, угольники эти были одного и того же цвета — красного (красный цвет отличал политических). А вот буквы в центре угольников, что обозначали национальность, были разными.

Похожие книги

Другие книги Ирина Ивановна Ирошникова