Читаем Дом в переулке онлайн бесплатно
Дом в переулке
22 июня 1941 года немецко-фашистские захватчики напали на нашу страну. Началась Великая Отечественная война. Весь советский народ встал на защиту своей Родины. Осенью 1941 года врагам удалось подойти почти к самой Москве. Немецкие самолёты прорывались к городу и сбрасывали на дома бомбы. Москва стала прифронтовым городом. Тысячи москвичей строили заградительные сооружения, рыли траншеи, дежурили на крышах домов — гасили зажигательные бомбы. На подступах к Москве шли ожесточённые бои. В октябре советские войска остановили наступление немецко-фашистских войск, а в декабре — перешли в наступление и отбросили врага далеко от Москвы. Это был первый решительный шаг к Победе. Но жизнь в городе продолжала быть суровой и напряжённой и подчинялась одному требованию: «Всё для фронта, всё для победы!» В Москве оставалось много детей, которые наравне со взрослыми по мере сил старались помочь фронту, нашим бойцам. Об одной такой девочке рассказывается в этой книжке.
Детская проза / Книги Для ДетейAnnotation
22 июня 1941 года немецко-фашистские захватчики напали на нашу страну. Началась Великая Отечественная война. Весь советский народ встал на защиту своей Родины. Осенью 1941 года врагам удалось подойти почти к самой Москве. Немецкие самолёты прорывались к городу и сбрасывали на дома бомбы. Москва стала прифронтовым городом. Тысячи москвичей строили заградительные сооружения, рыли траншеи, дежурили на крышах домов — гасили зажигательные бомбы. На подступах к Москве шли ожесточённые бои. В октябре советские войска остановили наступление немецко-фашистских войск, а в декабре — перешли в наступление и отбросили врага далеко от Москвы. Это был первый решительный шаг к Победе. Но жизнь в городе продолжала быть суровой и напряжённой и подчинялась одному требованию: «Всё для фронта, всё для победы!» В Москве оставалось много детей, которые наравне со взрослыми по мере сил старались помочь фронту, нашим бойцам. Об одной такой девочке рассказывается в этой книжке.
Людмила Уварова
ЧТО ВАЖНЕЕ ВСЕГО?
ТОГДА, ДО ВОЙНЫ…
КАК ЛЮБИМОВА ВЗЯЛИ ДОМОЙ
«ВОЙНА — НЕ РОДИМАЯ МАТУШКА»
ПИСЬМО
СЧАСТЛИВЫЙ ДЕНЬ
СЕМЬЯ
АННА
«СКОРЕЙ БЫ КОНЧИЛАСЬ ВОЙНА!»
«ЗДРАВСТВУЙТЕ, МАМА И ПАПА…»
Людмила Уварова
Дом в переулке
ЧТО ВАЖНЕЕ ВСЕГО?
— Знаешь, Анюта, что, по-моему, важнее всего? — спросил меня Любимов и, не дожидаясь ответа, сказал: —Важнее всего знать, что тебя ждут. Чтобы ты был уверен, что тебя ждут, как…
Он замялся в поисках нужного слова.
— Что тебя ждут, как… соловей лета, поняла?
И поднял кверху палец.
— Вот это и есть самое важное…
Я подумала: «Кто меня ждёт? Разумеется, бабушка, она никогда спать не ляжет, пока я не вернусь домой. А я жду маму и папу. Очень жду».
Я приходила в госпиталь два раза в неделю. В этом доме раньше была наша школа. Но началась война, в школе оборудовали госпиталь, а я пошла работать в швейную мастерскую вместе с бабушкой. Мы шили ватники и телогрейки. Это называлось: выполнять заказы фронта. А мама и папа мои были врачи, и оба ещё летом ушли на фронт.
Меня привела в госпиталь подруга моей бабушки, Анастасия Ивановна. Она работала в госпитале поварихой.
— Слушай, Аня, — сказала однажды Анастасия Ивановна. — В нашем госпитале много раненых. Им бывает скучно, сама понимаешь. А что, если бы ты приходила туда?
Я спросила:
— Разве им будет веселей, если я приду?
— Безусловно. Ты им почитаешь, письмо напишешь, расскажешь что-нибудь такое… Наконец споёшь — ведь ты, кажется, хорошо поёшь?
…И вот, впервые за всё время, как началась война, я переступила порог нашей школы. То был, по словам нашей классной, исторический дом. Говорят, этот дом единственный в нашем переулке уцелел во время пожара в дни нашествия Наполеона, в 1812 году!
Потолки в нашей школе были высоченные, лепные, и коридоры длиннющие — хоть катайся по ним на велосипедах, никогда не столкнёшься ни с кем.
Наш класс находился на втором этаже. Это была большая, очень светлая комната с двумя окнами. Вся задняя стена в ту пору была завешана географическими картами, а в простенке между окнами висела наша стенная газета «Василёк». Над заголовком был нарисован ярко-синий на зелёном стебле василёк.
Итак, я вошла в наш класс, в котором теперь была палата номер 23.
Первый взгляд я бросила на простенок между окнами: там раньше стояла моя парта, а теперь находилась койка, на которой лежал раненый. Позднее я узнала, это был Семечкин — самый молодой из всех. Он быстро оглядел меня:
— Кто тебе нужен?
Я не успела ответить. За меня ответил другой раненый, лежавший на соседней кровати, Любимов.
— Что, позабыл, кого мы ждём нынче?
— Нам уже сказали, что придёт очень славная девочка.
Семечкин спросил:
— Тебя как зовут? Кажется, Аней?
— Да, — ответила я, — Аней.
Я обвела взглядом стены. Разумеется, нашей стенгазеты не было нигде видно.
— Что ищешь? — спросил Семечкин.
— Так, ничего, — сказала я. — Раньше это был мой класс. Ведь это наша школа.
— Да? — спросил Семечкин. Казалось, он нисколько не удивился, и Любимов тоже не удивился, сказал:
— Что ж, бывает. Почему бы и нет? Всяко бывает.
Семечкин вглядывался в меня с откровенным любопытством.
Любимов сказал:
— Чего это ты на девочку уставился?
— Она на мою сестрёнку похожа, — ответил Семечкин.
— Как же, похожа, — проворчал Белов.
Это были первые слова, которые я услышала от него.
Он был старше всех и всё больше лежал, закрыв глаза. У Белова не было правой руки и обеих ног.
Доктор Аркадий Петрович сказал ему:
— Фашисты старались изо всех сил тебя уничтожить, и не их вина, что ты выжил…
— Знаю, — коротко ответил Белов.
Однажды я пришла в палату с гитарой.
— Это ещё что такое?! — вскрикнул Семечкин. — Никак, петь будешь?
— Попробую, — ответила я. Натянула потуже струны, стала мысленно прикидывать, что бы спеть.
У бабушки была старая-престарая граммофонная пластинка знаменитой певицы Вари Паниной, которая, по словам бабушки, гремела на всю Россию.
Варя Панина пела этот романс сперва тихо, как бы шепча кому-то на ухо, потом всё более разгораясь; голос её креп и звучал всё сильнее, ярче.
Я тронула струны и запела:
Ямщик, не гони лошадей,
Мне некуда больше спешить,
Мне некого больше любить…
Потом, когда я замолчала, Семечкин сказал:
— Спой ещё что-нибудь…
Семечкина перебил Любимов:
— Давай опять то же самое…
И я снова начала — сперва тихо, едва слышно, потом всё явственней, всё громче.
Ямщик, не гони лошадей…
И вдруг Белов, лежавший возле окна, приподнялся на кровати. Глаза его лихорадочно блестели. Я впервые заметила седину, сквозившую в его русых волосах.
— Перестань, — глухо сказал он, — очень тебя прошу… Потом взглянул на меня пристально и задумчиво.
— Ты не сердись, девочка, на меня что-то нашло нынче…
— Я не сержусь, — ответила я.
Однако больше уже не приносила гитару, и хотя все они, даже тот же Белов, уговаривали спеть что-нибудь, я не соглашалась. Вдруг опять не то спою.
ТОГДА, ДО ВОЙНЫ…
Приходя в свою палату, я подолгу сидела там — кому читала, кому писала письма. А ещё рассказывала о том, как я жила до войны, с кем дружила в нашем дворе, как в первый раз пошла в первый класс…
Помню, мама и бабушка провожали меня, и мне было поначалу совестно: ведь я уже большая, уже учусь в школе, пусть даже в первом классе, а меня, словно маленькую, провожает вся семья. Но потом я увидела: всех провожают, всех как есть, даже ребят постарше меня. И ещё я рассказывала о том, как мы весело и дружно жили до войны. А теперь мама и папа на фронте… Но я надеюсь, что война скоро кончится, и мама с папой вернутся обратно домой, и мы опять весело, дружно заживём все вместе…
Слушали меня внимательно, жалели меня, это я чувствовала по всему: по тому, как на меня смотрели, как усиленно начинали угощать чем-нибудь вкусным. А Любимов сказал однажды:
— Ежели с твоим отцом что случится, я тебя к себе возьму. У нас с женой детей нема, будешь заместо дочки…
Я не стала возражать, но про себя решила: ни за что ни у кого жить не стану. Во-первых, у меня бабушка, а потом с мамой и папой ничего никогда случиться не может, не может, и всё!
Шли дни, превращаясь в недели, месяцы…
Летом, в первые месяцы войны, мы с бабушкой каждый вечер во время бомбёжки прятались во дворе, в щели, вырытой возле забора.
Мы ложились рядышком. Многие жильцы нашего дома были уже там. Я прижималась к бабушкиному тёплому плечу и смотрела в небо, в котором скрещивались длинные, пронзительно-голубые лучи прожекторов.
Прямо над нашими головами появлялась в небе зловещая, темнокрылая птица — немецкий самолёт. Тогда лучи прожекторов мгновенно выхватывали её из темноты и уже не отпускали ни на секунду. Внезапно раздавался оглушительный грохот: значит, где-то упала бомба. В небе вспыхивали ярко-малиновые сполохи — пожар, горели дома, может быть, даже неподалёку от нас, в Замоскворечье, а может, подальше — в Тюфелевой Роще, в Нижних Котлах или в Карачарове…
Иногда я с удивлением спрашивала себя: «Не снится ли мне всё это? Сирены «воздушной тревоги», бомбёжки, противотанковые железные заграждения — «ежи» на улицах, крест-накрест заклеенные полосками бумаги окна, зенитки на Никитском и Тверском бульварах?..»
Но нет, это был не сон, а самая что ни на есть подлинная явь.
Вечером на улицах не горели фонари, не светились окна домов, по заваленным сугробами улицам пробирались тёмные, неосвещённые трамваи… Днём трамваи перевозили обычных пассажиров, а вечером — раненых.
Не только наша школа — многие школы Москвы стали госпиталями.
Я приходила в свою палату обычно под вечер, после работы в мастерской. Меня уже ждали.
И мы начинали вспоминать нашу жизнь до войны.
Любимов до войны жил в Сызрани, работал киномехаником, ездил с кинопередвижкой по колхозам.
— Такую работу поискать и не найти отродясь нигде и никогда, — хвастал он. — Я всегда в курсе всего самого интересного, потому что нет на свете ничего интереснее кино, а я смотрю, случается, в день и по три, и по пять фильмов, как же иначе?
— Не надоест смотреть одно и то же? — спросил его Семечкин.
Он решительно замотал головой:
— Ни в жизнь! Веришь, я, к примеру, «Бесприданницу» раз двадцать смотрел. И каждый раз, как запоёт Алисова «Нет, не любил он», каждый раз плакал, вот такими слезами…
— Наш лейтенант говорил, что тот, кто плачет в кино или над какой-нибудь жалостной книгой, тот, выходит, жестокий человек, — сказал Семечкин.
— Да я, милый, если хочешь знать, жука навозного, и того пальцем не трону, не то чтобы ещё какую-нибудь букашку обидеть. Не говоря уж о человеке. У меня, знаешь, какое сердце жалостливое? Это надо уметь меня довести до злости, очень даже надо уметь!
— Немцы сумели, — вставил Белов.
— Это да, — согласился Любимов, — это они сумели. Много старались, зато своего добились, я на них теперь такое зло имею, что, как говорится, ни пером описать…
Я узнала, что у Семечкина в Костроме остались родители и сестрёнка. Что после войны, как вернётся домой, он непременно первым делом найдёт себе невесту и женится в добрый час, и свадьбу сыграет, самую что ни на есть шумную, на весь город. У Любимова была жена, с которой он, по собственным его словам, прожил «без году неделю». У Белова было двое детей — близнецы. Мальчик и девочка, примерно моих лет.
Любимов и Семечкин стали называть меня Аней или Анечкой. А Белов называл меня Нюрой. Так звали его дочь.
КАК ЛЮБИМОВА ВЗЯЛИ ДОМОЙ
Однажды, когда я в очередной раз пришла в госпиталь, в коридоре, возле палаты, мне встретился Любимов, он стоял у окна с какой-то женщиной.
— Ну, Аня, сейчас я тебе такой кинофильм продемонстрирую!
И подтолкнул вперёд женщину в синей кофте. Она протянула мне большую, жёсткую на ощупь руку.
— Это моя жена, — с гордостью произнёс Любимов. — Вот ведь какая, разыскала, поехала, ни на что не поглядела: ни на бездорожье, ни на свою работу, ни на что…
— Будет тебе, — низким, медленным голосом сказала жена. — Ну чего ты в самом деле…
— Сам начальник госпиталя подарил мне целую неделю отпуска, — сказал Любимов. — Вот ведь какая она у меня!
— Кто — она? — спросил Семечкин.
— Жена, кто же ещё, — радостная улыбка не переставала светиться в глазах Любимова. — Она прямо так вот сразу вопрос ребром: дескать, хотите, чтобы он окончательно поправился, чтобы принёс пользу Родине, так дайте ему дома побыть, непременно дайте! Ну, наш полковник в ответ только головой кивнул: дескать, чего с вами поделаешь, всё одно, любого переговорите…
— Уж так любого, — возразила жена.
— Вот и всё, — сказал Семечкин, когда Любимов в последний раз, уже стоя во дворе, помахал ему в окно рукой.
«ВОЙНА — НЕ РОДИМАЯ МАТУШКА»
— Вот кончится война, женюсь, возьму себе красавицу, ни в сказке сказать, ни пером описать… — мечтал Семечкин.
Белов прищурился:
— На войне всяко может статься. Может, и не вернёшься домой обратно…
— Ну что ж, — Семечкин попытался улыбнуться, но улыбка у него получилась кривой, какой-то вымученной. — Ну что ж, ежели так, то и говорить не о чем…
— А ты, милок, видать, ехидный изрядно, — сказал Белову новый раненый, занявший койку Любимова. — Дальше, как говорится, некуда…
Новый раненый — фамилия у него была Сизокрылов — был с виду типичный старый вояка, какими их представляют иной раз в кино: коренастый, крепкий, на лбу и щеках — крутые морщины… У него было сквозное проникающее ранение в область лёгкого, и лежать ему предстояло никак не меньше трёх месяцев.
Белов, казалось, нисколько не обиделся на его слова.
— Чем же я ехидный? Просто знаю, что это такое, война: не родимая матушка, не родная сестра…
— Это верно, — согласился Сизокрылов.
— Всё может статься, — снова сказал Белов. — А то и другое может случиться — вернёшься вот таким, как я…
— Лучше не надо, — быстро проговорил Семечкин. — Лучше уж пусть сразу пуля скосит…
Сказал и осёкся. Вдруг понял, кому он это сказал. С опаской глянул на Белова, но тот словно бы и бровью не повёл.
Даже слегка улыбнулся.
— А я вот живу, как видишь…





