Читаем Два долгих дня онлайн бесплатно
Два долгих дня
Вильям Гиллер (1909—1981), бывший военный врач Советской Армии, автор нескольких произведений о событиях Великой Отечественной войны, рассказывает в этой книге о двух днях работы прифронтового госпиталя в начале 1943 года. Это правдивый рассказ о том тяжелом, самоотверженном, сопряженном со смертельным риском труде, который лег на плечи наших врачей, медицинских сестер, санитаров, спасавших жизнь и возвращавших в строй раненых советских воинов. Среди персонажей повести — раненые немецкие пленные, брошенные фашистами при отступлении. Писатель показывает, как меняются их взгляды под влиянием событий на фронтах, под воздействием советских людей.
Проза / Проза о войнеПолночь. Тихо ступая, чтобы не разбудить жену, Штейнер заковылял к себе в кабинет. От жгучей боли в правой ноге ему едва удавалось сдержать крик. Он прошел в ванную комнату и подставил ногу под горячую струю воды. Боль немного отпустила. Он посмотрел на себя в зеркало. Невысокий, коренастый блондин с серо-голубыми глазами. Осторожно погладил фронтовой шрам на правой стопе. Пошевелил пальцами. Взял с полки энциклопедию, раскрыл статью «Атеросклероз сосудов нижних конечностей», но читать не стал. Выключив свет, лег на диван и закрыл глаза.
«Что же со мной? Ноги как ноги. Чем они отличаются от других ног? Тот же продукт из белка и воды. Сущая насмешка. О, боже!»
Ногу опять пронзила острая боль. С невыразимым отвращением он отбросил плед. Прикусил до крови губы, чтобы не застонать. С силой потер, правую стопу, которая, казалось, утратила всякую чувствительность. Сердце учащенно забилось. Боль отпускала, чтобы появиться опять с удвоенной силой. В очередном перерыве между приступами его охватил страх. Что произошло? Просто трудно поверить, что бывает такая невыносимая боль.
Он вернулся к дивану; хотел лечь и хоть на время забыться. Но тут, он представил себе, что стоит расслабиться — и спазм возникнет снова. Проклятие! И уже не было веры ни в магию докторов, ни в лекарства: слишком многие лечили его. Диван внушал ему ужас. Он сел в кресло, уставившись невидящим взглядом в потолок. Не прошло и часа, как возникла знакомая судорога. На этот раз она была слабее, и он смог отметить по часам время, в течение которого она продолжалась. В полной прострации открыл ящик стола, осмотрел «вальтер»: «Неужели иду к последнему рубежу?»
Как только начались спазмы, он, вняв врачам, бросил курить: теперь он лишь сосал холодную трубку и два-три раза в день получал величайшее наслаждение от ее чистки; медленно разбирал ее и, тщательно прочистив ершиком мундштук и головку, засовывал обратно в рот. Когда один врач осторожно намекнул, что не исключена операция, Штейнер лишь спросил его: «Есть ли гарантия в благополучном исходе?» Тот поторопился перевести разговор на другую тему.
И все-таки он никак не мог понять, почему ноги так подвели его. Он всегда гордился своим телом, вставал без промедления в одно и то же время, повинуясь внутреннему сигналу; чувствовал, как после ежедневных утренних упражнений тело наливается бодростью и энергией. Лишь три года назад он стал замечать тревожные симптомы. Началось, казалось, с пустяка. Торопясь пересечь поскорее перекресток, он остановился на середине мостовой — будто кто-то ударил сзади по ноге. Он оглянулся. Никого. Лишь автомобили неслись мимо лавиной. Тогда он так и понял, что с ним случилось. Через месяц, плавая в закрытом бассейне, он почувствовал, как медленно нарастает судорога — нога не слушалась его. Он едва доплыл до борта. В течение нескольких секунд все его силы были направлены на то, чтобы не закричать: «Помогите!» И вот теперь уже дело дошло, кажется, до операции. Узнав об, этом, он позвонил своему старому фронтовому другу, врачу Луггеру.
— Ты мне очень нужен! У меня к тебе неотложный разговор. Могу приехать в любое удобное для тебя время.
— В восемь вечера устраивает?
— Вполне. Приеду обязательно.
Вечером они встретились. Узнав обо всем, Луггер задумался.
— Правильно ли я тебя понял, Генрих? Ты хочешь, чтобы я выяснил, кто в Штатах и Советском Союзе занимается хирургическим лечением склероза сосудов нижних конечностей?
— Фамилии операторов, отдаленные результаты, возрастной состав.
— Попытаюсь! Дня три-четыре ты даешь мне на разгон?
— Разумеется. Ты знаешь меня, Ганс, более тридцати лет; прошли огонь и воду. Но с тех пор, как это началось, мне частенько хочется покончить с собой. Это не жизнь, а пытка. Я устал.
— Только без паники. — Луггер поднял палец. — Один мудрый человек говорил, что болезнь — это стесненная в своей свободе жизнь. Не падай духом. Оглянись вокруг. Ты большой ученый с мировым именем.
— Я в ужасе…
— Перестань валять дурака. Вспомни, что мы представляли себе, когда в сорок третьем году попали в плен к русским. Считали — все, конец. Подумать только, какое бесстрашие проявил тогда шеф их лазарета, забыл его фамилию… Игра со смертью. На его совести было более трехсот раненых. Вот кем можно восхищаться. Выжили!
— И что же ты посоветуешь? — Штейнер прошелся по комнате, распахнул дверь на балкон, словно ему не хватало воздуха. Остановился. — Я не хочу, не могу ждать, страшно подумать, что оттяпают ноги. Я решился на операцию, чтобы избавиться от мук. У меня нет другого выхода. Только найти человека, которому я мог бы довериться.
— Я понял тебя… Я не большой специалист в этой области, но знаю, операция тяжелая. Думаю, ты выдержишь. Минувшая война нас не только сильно потрепала, но и закалила. Успокойся, Ганс, — добавил он мягко, — я о тебе позабочусь. Да-да. Не теряй волю. Возьми себя в руки…
Вопреки этим пожеланиям тоска Штейнера увеличилась. Доводом послужило внешнее обстоятельство: новое двадцатидвухэтажное здание, в которое недавно переехал руководимый им институт, оказалось рядом с фабрикой по изготовлению протезов. Глядя в окно, он видел сотни инвалидов. Одни из них шли на костылях, другие подъезжали на автомобилях с ручным управлением. И самое ужасное, что большинство из них были его ровесниками — «дети войны»; он их распознавал почти безошибочно.
Луггер был в бешенстве:
— Чтобы вести себя так, надо предать забвению клятву Гиппократа!
— Не понимаю, какие претензии вы имеете ко мне, — сухо заметил хирург. — Если хотите, коллега, могу вам процитировать: «Клянусь Аполлону-врачу, Эскулапу, Гигее и Панацее, всем богам и богиням, вызывая их свидетелями, что присягу эту и последующие обстоятельства сохраню строго по мере моих сил и способностей… Образ жизни больных буду устраивать для их пользы, по мере моих сил и способностей, будучи далеким от всякого повреждения и всяческого вреда…» По-моему, сказано достаточно ясно. Дважды говорится: «по мере моих сил и способностей…» Какая мне нужда оперировать человека, вселять в него призрачные надежды, предвидя неминуемый трагический исход? Да и неприятностей после не оберешься: Штейнер знаменитый ученый, человек большого полета.
— А не крутоват ли ваш приговор?
— Не крутоват, а даже очень, и очень крут.
— Но это же нечестно! Где ваша человечность?
— Возможно, вы правы.
— Вы боитесь самого себя!
И вдруг Луггер подумал о том, что отказ хирурга развязал ему руки. Ничего другого не остается, как просить помощи у русских…
Свой визит к хирургу Луггер комментировал Штейнеру одной фразой:
— Самый глупый сукин сын, каких я встречал на свете: он битый час мне доказывал, что не может рисковать.
— Своей репутацией или моей жизнью?
— Вероятно, и тем и другим.
— Я могу дать ему расписку, что все беру на себя.
— Ты знаешь, что такое красная дорожка?
— Дорожка… При чем тут дорожка?
— Путь на Олимп обеспечен. Тому, кто уже вступил на нее.
— К дьяволу Олимп, отправляться на тот свет я не хочу.
— Спокойно, Генрих, спокойно, — сказал Луггер. — Угости-ка меня виски. Во рту пересохло. Борьба только начинается. Хирург — оригинальный человек. Когда я уходил от него, его ассистент мне объяснил, что их клиника перестала заниматься оперативным лечением сосудов в связи с малой его эффективностью. Так или нет, теперь это уже не имеет значения.
— Трюк! Уловка! Он просто трус!
— Вот как! — воскликнул Луггер, вытаскивая из внутреннего кармана своего грубошерстного пиджака несколько типографских листков. — Посмотри, пожалуйста, на последний абзац третьей странички. Я подчеркнул красным то, что относится непосредственно к твоей ноге.
Он перевернул страницу и стал читать вслух.
— Оперативное лечение окклюзии… окончательное решение этой большой проблемы еще недостаточно изучено… однако в ряде случаев имеются… По имеющимся данным… Михайловский… Советский Союз…
— Что ты на это скажешь?
Луггер посмотрел на бутылку и улыбнулся. Налил изрядную порцию. Дружба с вином началась у него во время войны — в зимних боях сорок первого года под Москвой. Там он и пристрастился к алкоголю. «Без полярного пайка, — говорил он много позднее, — вряд ли я выдержал бы все тяготы зимней кампании». Вернувшись из лагеря для военнопленных в Западный Берлин, он был недоволен: кроме суррогатной водки и дрянного пива, ничего не было.
— Я полагаю, что пора приступить к контактам с русскими. Вообще говоря, что бог ни делает, все к лучшему. Нам повезло…
— Кому — нам?
— Что ты ко мне пристал? Тебе повезло! Тебя устраивает такая формулировка? На чем я остановился? Вспомнил… Если бы на этого хирурга кто-то сверху крепко нажал и он бы тебя вздумал оперировать, заведомо зная…
— Стоп! Ты противоречишь себе. Выходит, что он все-таки поступил честно?
— Честность, лицемерие, трусость, героизм, осторожность — все эти так называемые этические проблемы относительны, когда дело касается жизни и смерти человека.
— Но…
— Помолчи! Чудесное качество, когда один человек разглагольствует, а другой внимает. Далеко не все обладают им. Есть вещи, о которых мы, врачи, не пишем, не говорим даже родной матери. Нет такого медика, у которого не было бы собственного кладбища. У одних оно меньше, у других — больше…
— К чему ты все это говоришь?
— Достигнув известности, престижа, материального благополучия, врач начинает лавировать, задумываться. Что ему даст раскрытие «белых пятен»? Не всегда можно абсолютно точно провести границу между «дозволено» и «не дозволено», между «пользой» и «вредом», между «риском» и «отчаянием». Сколько на моем веку уже было эпохальных открытий, которые потрясали весь мир. А в результате? Новое — забытое старое! Ты скажешь, что я, как и этот великий хирург, твердолобый консерватор. Возможно. Антибиотик! Эра! А любой врач чурается их. Почему? Аллергический шок! Большая медицина иногда вместе с пользой наносит такой вред населению, что трудно даже представить, во что это обходится.
— Но так рассуждать бессердечно, — взмолился Штейнер. — К кому же тогда обращаться? К знахарям? К колдунам? Шаманам?
— Смотря с какой точки зрения рассматривать эти явления? Вот ты занимаешься изучением действия взрывной волны. Это может иметь значение для военных целей?
— Я как-то не задумывался. Искусственные плотины. Открытая разработка ископаемых…
— Наивный человек! Вряд ли теперь есть раздел науки, так или иначе не соприкасающийся с военными аспектами. Некоторые мои коллеги — травматологи, гематологи, бактериологи — уже много лет разрабатывают темы военного значения; на допуск к ним наложено табу!
— Я ученый! Я люблю свою работу, и мне страшно подумать, что я как-то причастен к тому, о чем ты говоришь.
— Ладно. Я вижу, ты устал. Выход один — обратиться к русским, и чем скорее, тем лучше. Это я возьму на себя. У меня друг в советском посольстве, я заменил ему хрусталик.
— Ты уверен, что на это не потребуется много времени?
— Когда дело касается здоровья, русские действуют энергично и смело.
— Реклама гуманности?
— Называй, как хочешь.
Вопреки опасению Штейнера, русские очень быстро откликнулись на его просьбу.
Накануне приезда советского хирурга в Западный Берлин Луггер навестил Штейнера, и тот снова мучительно пытался и не находил в себе мужества спросить, много ли Луггер знает людей, которых в таких случаях удачно оперировали — без ампутации ноги. Слова могут лгать, но проницательный Луггер видел не только напряженное, неподвижное лицо, сжатые губы друга, видел, как Штейнер ритмически тихо постукивает ногой, — он чувствовал, что Генрих что-то недоговаривает. Наконец Штейнер будто осилил себя и, избегая взгляда Луггера, сбиваясь на каждом слове, сказал, что его не столько страшит сама операция, сколько наркоз.
— А что, если я не проснусь? — наигранна бодрым голосом обратился он к Луггеру. — Ведь бывает же такое. — Он умолк, с тревогой ожидая ответа Ганса, и на его лице отразилось жалкое подобие улыбки.
Луггер слушал его с удивлением, недоверчиво. «Почему это он вдруг проявляет такое малодушие? Кто успел напичкать его сомнением?» — недоумевал он.
— Кто придумал? — резко повысив тон, спросил Луггер.
Штейнер на секунду замялся.
— Что придумал? — несколько натянутым голосом, с каким-то странным выражением, не поднимая головы, повторил Штейнер, рисуя на полях газеты каких-то забавных человечков, цыплят, собачек, телят — все одноногие. Смысл рисунков был ясен. — Ты меня совсем не слушаешь, — сказал он укоризненно. — Это невежливо.
— Прости! — Луггер не на шутку рассердился. — Не морочь мне голову, — решительно и грубо отрезал он. — Тебе кто-то нашептал про наркоз? Пари держу, что так. Сколько я тебя знаю, ты был всегда и во всем в высшей степени рассудительным, разумным, деловым, а главное — проницательным человеком. Никак не ожидал. Сдурел. Постыдись. Завтра приезжает Михайловский. Хочешь, я буду рядом с тобой, в операционной. Попрошу Михайловского, полагаю, что он мне в этом не откажет. Хорошо?
Штейнер слабо улыбнулся.
— Эх, Ганс, я ведь, ей-богу, от чистого сердца, а ты на меня накидываешься, — с горечью ответил он. — Человек я или нет? С кем же мне еще советоваться, как не с тобой? — Он устремил напряженный взгляд в одну точку, словно в объектив фотоаппарата.
— Ну, хорошо, хорошо! — Луггер сел рядом, с ним. — Довольно об этом. Успокойся. Давай лучше выпьем по рюмочке. А-а? — Он засмеялся и прижал к себе руку Штейнера. — Ума не приложу, с кем я буду играть в кегельбан, пока ты будешь валяться в клинике.
— Будем надеяться, что это ненадолго.
Настойчиво, с железной логикой Луггер убеждал, что канули в вечность времена, когда наркоз был опасен, теперь есть врачи-наркотизаторы, искусно владеющие своей специальностью, имеется новейшая аппаратура, современная операционная — настоящий заводской цех со всевозможной всевидящей аппаратурой, следящей за артериальным давлением, пульсом, дыханием, сердечной и легочной деятельностью.
— Ты от меня ничего не скрываешь еще, дитя мое? — закончил он шутливо.
— Я устал, — со вздохом закрыл глаза Штейнер. Слова, сказанные Луггером, и ободрили, и смирили его на какое-то время. Он не трус, но он немного устал, ожидая.
Луггер давно знал и любил Штейнера, был искренне привязан к нему, вместе с ним прошел большой кусок жизненного пути, и разговор с другом оставил в нем тяжелый осадок. То, что ему сказал Генрих, не могло быть настоящей причиной его подавленного состояния, полного горечи. Ему пришла в голову мысль рассказать о душевных переживаниях Штейнера Михайловскому, однако, поразмыслив, он отказался от своего намерения. Вероятно, Михайловский и сам разберется во всем этом. Штейнер бывший офицер, воевавший во Франции, в Польше, в Советском Союзе, пробывший пять лет в лагере военнопленных, испугался смерти. Нелепо! Генрих может обмануть кого-то другого, но не его. Почему Штейнер не был с ним откровенен? Неужели перестал доверять?
…Сон бежал от Штейнера. С полуночи до рассвета он лежал в постели, охваченный чувством горя и страха. Боли в ноге шли раскаленными волнами.





