Читаем Довженко онлайн бесплатно
Такая же полифония образных средств — от высокой поэзии к грубоватой прозе, а затем к наивысшему патетическому подъему — известна и в песнях западных славян и в старофранцузском рыцарском эпосе. Эта полифония вошла из дум и в прозу Гоголя. Вспомним «Страшную месть». Разве не так же сменяются там интонации рассказа — от описания приезда запорожца Микитки («прямо с разгульной попойки с Перешляя-поля») и Данилы Барабаша к старому есаулу Горобцу, справляющему свадьбу своего сына, и до той минуты, когда свершилось «неслыханное чудо» и «вдруг стало видимо далеко во все концы света»?
А Яреськи тоже лежали в гоголевских местах. До Сорочинец отсюда рукой подать.
Кобзарь и его песни стали для Довженко как бы выражением сокровенной души Яресек, потому что для него все здесь было проникнуто поэзией.
Эта поэзия была эллинистической, близкой к Гесиоду, исполненной пантеистического обожествления силы земли, ее животворящих соков. Однако воплощением этой силы, духами и божествами здешних полей, вод и лесов были не силены, дриады или фавны, но всё те же Чубы, Корсуны и Пивторадядьки всех поколений.
Позже, после войны, Александр Петрович найдет такой же неисчерпаемый источник поэзии (уже, впрочем, несколько иного философического склада) в селах, окружающих будущее, а в ту пору лишь созидаемое человеческими руками, Каховское море. Записные книжки сохранили для нас размышления последних лет жизни Довженко, и в этих книжках мы видим, как осмыслял он сегодняшнее и, заглядывая в будущее, примерял и проверял все волнующие его в окружающей жизни явления и факты, — приглядываясь и прислушиваясь к монтажникам и крановщицам каховской стройки, к колхозникам, еще не ушедшим со дна неродившегося моря.
Но тогда, на переломе двадцатых и тридцатых годов нашего века, обетованной землею духа для него стали — и надолго оставались — Яреськи.
Своих тамошних друзей он часто называл: «Мои народные артисты».
В Яреськах снимались у него почти все. Снимались не только в массовках, но порой и в эпизодических ролях, оправдывая все надежды режиссера. Среди коренных яреськовских жителей отыскал Александр Петрович и такого актера, который снимался во многих его фильмах в главных ролях, а потом его нарасхват приглашали и другие режиссеры, и он приобрел заслуженную всесоюзную известность.
Этим актером стал Степан Шкурат, печник из Ромен.
До встречи с Довженко он играл в любительских спектаклях, заполняя всю маленькую клубную сцену крупным своим и нескладным телом, оглушая зрителей могучим басом, играя москаля-колдуна и задунайского казака Карася, пьяного анархиста из Мамонтовской «Республики на колесах» и Паука («аль-бо ж кулака») из одноименной пьесы Карпенко-Карого.
Шкурат привык к своему успеху у земляков и даже на областных смотрах в самой Полтаве. Он и поднажать мог, где требовалось, и хорошо узнал, на какую его гримасу и на какой «хвокус» непременно отзовется зал дружным смехом. И на «хвокусы» не жалел никаких усилий.
Разглядев Шкурата в массовке, среди гайдамаков «Звени-горы», Довженко ощутил скрытую в нем силу экспрессии, которая может выразить себя не только комически, но и трагедийно. Он много работал со Шкуратом, еще больше беседовал, беспощадно соскреб с него всю искусственность, напластованную «выкаблучиванием» на любительской сцене, освободил от «хвокусов» и повел от роли к роли, развивая в немолодом уже дебютанте ту его удивительную пластичность, как бы спрятанную под медвежьим обликом, и ту его артистическую мощь, скрытую под внешней ленивой неторопливостью, которыми роменский печник поразил самых взыскательных кинозрителей уже не в областном, а во всесоюзном и даже мировом масштабе.
Но важно было в Яреськах не только то, что давал там Довженко людям в непрерывном общении с ними, а и то, что брал он от них.
А это взаимообогащение происходило непрерывно и щедро.
Писатель Олесь Гончар вспоминает один из бесчисленных рассказов Александра Петровича о его друзьях из Яресек:
«Помню, снимал я в Яреськах. Набираю крестьян для групповых сцен. Вот подходит Грицько Иваныця, сельский борец, гигант, по циркам уже выступал, а теперь живет дома. Усы подстрижены щеточкой, руки мускулистые, роскошные.
— Вот пришел к вам, Александр Петрович… Хочу, чтоб вы завтра сняли меня за работой.
— А что же вы собираетесь делать?
И слышу ответ — торжественный, гордый:
— Завтра я буду молотить хлеб для человечества».
Это, конечно, слова поэта. И поэтическое представление о собственном труде здесь совершенно такое же, какое всегда свойственно и самому Довженко. Оно должно было обрадовать его и укрепить на своем, и тем самым ему запомнилось.
Ведь он тоже знал, что молотит свой хлеб для человечества.
В своих ночных выходах на рыбалку с яреськовскими дедами он больше слушал их бесконечные бывальщины и небылицы, чем следил за снастью. И он упивался самим строем их речи, словно звучанием стихотворной строфы, радуясь каждому свежему слову больше, чем окуню, вытащенному из воды.




