Читаем Дорога в мужество онлайн бесплатно
Дорога в мужество
Отгремела победная битва на Курской дуге, отгремели первые салюты в честь воинов-освободителей, а далеко в тылу, за Волгой, уже долгие месяцы готовятся к боям солдаты последнего призыва. И завидуют тем, кто там, на передовой, и рвутся на фронт, потому что многим кажется — не успеют. Но им суждено было успеть. О том, как мужают люди на войне, о верности долгу, о беззаветной дружбе и любви — роман Н. Круговых «Дорога в мужество».
Проза / Проза о войнеОсевший по самую ватерлинию пароход шел медленно и тяжело. Был он похож на заезженную клячу, у которой годы вконец отняли силы, оставив привычное желание угодить вознице.
В кубрике захлебывалась гармонь, поддерживаемая перестуком деревянных ложек. Минуту назад, поднимаясь на палубу, Сергей видел: Костя Суржиков сидел в окружении солдат на ворохе вещмешков и шинельных скаток и, закусив губу, отрешенно истязал свою донельзя потрепанную «саратовку»; примостившись рядом с ним, Лешка Кристос наяривал полудюжиной цветастых ложек — одна по другой, по груди, по коленям.
Суржиков был первый, с кем познакомился Сергей еще в станице, в военкомате.
Отправка новобранцев была назначена на шесть часов вечера, а приемная комиссия начала работу с шести утра. К восходу солнца военкоматовский двор уже был забит повозками с хуторов, запружен верховыми лошадьми, новобранцами и провожающими. На подводах сидели глухо повязанные платками матери, что-то говорили сыновьям или молча глядели на них тускло-сухими глазами и гнали от горла тугой комок — ни говорить, ни дышать.
Сколько народа отправлено с этого двора в далекие походы, — войне ни конца ни края. Третий год спотыкаются о пороги почтальоны, протягивая страшные бумажки: пал смертью храбрых… И сколько еще им ходить с такими вестями?..
Когда на крыльце появлялся военный комиссар — хромой, шатающийся от усталости офицер с багровым шрамом через всю щеку и с орденами на груди, — женщины съеживались, умолкая, преисполненные уважения и страха. Видать, и ему досталось под завязку, да только и другое из ума не выкинешь: ведь это он отрывает от них сыновей и шлет в те смертные битвы.
У самого крыльца парикмахеры, собранные, верно, со всей станицы, стригли новобранцев. Остриженные, стыдясь себя — круглоголовых, сразу подурневших, — поспешно скрывались за дверью: «Приемная комиссия».
Сергея достригали, когда во двор, пинком отворив калитку, ввалился — грудь нараспашку, гармонь во весь разворот — верзилистый хмельной парень. Один из парикмахеров — молодой, в полинялой, застиранной гимнастерке — подмигнул ему, скрипнув протезом:
— Садись, атаман, человека из тебя сделаю!
Парень энергично сдавил гармонные мехи, пренебрежительно поглядел на парикмахера, потом — весело — на толпу во дворе, точно призывая ее посмеяться вместе с ним, тряхнул медным чубом:
— Х-ха! Цирюльник Кузя из Кости Суржикова хочет человека делать… Жють!
Слова его повисли в воздухе, и парень, стрельнув сквозь зубы слюной, сунул гармонь в чьи-то руки, плюхнулся на табуретку, широко расставив крупные, в истоптанных парусиновых туфлях ноги.
— Ладно. Черт с тобой, Кузя! Сочиняй человека…
Суржиков как-то умудрился раньше всех обежать врачей. Выйдя на крыльцо, крикнул тем, кто все еще уныло ждал очереди к парикмахерам:
— Чего зажурились, чудо-богатыри? Цирюльники только по волосам пройдутся. Головы пока останутся при нас!..
Рванул мехи гармони и с разухабистой песней скрылся за оградой.
До Белой Калитвы шли неделю, с утра — бодро и весело, к обеду колонна изнывающих от жары и усталости новобранцев удлинялась вдвое, даже самые высокорослые из головного взвода ломали ряды. Только лейтенант из военкомата шагал размеренно, вроде бы не спеша, но споро, и в ногу с ним — Суржиков в кепке, сброшенной козырьком на потный затылок. Наступал критический момент, лейтенант, оглянувшись, брал Суржикова под локоть и говорил как равному:
— Давай, Константин, стягивай братву, а то падать начнут…
Суржиков, облизывая запекшиеся от жажды губы, бросал хрипло:
— Эй, архаровцы, даешь музыку! Живо!
— Гармошку Косте, гармо… сте… — уносилось в глубину колонны, достигало обоза. Там, на какой-то подводе, пиликал в это время на Костиной гармони кто-либо из потерявших ноги, — такие появились уже на второй день. Гармонь терзали с утра до вечера, но владелец ее не волновался: личной собственности он не признавал. На первом же привале, едва из обоза доставили «сидора» — так почему-то назывались вещмешки — и умаявшаяся на походе братва принялась уплетать за обе щеки еще домашние припасы, Суржиков, видя, что никто не спешит поделиться с ним, пристроился ко второму взводу, минут пять приглядывался, замысловато выдувая уголком рта колечки дыма, дотом погасил цигарку, зажав ее между носком и подметкой развалившейся туфли, неожиданно выругался:
— Ну и крохоборы, падлы… Жють! Сами лопаете, аж пупки трещат, а лучший товарищ с голоду гибнет. Ну-ка, выделяй долю Косте Суржикову, и чтоб это безобразие было в последний раз!
…Гармонь из рук в руки доходила до Суржикова. Метнув пальцы по пуговкам, он беззлобно констатировал: «Еще голос вырвали, гады», — и, сразу посерьезнев, начинал играть марш. Колонна подтягивалась, взводы выравнивали ряды и шагали бодрее, будто дождик прошел, пыль прибил и освежил воздух.
Кристос пристал к колонне в станице Константиновской. Будто с неба свалился, встал рядом с Суржиковым за спиной лейтенанта юркий паренек — черноглазый, красногубый, с нежно-матовыми, как у девушки, щеками — и, приспособившись к шагу гармониста, застучал, защелкал ложками. Лейтенант сурово сдвинул брови: «Что еще за детская забава?» Но тут же смягчил взгляд: то ли его покорил парень своей виртуозностью, то ли решил лейтенант, что и ложками пренебрегать не следует в столь далеком пути да с таким, как у него, покамест не очень выносливым войском.
Суржиков покосился на нежданного помощника, презрительно усмехнулся:
— Ты кто такой есть?
— Грек.
— Чево-о?
— Грек…
— Только тебя тут и не хватало.
— Я — русский грек. Из Херсона.
— А-а… Ну, раз русский — топай, — милостиво разрешил Суржиков, вглядываясь в соседа. Дрогнул медной бровью. — Слушай, а ты не заливаешь? Ей-богу, на девку больше похож. Может, ты, как та Надежда Дурова, просто Любушка в штанах, а?
— В бане будем — приглядись.
Суржиков разочарованно крякнул, потом хлопнул Кристоса по плечу, захохотал и успокоился.
Но из Белой Калитвы Кристоса чуть было не отправили домой. Едва пришли на станцию, начался налет, над городом повисли осветительные авиабомбы. Новобранцы, как овцы, сбились под перронными навесами. Самые смелые, задрав головы, пытались разглядеть в непроглядном небе ревущие самолеты, которые почему-то не спешили бомбить. Всплескивались разрывы зенитных снарядов, оставляя долго не тающие беловатые облачка, Сергей удивлялся: не падают осколки, не слышно, чтобы кто стонал. И все-таки он лежал, натянув на голову фуфайку, бессильный унять противную дрожь во всем теле. Когда же краешком глаза увидел на перроне Суржикова, спокойно прохаживающегося с лейтенантом, прямо-таки возненавидел себя, встал во весь рост, прислонился к столбу.
Отбухали зенитки. Улетели самолеты. Из тупика, сонно посапывая, паровоз приволок десятка два товарных вагонов. Началась погрузка. Охрипший лейтенант бегал вдоль эшелона, кого-то в чем-то убеждал, кого-то крыл на чем свет стоит, требовал доклада о наличии людей.
— В третьем и четвертом взводах все налицо!
— В пятом, шестом — порядок!
— В первом — лишний…
— Что за чертовщина? Проверьте по списку! Откуда взяться лишнему?
— Грек в список не попал, товарищ командир!
— Ага! Сюда его, ложечника! Ты где призывался? Нигде? По дороге пристал? Так вот, герой липовый, как пристал, так и отставай. Куда лезешь? Там же не в мячики играют. Мотай-ка домой и жди, пока не призовут. Тоже мне — доброволец…
На выручку Кристосу пришел Суржиков:
— Пущай с нами и дальше, товарищ лейтенант, хрен с ним. Все равно ведь через неделю-другую повестка будет.
— Ладно, — подумав, согласился лейтенант. — Только ты, слышишь, ложечник? Прибудем в часть — напомни: в военкомат сообщить надо, чтоб тебя там в бегах не считали. На учете ж небось состоишь?
…Пароход сухо закряхтел, и Сергею показалось: вот-вот развалится эта ненадежная посудина. Гармонь в кубрике вдруг заскулила мученически, словно умоляла пожалеть ее, доконать поскорее. Смолкла. Доконали, пожалуй.
От прогретой солнцем палубы пахло мазутом и рыбой. Руки, гимнастерка уже были пропитаны этим стойким, как карболовка, запахом, и Сергей с готовностью подставил лицо прохладному ветерку с левобережья, доносящему сладковато-пряный дух скошенных в пойме и еще не сметанных в стога трав.
Он сидел на самом краю палубы, свесив ноги над зеленоватой пенистой водой. Справа, в пяти шагах, мурлыча под нос какую-то песню, старшина Мазуренко, в одних трусах, макал в таз намыленную одежную щетку, а потом долго и обстоятельно тер ею распластанную по палубе гимнастерку. Выстиранные шаровары уже болтались под ветерком. В стороне лежала офицерская пилотка с малиновым кантом по верху и белым ободком от пота — внизу. Возле нее навалом — скомканный платок, штук пять писем-треугольников, мундштук, орден Красной Звезды и полпачки махорки.
Из трюма на палубу не спеша поднимался Суржиков. Завидя его, Мазуренко нахмурился, ослабил ногу, обезображенную глубоким шрамом во всю икру, мрачно пробасил:
— Н-ну-у?
— А ничо, товарищ старшина.
— Заруби на носе, атаман, як шо протягнешь куды братскую руку, я тоби…
— Да ну, что вы, товарищ старшина! Буду я мараться… — Суржиков присел рядом с Сергеем и, как только Мазуренко отвернулся, положил на палубу газетный сверток:
— Веселись. Пряного посола! Пальчики оближешь… Правду говорю…
— Что? Откуда?
— А-а… Жуй — и крышка! Я придавлю минут сто. Ложился бы и ты, Кравцов, не тратил времени.
Сергей промолчал. На баке, распластавшись между канатами, скрученными в круги, четверо голых до пояса солдат резались в подкидного. Ближе, до самого капитанского мостика, спала вповалку добрая половина батальона. Поднялись ненадолго из каюты офицеры-сопровождающие, покурили и — снова на боковую.
Сергей удивлялся: как можно дрыхнуть, когда кругом такая красота! Знойно зеленеют далекие пойменные луга на левом берегу, серебрится — глазам больно — река в бескрайнем разливе, желтеют кручи близкого — рукой подать — правого берега, сплошь покрытого дремлющим в прохладе лесом. А вон богатырище — дуб, в самое небо вздернул сотню рук-ветвей и добрый десяток опустил в воду. Безудержная река подмыла берег, оголила часть корней, а дуб стоит гордо и неколебимо, кормит и поит каждый листок на себе. Может, видел несметную рать Пугачева, а то и челны Стеньки Разина…
— Костя, погляди, ну и дуб на берегу!
— На кой он мне? С дуба груш не снимают.
Разморенный жарою, Суржиков захрапел.
Сергей не заметил, как и сам вздремнул. Его разбудила яростная ругань капитана:
— Куда ж ты прешь? Еще на мели не сидели, душа из тебя вон!
— Так он же лезет прямочко… Могли бы…
— Могли бы… Бакены, видишь где? Тут впритирочку надо, впритирочку! Сколь же тебя учить, еловая голова?
Ну и Алеха…
Прижимаясь к берегу, встречь ползла баржа, заваленная какими-то тюками. На тюках сидели и лежали в белых косынках, спущенных на лоб, полураздетые, лиловые от загара девчата. Одна, едва пароход поравнялся с баржой, подошла к борту, игриво крикнула капитану:
— Кузьмич, дьявол плешивый, столько-то парней везешь невесть куда… Подари мне хоть одного до завтра. Возверну в целости и сохранности…
— Для тебя тут пары нету, Дарья. Видишь — мел-ко-та…
— Да ты мне вон того, обезьянистого! — хохотала Дарья, указывая на старшину Мазуренко, застигнутого врасплох. Он пытался спрятаться за только что повешенной на перила гимнастеркой, чтобы эта бойкая деваха не смогла лицезреть его грудь, заросшую черным кудрявым волосом, из которого выползала на самое плечо пятнистая змея. — Давай обезьянистого! Плечистый, и бровь широкая. Подойдет!
— У него нога не владает.
— В ноге, что ль, дело? Учудил, господи…
— Дашка, уйди от греха, не дразни геройское войско.
Пароход и баржа разошлись, кинув к берегам вспененные волны. Капитан сошел с мостика, присел рядом с Мазуренко, по-стариковски отдуваясь:
— Видал, какие русалки в нашем пароходстве водятся?
— Добрый товар… пропадает… — Мазуренко с заметным усилием отвел взгляд от белых косынок. — Их женихи уже лежат, а сколько еще других ляжет…
Старшина глядел теперь на Сергея, тому показалось — с угрюмой жалостью, и он отвернулся, чувствуя себя словно бы виновато. Точно такие глаза были у теток, встречавших новобранцев в хуторах и станицах полтора месяца назад. Но то, что можно было простить теткам, Сергей не мог простить Мазуренке: кто-кто, а он-то их знает, целых полтора месяца командовал ими в Сталинградском запасном полку. Разве не они таскали каждый день неуклюжие и тяжеленные станки «максимов»? Таскали по пять километров на стрельбище и обратно, в слякоть и при тридцати градусах в тени. Разве вместо них кто-то другой рыл ячейки и окопы, ходы сообщения, бросался в атаки и пронзал чучела штыком? Чучела — мешки с соломой, болтаются перед глазами, застят небо; в ушах — звон, и уже как-то привыкаешь ничего не слышать, кроме хрипловатого, заикливого окрика командира отделения, контуженного в недавних боях:
— Эй ты, н-на левом фланге! Грудь отверни! Бочком, б-бочком стань… О-ох… Ты ведь сам штык противника просишь, ты уже сто раз труп, п-понял?.. Выпад! Длинным — к-коли!
Сперва это походило на интересную игру в войну, но вскоре интерес сменился безрадостным сознанием тяжкой потребности: марш-броски по тревоге, длительные переходы с полной выкладкой, похожие как две капли воды многочасовые тренажи истрепывали в мочало все силы. Вдобавок постоянное чувство голода: тыловой нормы не хватало, и может, поэтому в наряд по кухне все шли с особой охотой.
Позавчера вечером, казалось, все это кончилось. Сразу после ужина полк построили у каптерок. Старшина Мазуренко весело командовал своей пулеметной роте: «А ну, славнэ вийсько запорижськэ, дэ стоишь, там и — роз-дягайсь!» Раздетые бежали в каптерку, получали все новенькое от трусов до ботинок и шинелей, облачались уже в бараке. Стало известно: формируются маршевые роты, завтра подъем в пять тридцать и — на фронт.
Подъем сыграли в половине пятого. Ко всеобщему удивлению, снова повели к каптеркам, у которых лежало в кучах обмундирование, снятое вчера. Мазуренко, невыспавшийся и раздраженный, хрипел, спотыкаясь на словах, между которыми, по его мнению, следовало бы ввернуть что-нибудь покрепче:
— Скидывай, скидывай усё! Швыдче! Красноголовый, тоби кажу, Суржиков, чего копаешься в куче? Якого ты там… потерял? Хватай любую шинель, опосля разберемся…
Через полчаса полк был выведен на пристань. Здесь роздали сухой паек на трое суток — ржаные сухари, американскую колбасу в банках, сахар и гречневый концентрат — и разрешили «загорать» до прибытия парохода. Ожидание затянулось. К полудню паек утаял на две трети. Погрузились налегке и поплыли вверх по Волге неизвестно куда.





