Читаем Две недели онлайн бесплатно
Две недели
Первую книгу прозы молодого вологодского прозаика Роберта Балакшина составили повесть и рассказы, посвященные жизни наших молодых современников — рабочих, строителей, воинов.
Проза / Советская классическая прозаПод утро Карташову приснился сон. Бессмысленный, путаный, как и все сны. Снилась жена, с которой он не жил уже давно, лет семь. Они куда-то идут, жена отстает, отстает и уже рядом с ним не жена, а нечто расплывчатое, неопределенное, наподобие облачка, неуловимо тающего в жарком небе. Затем ни с того, ни с сего, как это обычно бывает во сне, в руках у него новенькие дверные петли, черные, с раззенкованными дырками для шурупов, блестящие магазинной скользкой смазкой. И мнится ему, что откроется сейчас что-то очень важное, надо только малость потерпеть, подождать. Но терпеть Карташов не привык, и он порывисто напрягается душой, насильно пытаясь проникнуть в сокрытую от него тайну.
В этот миг на постель к нему вспрыгнула кошка. Вкрадчиво проступая лапками сквозь одеяло, кошка прошла по ногам, помедлила и улеглась, мягко и тяжело привалившись к левой ноге. Карташов сознавал, что петли — сон, но глаза открыть медлил, осязая ладонью прохладную тяжесть петель. Он собрал пальцы в кулак и с детским чувством сожаления и досады убедился: ладонь в самом деле пуста.
Бережно, чтобы не потревожить кошку, он отодвинул ногу, встал, прошел на кухню, поставил чайник, умылся, оделся. И все это время, пока он скатывал с дивана постель, убирал ее в шкаф под висевшие рубахи и единственный костюм, пока пил чай и собирался на работу, сон нет-нет да и напоминал о себе. Никак он не мог отвязаться, забыть его. «Может, случится чего? — суеверно подумал Карташов. — Говорят, сон иногда правду скажет». Только что случится? Жизнь его давно настроилась и текла тем ровным, равнодушным чередованием дней и ночей, праздников и будней, получек и авансов, которое, по всей вероятности, изменить ничто не могло.
Не то что, к примеру, в Исландии, где на днях очнулся от спячки вулкан и завалил пеплом целый город.
Карташов же родился и жил в Вологде. Геологическая деятельность здесь давно замерла, и даже старожилы не упомнят мало-мальски стоящего потрясения.
Работал он землекопом-трубоукладчиком в бригаде, строившей на трассе Сокольского шоссе аэродром, и принадлежал к тому широко распространенному типу выносливого русского рабочего, который может все, все у него в руках ладится, но который — если наблюдать со стороны — только и делает, что курит: в бригадном вагончике, на бровке траншеи, а то, беспечно опираясь на лопату, воткнутую в кучу песка, прямо посреди улицы, на виду у занятого, куда-то спешащего деловитого народа.
Рабочие этого типа не вполне удовлетворяют требованиям, предъявляемым расхожему понятию «современный» рабочий. Инструменты, которыми они работают, при всем желании сложными назвать трудно. Это лом и лопата, кувалда и топор, пила и мастерок. Это — сильные, умелые руки, которые монтируют плиты и кладут кирпичи; это — верный глаз, чтоб точно по визирке прокинуть трубы коллектора.
Сегодня на работу можно было не торопиться. Хотя мастер Юра Соломин велел прийти в контору к восьми — бригада отправлялась в пригородный совхоз на картошку — раньше половины девятого машина не придет. Это уж как заведено… И поэтому, уложив в старый чемоданчик полбуханки черного хлеба, две луковицы, спичечный коробок с солью, пустой мешок, стакан и складной нож, Карташов не спеша шагал вниз по улице к одноэтажному зеленому зданию конторы.
Ночью выпала обильная роса, и сейчас с крыш капало. Почти как весной.
Его уже ждали. На асфальтированном дворе конторы стояла машина с фургоном, в которой сидела вся бригада.
— Здорово, орлы! — громко, как он любил, поздоровался Карташов и по железной стремянке, зацепленной за задний борт, проворно вскарабкался в фургон.
Он надеялся, что на улице, среди мужиков, впечатление сна, непрошеная размягченность души ослабнет, пройдет, но она, напротив, становилась отчего-то даже приятной ему. И, сидя в поскрипывающем на поворотах фургоне, теперь он желал сберечь ее. Но мужики как назло не давали и на миг остаться с собой просили закурить, надоедали: чего он такой задумчивый, не влюбился ли, не пропился ли?
— Мишка, — звали с передней лавки, где резались в «секу», — иди, двинешь копеечку.
— Нынче не мой день.
— Иди, Мишука, иди. Горбатый мост проехали, твоя карта пошла.
— На, двадцать копеек дам, как денег нет, — издевался кто-то сбоку.
— Отвяжитесь, — пробормотал Карташов, а сам невольно слушал, что загибает на соседней лавке Женька Колесников.
— Помирал как-то мужик в деревне и наказал бабе своей, чтоб гроб она ему в городе купила. В городе гроб культурно сделан, кумачом обтянут, украшения разные, с виду серебро натуральное, а с боков ручки, как у самовара, чтоб нести сподручнее. Вот отдал мужик богу свою душу грешную, а баба его взяла машину и поехала в город. Купила гроб, катит обратно. Попросился прохожий какой-то подвезти. Залез в кузов, а баба с шофером в кабине. Едут они. Вдруг начался дождь. Мужик туды-сюды — некуда деться. Залез он в гроб, под дождь и закимарил. Спит он, дождь прошел, а в машину попросились знакомые шоферу бабы. Гроб увидели, сперва испугались, но залезли. Присмирели было, а потом, понятное дело, пошел у них базар-вокзал, трешь-мнешь, ни черта не разберешь. Мужик проснулся, слышит голоса, крышку чуток приподнял, голову высунул и говорит:
«Дождь-то давно кончился?».
Карташов захохотал вместе со всеми и полез к последней лавке.
— Давайте, живоглоты, карту.
Приехав на место, дядю Лешу Мойкина оставили напечь к обеду картошки и сгонять до сельмага, а сами дружной оравой направились на поле, что поднималось по пологому холму, белея картошкой в распаханных бороздах.
Работа была известная; подобрать картошку в двуручные плетеные корзины, пересыпать из корзин в мешки, грузить на прицеп колесного трактора и везти в большой сарай на вершине холма на сортировку.
В обед все расположились вокруг костра. Над прогоравшим костром стеклистым полотнищем волновался жар и, отрываясь, таял вверху. Где-то на широком просторе полей отчетливо стрекотал далекий трактор. А за сараем, в котором грохотала пыльная сортировка, низко, почти над самой землей, над деревенькой вдали висело огромное, непривычно резких, угловатых очертаний тяжелое облако. По краям ослепительно белоснежное, в глубине с легкой костяной желтизной, с четко отделявшейся на фоне яркого неба, золотимой солнцем воздушной кромкой — его, казалось, можно было рассматривать бесконечно.
Все облако было лучезарным, праздничным, но праздничным как бы внутри, про себя, и только на верху его, в недоступной, пугающей вышине, где мелькающей точкой реяла какая-то отважная птица, сгустились синие тени.
Как бы удивились, наверное, мужики, если б могли знать, что он занимается таким пустячным, не мужским делом: любуется облаком. Ведь что — облако? Вода, по сути дела.
— Да-а, — начал разговор о политике дядя Леша Мойкин, — народу в деревне мало. А почему? В городе лучше жить, все туда и бегут. Обратно — театры, кино.
Мужики засмеялись.
— Налей, Женька, ему еще одну, — посоветовал кто-то, — он тогда с обеда и работать пойдет.
— Давай, давай, — помаргивая синими плутоватыми глазками, зашепелявил дядя Леша.
— Сиди, старый пестерь, потом грузи тебя в машину, — сказал Колесников, разливавший вино.
— Начитаешься, дядя Леша, газет, — сказал Карташов, принимая стакан, — повторяешь, чего другие говорят. Не лучше в городе, а легче, не работая проживешь. А в деревне каким ты придурком устроишься?
— Старый, — язвил Колесников, — ты в театре-то давно ли бывал? Тебе там, поди, больше всего буфет нравится. Еще бы даром давали.
Дядя Леша Мойкин, исполнявший в бригаде необременительную роль шута и гонца за вином, работал последний год. Ему, изработавшемуся за свою трудную ломовую жизнь, работать в бригаде становилось тяжело, но он держался, чтобы пенсия вышла побольше, и его обычно ставили на легкие, пустяковые работы, хотя, подвыпив, мужики порой ворчали, что они его обрабатывают.
— Бабоньки, — зычно закричал Колесников, — идите сюда!
Из сарая сортировки вышли четыре женщины. Лиц их разглядеть было нельзя, заметно только, что они смотрят в их сторону и смеются.
Пересмеиваясь, чтоб придать себе больше смелости, женщины спускались по холму.
— Нам-то дадите картошки? — улыбаясь, крикнула та, что шагала впереди. Полная, в темно-бордовом старом, тесном ей в плечах и животе, пальто она бодро выступала крепкими в красных резиновых сапогах ногами.
— Шевелитесь, — подгонял Колесников, — не останется!
— Ишь, радешеньки, напустились. Рожи-то сколь не толсты.
— Да и вы не шибко тонки.
— Передняя особенно.
— Есть за что подержаться, — зубоскалили мужики.
Гостьи подошли и остановились, решая, где присесть. Наконец уселись, подвернув под себя полы пальто и плащей, брали картошины, разламывали и осторожно, чтоб не замараться в саже, выедали жаркую сердцевину.
— Старый, а ты говорил, в деревне народу нет.
— Мы не деревенские, — возразила самая молодая, которой, видно, было зазорно прослыть деревенской.
— Откуда же вы эдакие баские взялись-то? — любезничал Колесников.
— Из вытрезвителя, — в тон ему ласково отвечала пожилая в сером платке женщина.
— Вот где свидеться пришлось. Здравствуй, Маня! — Карташов под хохот мужиков обнял ее.
— Да что ты, леший какой, медведь, — отталкивала она его сердито.
— Попалась, Анфиса! — смеялись ее товарки.
— Ничего, ничего, — подзадоривали мужики, — пускай, он соскучился.
— Со второго кирпичного мы, — когда хохот стих, приветливо сказала та, что в красных сапогах, и, дотянувшись до чемоданчика Карташова, взяла щепотку соли.
Она одних лет с ним, пожалуй, даже чуток помоложе. У нее небольшие руки, ровно остриженные ногти, подвижные губы, Она взяла соли и улыбнулась, очевидно, сама себе, не той общей, публичной улыбкой, с какой хохотала только что, а улыбкой своей, милой, преобразившей ее. Карташов так удивился этой подсмотренной перемене, что чуть сам не улыбнулся какой-то новой, неизвестной ему улыбкой.
— Бабоньки, будете? — Колесников откупоривал очередную бутылку.
— Как же, как же, только ждите. Нам на смену еще.
— Во, бабы после картошки и работать пойдут.
— Пойдем, не вы, пьяницы.
— Попросили нас, народу на заводе не хватает.
— Деньги-то куда хоть девать будете? — спросил Карташов.
— Приходи, так и тебе дадим, — ответила та, в красных сапогах.
— Ой, Лизка, — недоверчиво ахнула Анфиса.
— Мишка, не теряйся! Обряди ее чередом.
— Не верь им, — отговаривал Колесников, — у баб язык шерстяной, зовут только.
— Ну, — согласился Карташов, — придешь, а за дверью мужик с безменом.
— Может, мы вовсе без мужиков, — говорила Анфиса и, обняв Лизку за плечи, что-то шептала ей в ухо, указывая картошиной на него. Лизка смеялась. Нет, не смеялась, скалилась, обтягивая зубы губами, глаза ее ничуть не смеялись, и была в них какая-то тайная, неприятная мысль. Карташову на миг стало не по себе. Но ему ли смущаться бабьего взгляда?
— Мужиков-то своих вы куда дели? — сказал он, сплюнув в костер вязкую винную слюну.
— На курорт отправили.
— В Устюг? — подхватили мужики.
— Туда, туда, пусть проветрятся.
— Ой, бабы, бабы, бойки вы стали.
— Ты где живешь-то? — под шумок спросил Карташов.
Она была застигнута врасплох этим вопросом. Лицо ее вмиг сделалось серьезным, настороженным.
— Смелый, что ли, — тихо сказала она, отвернулась и больше за весь обед ни разу не взглянула на него.
Обед кончался. Мужики пошли на поле, недавние их гостьи — к своему сараю. Весело переговариваясь, они смотрелись на ходу в единственное зеркальце и, ахая, оттирали губы и щеки от угольных пятен.
Зачем он оглянулся? Вместе с ним оглянулась и она.
«Надо будет подсесть к ним в машину, договориться путем», — подумал он.
разлился вдруг по полю сильный широкий голос. Это Валька Полымов включил свой транзистор.
Однако подсесть к ним в машину Карташову не удалось. Машина за бабами пришла вскоре после обеда, он опомниться не успел, как она уже пылила по проселку.
Уже давно не было видно ни муравьиных фигурок мужиков, копошившихся на поле, ни переезжавшего по полю словно игрушечного синего трактора с прицепом, давно машина свернула на бетонку и ходко пошла нырять и взбираться по богатой спусками и подъемами Ленинградской дороге, а Лиза все смотрела и смотрела назад. На душе было грустно и в то же время легко и свободно. Так в серый холодный день вдруг прорвется из-за облаков резкий луч солнца и озарит живым, радостным светом одинокую рощицу берез вдали. Не хотелось ни о чем думать, ни слушать, что бубнит рядом Анфиса. Хотелось просто смотреть вдаль. А что случилось? Да ничего. Поели картошки, посмеялись, а Мишку этого она, быть может, не увидит никогда больше, может, через неделю перестанет и помнить о нем.
А Анфиса опять принялась за свое: завела разговор о женихах. Обычно Лиза, весело потешаясь, высмеивала и одного за другим отклоняла многочисленных кандидатов Анфисы, но сегодня чем назойливей жужжала Анфиса над ухом, тем сильней закипало в Лизе не свойственное ей раздражение и злость. «Что за старуха! Впилась в меня, как клещ, со своими женихами. Уже который день».
Не ужившаяся с двумя мужьями из-за своего сварливого характера, Анфиса под старость приобрела повадки умудренной житейским опытом женщины, любящей всех поучать. С недавних пор ее особенно занимала мысль выдать работящую скромную и веселую Лизу замуж и погулять на ее свадьбе.
— Чего молчишь-то? — по-дружески нетерпеливо подтолкнула Лизу Анфиса. — Говорю, говорю, хоть бы к слову пристала.
— А чего говорить? — поглядев в сторону, где по далекому холму ползла тень облака, ответила Лиза и не удержалась: — У тебя одно на уме: увидишь мужика, вот, Лизка, тебе жених! На поле сегодня вышептывала: смотри, смотри, Лизка. Сейчас уж шофер какой-то появился.
— На поле! Ой! — натянуто, недоумевая, почему Лиза рассердилась на нее, засмеялась Анфиса. — Разве ж это мужики?! Калаголики! У них ни денег, ни черта. От получки до получки не знают, как дожить. Бригадир-то ихний…
— Он не бригадир, — вставила Лизина подружка Капа Поливанова, — я узнала.
— Ну, за старшего, он тут у них атаман, ишь, как на меня кинулся, когда я про вытрезвитель сказала. До сих пор шею повернуть неловко.
Лиза с Капой дружно расхохотались.
— Откуда ты, Анфиса, знаешь? Привыкла языком болтать, врешь на человека.





