Читаем Два босяка онлайн бесплатно
А.М.Горький
Два босяка
Очерк
В первый раз я их увидал в Севастополе. Из группы, человек в двадцать, "голодающих из России", явившихся к подрядчику-землекопу проситься на работы по выемке земли для какой-то канавы, резко выделялись две высокие худые фигуры, в которых с первого взгляда можно было узнать босяков и по костюмам, и по рисовке, и по той бесшабашной независимости, с которой они держались среди пришибленных голодающих, скучившихся на дворе подрядчика, сидевшего на резном крылечке своего весёленького домика, кругом обсаженного тополями.
Сняв шапки, голодающие стояли понуро, говорили тихо и просительно, и из каждой складки их рваных армяков сияло печальное сознание беспомощности и той угнетённости духа, которая, подавляя человека, делает его каким-то деревянным автоматом, в одну секунду готовым подчиниться чужой воле.
С подрядчиком говорил низенький чернобородый мужик с жёлтым лицом и живыми, но подёрнутыми дымкой печали глазами.
Углы рта у него были опущены книзу, и к ним от переносья легли те две резкие морщины, которые придают такое характерное страдальческое и измождённое выражение ликам святых на иконах русской школы. Говорил он медленно и округлённо:
- Будь благодетелем, господин, возьми! Мы за всякую цену согласны, нам бы на кусок только, потому как больно уж мы ослабли животами!
Сзади его раздавались вздохи. Подрядчик, сырой и толстый человек средних лет, с болезненным лицом и серыми сощуренными глазами, задумчиво барабанил пальцами по своему животу и разглядывал артель.
- Возьми, сделай милость. Мы те в ножки поклонимся!.. - И мужик стал опускаться книзу.
- Ну, ну! Не надо, - сказал подрядчик, махнув рукой. - Ладно, беру. Всех беру. Полтина в день, харчи ваши...
Мужик почесался и, вздохнув, оглянул свою артель. У нескольких из его товарищей по грустным лицам прошла как бы неуловимая тень, и они тоже вздохнули. Чернобородый мужик крякнул и переступил с ноги на ногу.
- У тебя вон работают на твоих, харчах по шесть гривен... - робко заявил он.
- Ну? - строго спросил подрядчик.
- Ничего... мы бы не хуже...
- Не хуже! Знаю я. Те смоленские, исконные землекопы.
- Больше всё наши как будто...
- Какие это ваши?
- Самарски... пензенски, симб...
- А ты вот что: хошь работать, - иди и становись, а не хошь, пошёл... Ну? То-то! Иди... Сколько человек?
- Нас-то? Нас восемнадцать... А трое вон не наши... - мужик кивнул головой в сторону, где стоял я и двое босяков.
Подрядчик поднялся, поглядел на нас, и на его толстом лице появилась злая гримаса.
Щёки и губы дрогнули, он сжал кулак и, подняв его, закричал:
- Вы опять пришли, дьяволы? Ах ты!.. И скоро ли это вас в каторгу сошлют! Где лопаты? Где кирки? Воры! Мерзавцы! Ведь кабы время мне, я бы вас усадил в одно место...
Один из босяков, пониже ростом, в рыжей шляпе без полей и бритый, передёрнул плечами и спокойно заявил:
- А ты, Сергейка, не лай... а то мы тебя прежде к мировому-то сведём за оскорбление словом. Вник? Лопаты!.. Кирки!.. Дура жирная. Ты видел, что мы твои лопаты взяли?
Подрядчик затопал ногами и закричал ещё громче;
- Вон, черти!.. Пшли! Гони их, ребята, всех троих! Гони...
Ребята нерешительно посмотрели на нас и расступились. Другой босяк, в солдатской кепи старого образца, с сивой бородой, широкой и волнистой, и с чёрными, мрачными глазами, проговорил густо и звучно:
- Не дашь работы?
- Пошли! Иди вон!..
- Не ори, Сергейка, лопнешь! - посоветовал бритый. - Идём, Маслов...
Его сивобородый товарищ круто повернулся и, важно покачиваясь, пошёл со двора.
Голодающие торопливо расступались перед его солидной и крупной фигурой. Он смотрел куда-то вдаль, через и мимо коренастых приволжан.
- Ну, так прощай, Сергейка! Издохнешь ежели до встречи, всё равно - я тебе и на том свете трёпку дам...
Он тоже пошёл со двора, а я отправился за ними, идя сзади их.
Маслов был одет в синюю кретоновую блузу и штаны из бумазеи, а его товарищ - в белую некогда, а теперь серую от грязи, короткую поварскую курточку, надетую прямо на голое тело, и в новенькие клетчатые серые брюки.
- Вот мы, Миша, и опять ни при чём. Не везёт, хвост те на голову! Надо нам из этой дыры вон... а? - заговорил бритый.
- Пойдём... Куда? - ответил и спросил товарищ.
- Как куда? Куда хотим. Все пути-дороги нам открыты. Куда желаем, туда и дёрнем. В Астрахань, примерно... А по дороге на Кубань... Теперь там скоро молотьба.
- А по дороге в Архангельск... Теперь там скоро зима... Может, и...
- Сдохнем от мороза? Бывает. Но только ты не вскисай. Нехорошо с такой-то бородищей...
- Ничего у нас нет?
- То есть это насчёт еды? Чистота!..
- Как же?
- Не знаю. Надо поискать... Ежели бог не выдаст, то свинья не съест... Лучше мы её...
Товарищи замолчали. Бритый шёл, посвистывая и заложив руки за спину. Его товарищ одной рукой гладил бороду, а другую засунул за пояс штанов.
- Серёжка-то расходился как!.. Не может... про лопаты... Вот бы теперь нам лопату! Можно бы ей пятака три-четыре загрести. "Вон!" - говорит... И того выгнал из-за нас... Длинный тут стоял такой, видел ты?
- Вон он сзади идёт... - не оборачиваясь, сказал Маслов.
Без сомнения, и его товарищ знал, что я иду на два шага сзади его; он не мог не слышать стука моей палки по панели и моих шагов, но, очевидно, ему почему-то не нужно было показывать это мне.
- А!.. - воскликнул он, оглядываясь и разом смерив меня подозрительным и пытливым взглядом насмешливых карих глаз. - Что, брат, прогнали? Из-за нас это. Откуда?
Я сказал откуда.
Бритый пошёл рядом со мной и первым делом бесцеремонно ощупал мою котомку.
- А ведь у тебя есть хлеб! - сделал он открытие. Маслов тоже остановился и тоже недоверчиво смерил меня своими мрачными глазами.
- Есть! - сказал я. - И деньги есть.
- И деньги! - изумился бритый. - Много денег?
- Восемьдесят четыре копейки! - гордо сообщил я.
- Дай мне двугривенный! - решительно сказал Маслов и положил мне на плечо свою мохнатую, тяжёлую руку, не сводя с меня своих глаз, загоревшихся жадным огоньком.
- Давайте пойдём все вместе! - предложил я.
- Идёт! - крикнул бритый. - Аи да ты! Славно!.. Молодец!.. Только вот что скажи мне: деньги у тебя есть, хлеб есть...
- Ещё хохлацкого сала два фунта! - постепенно возвышал я себя в глазах новых знакомых.
Маслов довольно засмеялся и с твёрдой уверенностью сказал:
- Всё съедим, до крошки!
- Дв-ва ф-фунта сала!.. - изумился бритый. - И ты пришёл к Серёжке на работу наниматься со всем этим, а?!.
- Ну? - спросил я, не понимая, в чём дело.
- Да зачем? Ведь у тебя харч есть, деньги есть! Али ты дом каменный хочешь строить? Тьфу!.. Кабы нам столько... Сейчас бы в трактир. Чаю! Бутылку! Калача!.. Тррр!..
Через час от моих капиталов оставалось только одно приятное ощущение живительной теплоты в желудке и лёгонький туман в голове. Мы сидели в закопчённом трактире. Кругом нас колыхался тяжёлый, опьяняющий шум и облака табачного дыма, а в раскрытые окна мы видели море, синее и блестящее на солнце.
Маслов смотрел на него, а бритый, которого звали Степок, положив локти на стол, разговаривал со мной. Переговорив о многом материальном, мы говорили уже о душе, и Степок развивал предо мной свои взгляды по этому вопросу.
- Я, брат, думаю, что душа бывает разная. Как жизнь на неё дохнёт, вот в чём дело. Дохнёт ласково, - душа ничего, весёлая, светлая, а ежели дохнёт сентябрём, - душа будет тусклая, дряблая. Человек тут ни при чём. Он что может? Он растет себе, и душа растёт. вот он, примерно, дорос до двадцати годов... Тут смотри в оба, коли хочешь сам себе атаманом быть. В это время душа чуткая... как струна. Терпи, значит... не давай ей дребезжать от всякой малости... держи себя в руках. Не сумел - шабаш! Сейчас тебя или в комок сожмёт, или во все четыре стороны потащит... рвать будет на части... понял? Потому жизнь - как машина, - ходи осторожно... тут - колёсики с крючочками, там - зубчики остренькие, тут разные пудовые тюти летают... Поглядывай, не зевай, а то шкуру изорвёшь и кости изломаешь. А без футляра душе невозможно... как частному приставу без канцелярии.
Закончив таким образным сравнением своё, Степок дёрнул товарища за блузу и обратился к нему:
- Миша! Как же, на Кубань, что ли? Здесь нам не будет фарту, очень уж мы у всех в зубах навязли...
- Идём. Я люблю ходить... - не оборачиваясь, сказал Маслов.
- Зна-аю! Значит, - идём?! Важно! Друг, ты как? Идёшь с нами? обратился ко мне Степок.
- Я туда и иду.
- Туда? Ну вот, превосходно! Значит, втроём. Ловко! Деньжищ заробим мешок! И потом у меня там субботница одна черноглазая есть...
- Сектантка? - спросил я.
- Истинно! староверка... замуж вышла, а всё по-старому меня любит...
- А я думал, в самом деле субботница... - сказал я.
- Вот те крест, правда! - побожился Степок. - Всегда она меня по субботам ночевать к себе водит... - И он смеялся.
Маслов всё смотрел в даль моря, облокотясь на подоконник. Волосы у него были длинные, до плеч, и это, вместе с блузой, делало его похожим на художника.
Ещё через час мы уже шагали по дороге к Ялте, решив идти до Керчи берегом.
Когда село солнце, мы остановились на ночёвку, выбрав себе славную нишу в горе, завешенную естественным драпри из зелени кустарников, росших перед входом в эту нишу, как бы специально предназначенную ласковой природой Крыма для ночлегов бродяг. Судя по куче листьев, настланных в ней, и по остаткам костра, мы были тут не первыми гостями.
Степок по дороге наполнил свои карманы яблоками и грушами, и даже, отбежав от нас на полчаса, достал каким-то таинственным способом большую ковригу пшеничного хлеба. Теперь он растянулся под кустами и весело уничтожал яблоки, гримасничая, как обезьяна, что очень шло к его шероховатой, неправильной физиономии, поросшей густой щетиной. Маслов молча собирал сучья. Я невдалеке открыл ручей и умывался ледяной водой.
Вокруг нас от деревьев ложились узорчатые тени...
- Ты что, костёр хочешь? - спросил Степок товарища.
- Да...
- Ведь тепло...
- Холодно будет ночью.
- Ну, действуй...
Маслов скрывался и появлялся с громадными охапками мелкого валежника. Вспыхнул костёр. Сырая тьма, наполнявшая наше помещение, дрогнула и густыми тенями стала ползать по камням то вверх, то вниз.
Маслов молчал и улыбался, глядя в костёр.
- Теперь мы вроде как разбойники! - вдруг произнёс он.
Я взглянул на него и изумился. Он гораздо более походил на замечтавшегося ребёнка, чем на разбойника. Его чёрные глаза уже не были мрачны, и хотя были глубоки, но в них светилось только ласковое добродушие и что-то очень печальное. Морщины от улыбки сделали его овальное лицо круглее и сгладили неприятную надутую мину, раньше портившую это лицо, довольно ещё свежее и благообразное, несмотря на отёки под глазами и красные жилки, выступавшие сквозь густой загар кожи щёк.
- Дитятко! Игрушечки всё... - усмехнулся Степок. - Вот, гляди, Максим, - обратился он ко мне, - душа-то у человека какова может жить!.. Половинка - как снег, а другая - как сажа. Почему? Опять-таки потому, что жизнь по-разному дышит: с этой стороны тепленько, а с той - холодком. И вышел человек сам по себе ребёнок, а при людях - чёрт...
- Пошёл гудеть!.. - недовольно заметил Маслов и отвернулся от костра в сторону.
Сквозь кустарники, закрывавшие вход к нам, видна была узкая полоса каменистой дороги, проходившей мимо них; за дорогой гора круто обрывалась, из-за обрыва смотрели вершины деревьев, уже освещённые луной, а далеко за ними, на горизонте, лежало неподвижное море, блестевшее, как стекло...
Речь Степка рождала звучное эхо... Больше не было звуков.
- Разве я что сказал обидное? Ничего. Вот Максим говорит... человек, говорит, должен свою душу беречь... то есть учить... или как там? А я говорю - человек ни при чём в этом деле. Он - как перо: куда ветер дует там оно и будет. И выходит что? Выходит - наплевать на всё! Знай себе летай веселей, безо всяких соображений. О чём соображать? Как ни живи издохнешь. Да и издохнешь-то неизвестно когда, - может, сейчас, а может, завтра. Начальство об этом тебе не объявляет. Было раз со мной, когда я ещё в Москве артельщиком служил...
- Говорил ты про это ведь. Не раз уж... Молчал бы... теперь... Слышишь, как тихо... Лист не дрогнет... - Маслов начал говорить с раздражением, а кончил задумчиво и грустно.
- Лист - пущай. А я хочу про себя заявить, - не унимался Степок, отчего-то всё более возбуждавшийся, тогда как его товарищ становился всё задумчивее и мрачнее. - Я хочу сказать, что, мол, я тут? Живу и прочее... Миша! Давай, споём песню! Болгарскую этакую, а? Не могу я видеть тебя в таком духе. У нас, московских, дух лёгкий, и мы у других такой видеть хотим. Что, право! И не пели мы давно... Споём! Разыгрался бы ты...
Степок вдруг изменил свой весёлый и бойкий тон на просительно-жалобный.
- Петь можно... Это не мешает, - согласился Маслов и, подвинувшись к товарищу, сказал: - Ну, начинай!
- Любимую? - снова встрепенулся Степок. Маслов кивнул головой. Они сидели против меня по другую сторону костра, и их лица то ярко освещались огнём, то исчезали в клубах дыма. Степок встал на колени, потрогал рукой горло, немного закинул голову назад и приставил к глотке палец.
"Эх, да разгони-и..."
- тенорком начал Степок, блеснув на меня глазами. Он часто нажимал пальцем на глотку, и от этого длинные ноты дрожали мелкой трелью.
"Разгони ты, ветер, тучи грозные!.."
- попросил Маслов речитативом и странно качнул головой, как бы не надеясь, что ветер исполнит его просьбу.
"Ты разве-ей..."
- взмахнув рукой в воздухе и плавно поводя ею, продолжал Степок песню. Он повышал голос и приказывал.
"Ты развей-ка грусть-тоску-у мою-у..."
- вытягивал Маслов речитатив, и постепенно слова песни рождали из себя ту заунывную русскую мелодию, прерываемую краткими криками, что всегда заставляет воображение слушающего рисовать погибающего, его безнадёжные жалобы и стоны и последние вспышки угасающей энергии. Маслов пел баритоном, очень густым и гибким; иногда в голосе дребезжало что-то надтреснутое и хриплое, но это не портило песню, а только придавало ей больше задушевности и той простой красоты, которая и есть красота истинная.
"...Чтоб светило ясно солнышко..."
- всё выше поднимался Степок, щуря глаза и краснея от напряжения.
"Чтоб жилось мне, добру молодцу..."
- просил и жаловался Маслов, тоже повышая голос.
"Эх, беззаботно, вольно... весело!.."
Искусственно вибрировавший голос Степка порвался, а баритон Маслова ещё выводил сильно и красиво:
"Эй, вольно... весело-о!.."
Степок встал и, взмахнув рукой, залился, крепко зажмурив глаза:
"Эх, да ходят в небе..."
"Тучи грозныя-а..."
- тоскливо подхватил Маслов.
"А тоска изъела сердце мне..."
- Э-э-эх!.. - громко вздохнул Степок, не открывая глаз.
А глаза Маслова были открыты, и он был бледен. Он сидел, вытянув ноги, и, откинув корпус назад, упёрся руками в землю. Выгнутая вперёд грудь высоко поднималась и опускалась, и из раскрытого рта волной пились слова песни, тоскливые, рыдающие... и всё более звучные.
Я смотрел на него, не отрывая глаз, и переживал то странное и сильное ощущение, которое так метко охарактеризовано словами "за сердце берёт".
Голоса товарищей то сливались в одну струю, то звучали каждый отдельно, оттеняя и подчёркивая выразительность другого.




