Читаем Дорогие имена онлайн бесплатно
Дружеские шаржи из архива «Крокодила»
© Издательство «Правда».
Библиотека Крокодила. 1981
Давиду Иосифовичу Заславскому сейчас бы исполнилось сто лет, и книжка, которая лежит перед вами, является данью уважения коллектива крокодильцев к памяти выдающегося советского журналиста.
Конечно, эта книжка всего лишь капелька в огромном литературном море, созданном трудами Д. И. Заславского. Он пришел в журналистику юношей-студентом, а свои последние фельетоны написал уже после того, как отметил восьмидесятипятилетний юбилей.
Заславский был человеком замечательным во всех отношениях. Прежде всего я не встречал другого такого журналиста, который был бы столь образован, как Заславский. Он обладил поистине энциклопедическими знаниями, владел многими языками, необычайно разнообразен был круг его творческих интересов. Порою казалось, что в журналистике существует не один, а добрый десяток Заславских. Очеркист Заславский вдохновенно рассказывал о героях первых пятилеток, об успехах нашей промышленности, сельской» хозяйства, науки и культуры. Историк Заславский написал исследование о гражданской войне в Соединенных Штатах Америки, биографические очерки о Плеханове, Желябове, Лассале. Хорошо известны работы литературоведа Заславского о Достоевском и Салтыкове-Щедрине. Большими вступительными статьями критика Заславского открываются тома М. Кольцона. И. Ильфа и К. Петрова, Я. Гашека. Никто в нашей журналистике не писал с таким блеском о цирковом и эстрадном искусстве, как искусствовед Заславский. На протяжении многих десятилетий перо публициста Заславского насмерть разило наших врагов и недругов из стана капитализма. Лекции профессора Заславского, прочитанные им в Высшей партийной школе, — подлинный учебник для молодых газетных кадров.
Но, пожалуй, первым среди всех Заславских был Заславский-сатирик. Один из зачинателей советского фельетона, он необычайно широко раздвинул границы самого сложного и трудного газетного жанра. Совсем непросто сказать, какие фельетоны ему удавались лучше — на внутренние или на международные темы. Он мог предложить веселую юмореску для «Крокодила», членом редколлегии которой» состоял долгие годы, а назавтра выступить с фельетоном в таком серьезном издании, как журнал «Вопросы философии».
Давида Иосифовича Заславского можно с полным правом считать родоначальником тик называемого «маленького фельетона». Заславскому, как никому иному, на двух-трех страничках машинописного текста удавилось развернуть законченный литературный сюжет, вылепить яркий сатирический образ, создать произведение глубокого идейного звучания, надолго остающееся в памяти читателя Многие фельетоны Д. И. Заславского, такие, как «Безголовые и поголовье», «Винтик с рассуждением», «Филичевый дух», «Соска в аспекте», «Фашистский жених дурочки Эльзы», «Хэнсон Болдуин, адмирал чернильной лужи», «Маргарита с бомбой», вошли в золотой фонд советской сатиры.
Давид Иосифович всегда интересовался творчеством выдающихся сатириков прошлого. Многих замечательных писателей, журналистов он знал лично. Заславский охотно писал вступительные статьи к их книгам, рассказывал о них в своих литературных заметках. Друзья, однако, просили его всерьез взяться за книгу мемуаров. Давид Иосифович лукаво щурил глаза и, пряча улыбку в свои тронутые инеем усы, говорил:
— Я и сам думаю, что до этого дойдет. Ждал, чтобы стукнуло шестьдесят лет, — возраст приличный для мемуариста. Стукнуло. Но не поднялась рука. Не почувствовал себя достаточно старым. Мне всегда писание воспоминаний представлялось чем-то вроде выхода в отставку и перехода на какую-то литературную пенсию.
На пенсию Давид Иосифович так и не вышел: до самого последнего дня он оставался на боевом посту — посту штатного фельетониста Правды». Однако по вечерам Заславский принялся диктовать своей жене Юлии Васильевне новую книгу — книгу о своей жизни.
— Для нашего брата журналиста уйти в прошлое — значит сойти со своего места, на котором худо ли, хорошо ведешь борьбу, — говаривал при этом Давид Иосифович. — Злободневность врывается в быт газетчика. Вытащенный из злободневности, он немножко разевает рот, как рыба на песке. Неудобно ему. Вот и мне сейчас неудобно. Чувствуется потребность в чем-то оправдаться. Да и в такое время занялся прогулкой в прошлое! Но ведь другого времени может не оказаться.
Другого времени у Давида Иосифовича уже не оказалось, он не успел закончить свою последнюю книгу. Но и то, что ему удалось сделать, представляет для нас бесспорный интерес.
Вот почему в этой книжке мы решили представить читателю еще одного Заславского — Заславского-мемуариста, автора литературных заметок.
Это было на пятом, лондонском съезде РСДРП.
Мы сидели в полутемной церкви на скамьях прихожан. Я видел только Ленина — он сидел в президиуме, на амвоне, вместе с другими четырьмя членами президиума. Иногда пять голов склонялись друг к другу, в президиуме шло беглое совещание. Выделялась сократовская голова Ленина. Глаза его иногда весело щурились. Помню его слегка картавый голос, манеру говорить, заложив пальцы за жилет. Он вел бурный съезд твердо, внушая всем уважение своей объективностью. Его книга «Что делать?» сыграла огромную роль в моей жизни. Я не мог смотреть на ее автора иначе, как с чувством великого уважения.
Как-то на одном заседании я повернул голову и увидел Горького. Это было так неожиданно, что показалось невероятным. Горького я знал только по портретам, но смещать его ни с кем было нельзя. Это был Горький. Он стоял в углу, образуемом колонной, и косой свет из высокого, узкого церковного окна выделял его фигуру. Я не отрывал изумленных глаз… Горький на съезде! И он не на хорах, среди немногочисленных гостей, а с большевиками.
Горький стоял, немного нагнувшись вперед, и слушал внимательно. Я потом часто видел его в этой позе. Он исправно посещал заседания съезда. Легко представить себе мое отношение к Горькому, которого я знал почти наизусть (например, «Ярмарку в Голтве»). Он полностью владел мной. Я не знал и не подозревал, что могу увидеть его в Лондоне на съезде.
Само собой разумеется, что у меня тогда не возникало и мысли о том, чтобы подойти к Горькому или заговорить с ним.
Я издали смотрел на Горького. Его лицо казалось мне суровым и прекрасным. В перерывах между заседаниями он беседовал с делегатами-большевиками.
Однажды мне наскучила чья-то длинная речь. Я вышел в небольшой квадратный церковный дворик. Здесь с небольшой группой рабочих стоял Горький. Шла оживленная беседа. Горький скручивал папиросу, бросал краткие реплики, смеялся. Я не решался приблизиться.
Как-то вечером я попал в цирк. Среди зрителей где-то наверху я увидел группу делегатов съезда и узнал Ленина и Горького. Один номер из всего, что происходило на арене, врезался на всю жизнь в память. Много лет спустя я узнал, что этот номер заинтересовал Ленина и Горького. Об этом рассказано в чьих-то воспоминаниях.
Номер, собственно, был и не цирковой. Очень скромно, без музыки, деловито вышли на арену лесорубы канадцы с топорами на длинных ручках. Было внесено очень толстое бревно. В полном молчании канадцы рубили его. Не было тут акробатизма, не было вообще «представления». Перед нами были не артисты, а рабочие. Показан был не трюк, а замечательный образец трудового мастерства. Удары падали с математической точностью, с исключительной быстротой, так что получался своеобразный и почти музыкальный ритм. В работе было артистическое мастерство, и вся публика смотрела этот номер, затаив дыхание. В промежуток времени, кажущийся невероятным по своей краткости, бревно было перерублено, почти перерезано — словно не топор был в руках у канадцев, а острейшая бритва… Лесорубы поклонились все так же деликатно, скромно, не по-цирковому, а публика устроила овацию, покоренная этой красотой ловкости и силы.
Конечно, я смотрел, как и все зрители, не отрываясь, на работу канадцев и не оглядывался на Горького. Я и не вспоминал долгое время об этой сцене в лондонском цирке. Она с изумительной яркостью всплыла в моей памяти впоследствии при встречах с Горьким в Москве.
В 1912 году я переехал из Киева в Петербург. Здесь я стал постоянным сотрудником газеты «День» Печатал фельетоны под тем же псевдонимом, что и в «Киевской мысли», — Гомункулюс (человечек).
Летом 1912-го или 1913 года а Петербург приехал литературный критик «Киевской мысли». Он сказал мне, что будет у Горького в Мустамяках, и предложил ехать вместе с ним. Это было соблазнительно и страшно. Я согласился, предупредив, что не скажу у Горького ни слова и что еду я только как сопровождающий, а все трудности беседы с Алексеем Максимовичем полностью ложатся на критика.
Мой коллега из Киева был живым, интересным собеседником. Суждения его были резки и решительны. Он умел и любил поговорить. Таким образом, я мог сопровождать его без опасений. Горький и он будут беседовать, а я буду впитывать их мудрость, а главное, буду безмолвно смотреть на Алексея Максимовича и запоминать каждое его слово, каждое его движение. У меня не было оснований думать, что Горький подозревает о моем существовании на свете, что он читал мои фельетоны и статьи, а если и читал, то обратил на них внимание.
Поехали. Со станции повез нас финн-извозчик на легкой таратайке. Адреса не надо было говорить, — к Горькому! — его все знали. Ехали мы в некотором волнении и смущении: критик лично никогда с Горьким до того не встречался, и знакомы они были только по переписке.
Едва отъехали от станции, хлынул дождь — густой, проливной, так что под этим дождем мы и подъехали к подъезду дачи. Вода обильно текла с нас, мы отряхивались, стоя на подъезде, а Мария Федоровна (жена Алексея Максимовича) кричала куда-то вверх:
— Алексей Максимыч! К тебе какие-то мокрые люди приехали.
И сверху донесся густой басок:
— А ты их повесь и просуши.
Это было веселое и многообещающее начало. Народу было па даче много, нам помогали привести себя в приличный вид. Потом мы вошли в столовую, и нас встретил Алексей Максимович. Мы сели за стол. Горький — посреди, мы по бокам. После первых слов о погоде, о дожде полагалось начаться беседе.
Беседа не начиналась.
Вернее, она походила на неискусно разжигаемый костер в мокрый, дождливый день. Гость из Киева несколькими, более или менее литературными фразами пытался разжечь диалог. Горький отвечал односложными репликами. Костер начинал трещать. чадить и потухать. Критик снова подбрасывал литературные щепки Горький снова отвечал скупыми словами. Огонек беседы вспыхивал и замирал. Паузы становились все более тягостными.
Горький сидел, слегка согнувшись, и барабанил пальцами по столу. Густые, нависшие усы, глаза, спрятавшиеся глубоко под суровыми бровями, — все придавало лицу Алексея Максимовича строгий, сухой, неприветливый вид. Выло ясно, что он не намерен помогать нам вылезти из ямы, в которой мы оказались. Он молчал и, предоставляя нам самим справляться с положением, явно не хотел входить в роль любезного светского хозяина.
Словом, мне стало ясно, что мы «влипли». То ли мой попутчик не договорился как надо о встрече, то ли Алексей Максимович был в плохом настроении, но мы были явно в тягость хозяину, — вероятно, мы помешали ему, он рассматривает нас как докучливых посетителей, ему совершенно неинтересных.
И как только мне стало это совершенно ясно, озорные чертики высунулись в моей душе. Мне стало легко и весело. Я еще не знал, как мы выкарабкаемся из своей калоши, но комизм положения предстал передо мной во всей своей выразительности, и я со стороны не мог не потешаться над попутчиком
Конечно, все это продолжалось недолго, всего несколько минут, но мне, в моей мнительности, казалось, что мы уже пересидели все сроки, надо немедленно «сматывать удочки» и под благовидным предлогом освободить Алексея Максимовича от нашего присутствия. Как это выйдет, я не знал, но что дело оборачивается в высшей степени конфузно для нас, не сомневался.
И вдруг все изменилось, как в театральной феерии!
Не помню, по какому поводу, но неожиданно для самого себя я подал голос. То я все молчал, а тут бросил какую-то реплику. Горький повернулся ко мне и спросил как-то быстро и вполголоса:
— Вы Гомункулюс?
И когда я, несколько озадаченный, подтвердил, Алексей Максимович неожиданно улыбнулся мне такой великолепной, ласковой, доброй улыбкой, так засветились для меня его глаза, — что, вот, сколько лет с тех пор прошло, а улыбка эта ясной звездочкой светит в моей памяти. Никогда после этого Алексей Максимович не улыбался мне так, не было для этого повода… А тогда мне стало ясно, что Горький меня знает, читал мои фельетоны и относится ко мне хорошо.
Теперь это была уже не сухая беседа, а оживленный рассказ Алексея Максимовича об Италии, откуда он недавно приехал, о людях, о встречах… Надо было тогда записать по приезде из Мустамяк все эти слова Горького, но тогда казалось, что никогда не изгладятся они из памяти и не нужно их записывать. А время все же стерло их, и крепко осталось в памяти лишь впечатление и обаяние от слов Горького и всего его облика. Беседовали за столом, а потом поднялись в его комнату, и там, помню, шла речь о современной русской литературе, и Алексей Максимович шпорил о необходимости объединить все передовые силы, чтобы дать отпор настроениям упадка, пессимизма, мистики. Помнится, с особым гневом говорил он о Сологубе, пропахшем насквозь трупным запахом.
Нас позвали обедать. Внизу за длинным столом сидело великое множество народа — все родные. Нас с ними познакомили как-то вообще, ни мы на них не обратили внимания, ни они на нас. В доме Горького привыкли, видимо, к таким посетителям. За обедом Алексей Максимович обращался преимущественно к нам, и шли все те же речи о литературе.
Смущение давно оставило меня, я принимал оживленное участие в беседе. Внимание Алексея Максимовича ободряло меня, а густые усы уж не казались суровыми. Под ними распускалась хорошая, полная юмора улыбка.
Алексей Максимович приглашал бывать у него по даче.
Впоследствии я не раз встречался с Алексеем Максимовичем в Петербурге, бывал несколько раз у него дома на Кронверкском бульваре. Во время первой мировой войны Алексей Максимович затевал издание большой газеты. Хотел он собрать в ней всех писателей и журналистов, не зараженных шовинизмом.
В 1921 году я жил в Киеве, работал редактором иностранного отдела в Украинском отделении РОСТА и читал лекции красноармейцам. Родные и знакомые звали меня в Петроград, где развертывалась под руководством Горького оживленная литературная работа.
Корней Иванович Чуковский писал мне, что я должен немедленно приехать, что есть интересная работа в издательстве Всемирной литературы и что в Москве, по пути в Петроград, мне надо повидаться с Алексеем Максимовичем, который, наверное, использует меня как редактора или переводчика.





