Читаем Дом на Северной онлайн бесплатно


Дом на Северной

В повестях «Зеленая крыша» и «Дом на Северной», составляющих сборник, Владимир Мирнев сосредоточивает внимание на актуальных проблемах нашей действительности. Автор сумел нарисовать зримые народные характеры, глубоко исследовать нравственные вопросы человеческого бытия.

Владимир Никонорович Мирнев

Проза / Советская классическая проза
<p>Дом на Северной</p><p><strong>ЗЕЛЕНАЯ КРЫША</strong></p><p><strong>ГЛАВА I</strong></p>

Старик стоял в дверях, мокрый с головы до ног. Как-то так получилось, он отстал от поезда, на котором ехал в Москву, сел на попутку догонять, но его по ошибке привезли в райцентр Котелино, где автомашина сломалась; постучал к одним — его не пустили на ночлег, постучал к другим — то же самое; третьи, сжалившись, посоветовали не тратить времени даром и зайти к Катерине Зеленой, на Северную улицу. Старик всем твердил одно: отстал от поезда. Но через Котелино железная дорога ни в кои веки не проходила, и никто ему, конечно, не верил.

— Ой! — воскликнула Катя, замирая от испуга при виде больного, в лихорадке, старика в рваных, грязных калошах, в мокром пиджаке и в шляпе, поля которой тесемками завязаны под подбородком. — Ой, проходите! Где ж вас так намочило? Ой, дождь ведь льет! Ой, осень ведь! Сколько ж время? Полночь! А вы одни в такую непогодь, мамочки родненькие…

Иван Николаевич Курков недоверчиво молчал. Он уж отчаялся найти ночлег, его трясло от холода, а в голове непрерывной цепочкой прыгали слова: «Сгинул. Такое пережил, а в мирное время сгинул. Не пустит эта девка — пропаду». И слезы сами собой набегали на глаза — отчасти от злости на людей, отчасти оттого, что не попадал зуб на зуб.

Катя быстренько растопила уже остывшую печь, охая и причитая совсем по-старушечьи, согрела на загнетке кастрюлю воды и заставила ночного гостя опустить ноги в воду, сварила чугунок картошки, укрыла платком голову старика над чугунком, чтобы прокалить потом, накормила и напоила чаем, и хотя он чувствовал себя прескверно, все же успокоился наконец, но, пытаясь согреться и желая отвести душу, ругал на чем свет стоит здешних жителей.

— Ой, да не похоже на их, — отвечала Катя, подавая из ложечки круто заваренный чай старику, так как у него тряслись руки. — У нас же, поди, все люди как люди. Нелюдей не встречала. Оно же ночь — боятся.

— А человек, если разобраться, в гроб ступил левой и правой ногой. Левой потому, что к сердцу ближе.

— Ой, так ночь же! Боятся. А так что ж, люди — они всегда пустят, поделятся.

— Зна-аю! — Иван Николаевич Курков наподдал в голосе, чувствуя себя в полной безопасности. — Лю-юди! Если ты им нужен, они тебя на руках носят, из ложечки кормят и пятки греют и даже чешут, а нет — вон с глазу! Как соринку, выбросят и вслед плюнут! Зна-аю! Я человек культурного фронта! Столько пережил…

Катя, будто пытаясь искупить вину за всех людей, отказавших в ночлеге старику, постаралась ему угодить. Поняв, что девушка живет одна, старик очень про себя, однако, удивился, еще сильнее наподдал в голосе и разошелся так, что Катя испугалась, а не плохо ли с ним. По словам старика, насколько поняла она, выходило, что только благодаря ему наша страна — Россия и все республики вместе — удушила изверга Гитлера, выиграв тем самым самую кровопролитнейшую за всю историю человечества войну, а его, человека, безусловно выдающегося, не пустили переночевать обыкновеннейшие людишки, судьба коих была в его, Ивана Николаевича Куркова, руках. Катя успокаивала, как могла, сильно волновалась и до утра не могла заснуть. Ей после слов старика, его громкого голоса стало страшно; испугавшись, что действительно оно так и есть, как говорил обиженный старик, и про себя уже ругала людей, черствых, недалеких и этим самым жестоких, из-за которых мог умереть Иван Николаевич. Откуда у нее столь неожиданно взялась жалость к человеку совершенно незнакомому, говорившему в ту ночь бог знает что, она так и не поняла. Этот маленький старичок с реденькими волосенками на облысевшей голове заставил поверить своим словам и возмутиться. Она напоила, накормила старика, уложила спать на русскую печь, а сама то и дело вставала взглянуть, удобно ли ему, не нужно ли чего больному. И с этой минуты вся отдалась заботам о здоровье чужого ей человека. На работу уходила, тревожась и заботясь, чтобы ему было что поесть, попить. Когда он говорил, молча поддакивала, даже если в душе не соглашалась с ним, и резкость его в суждениях относила на счет старости и войны. Осень была холодная, и Катя купила Ивану Николаевичу меховую телогрейку. Купила у молодого парня, воровато рыскающего глазами по сторонам. И только потом, когда деньги были отданы, а она с покупкой заспешила домой, ей пришло в голову, что телогрейка ворованная. Кинулась обратно вернуть ее, но парень словно в воду канул. Катя зашла на овощной склад, где работала вот уже год приемщицей картофеля, посидела на холодном бурте, положив рядом телогрейку, брезгливо время от времени поглядывая на нее.

Сторож Деряблов, всегда питавший к Кате чувство уважения, просеменил неторопливо вдоль буртов и завернул к ней.

— Купила кота в мешке, Зеленая? — спросил он, взял в руки телогрейку и стал мять. — Не гнилушка. Не, добрая!

— Добрая-то, дедушка Федот, добрая, а вот купила-то я у нехорошего человека. Теперь вот жалость.

— У плохого человека?

— У плохого. Какая жалость! А ему, Ивану Николаевичу-то, не в чем ходить. А времь-то, времь-то вон какое уж студеное. Кашляет, дедушка Федот. И ночью и днем.

— Дед твой?

— Ага.

Деряблов сбросил свой полушубок, который носил в любую погоду, даже летом, надел телогрейку. Катя оглядела внимательно. Телогрейка как телогрейка — новая, обшитая черным ситцем. С чего взяла, что купила у вора?

— Сколь? — спросил хитро Деряблов, опуская в нерешительности руку в карман. При всей своей кажущейся бедности он в любое время имел у себя достаточную сумму денег, чтобы тут же купить хорошую вещь или при случае одолжить начальнику. Старик этот умел торговаться, и ему показалось, — да он и знал наверняка, — что Катя уступит телогрейку дешевле, нежели купила.

— Ай, не буду я продавать… Ай, разубедили вы меня… В чем мой Иван Николаевич станет ходить? Надо ж, такая холодина подступилась на нас.

— Хозяин барин. — Сторож стянул с себя телогрейку и кинул Кате.

* * *

Иван Николаевич принял телогрейку как должное, даже поморщился, надевая. Но все-таки растрогался: руки у него, как это всегда случалось с ним в минуту волнения, задрожали. Надел телогрейку и, увидев, что она будто специально сшита для него, сказал:

— Ну что, Катерина, мне в самый, как говорится, раз. Но я в долгу перед тобой не останусь. Не жди. У меня в Москве есть квартира, вот я доберусь туда, я сторицей отплачу тебе. Вот выздоровлю…

— Об чем вы, дядь Ваня? Ничего мне не надо. Вам же, больному человеку, холодно.

Часто Катя, глядя на кряхтевшего старика, находила удивительное сходство между ним и покойной своей матерью, втайне подумывала, что дядя Ваня не кто иной, как ее родной дедушка, по какой-то загадочной причине скрывающий свое родство. В эту минуту глаза у нее туманились от приятных мыслей, и она влюбленно глядела на старика, находя в нем все больше и больше общих черт с умершей матерью. Через какое-то время Иван Николаевич, разгадав отношение Кати к себе, вошел в роль, глядел на нее свысока, стал поучать, теперь его уверенный, густой голос раздавался то во дворе, то в сарае, то на огороде.

<p><strong>ГЛАВА II</strong></p>

Катя, удивительное дело, не ощущала свои года, не замечала в себе никаких перемен. Время тянулось, как казалось, медленно, в душе было тревожно, торопливее обычного стучало сердце. День проходил, наступал другой, третий… Катя часто глядела в зеркало на себя — с заострившимся лицом, худую, бледную, с голубыми глазами. Глядела и не могла понять себя… Жизнь вокруг менялась, но что изменилось в ней самой? Ее подруги Надя Королева и Лена Свекова собрались на стройку в Новосибирск, и она решила было уехать вместе с ними насовсем, да в недоброе, видать, время заболел Иван Николаевич… Катя не уехала, но главной причиной этого все-таки считала не болезнь дядя Вани, пролежавшего в постели всю зиму и весну, хотя и ее нельзя было сбрасывать со счета, а то, что пришлось бы оставить могилку матери.

Было лето, сильно грело солнце; степь дышала трудно и жарко. Катя, проводив подруг, торопливо направилась домой, чувствуя, как нахлынула на нее тоска одиночества, как защемило в горле. Через минуту она уже ничего не видела и не слышала, боясь, что вот здесь, посреди улицы, упадет и зарыдает. Домой она не зашла, заторопилась в степь.

«Господи, что ж такое?» — повторяла она, все убыстряя и убыстряя шаг, чувствуя, как с новой силой охватывает ее и опрокидывает щемящее чувство одиночества, напрасно ушедшей жизни, горькой утраты отца, матери, и она, задыхаясь, торопилась в степь, потом побежала, неожиданно завернула на кладбище и, упав возле могилки матери, зашлась в судорожном плаче, обняла могильный холмик. И только теперь поняла: не оттого ей тяжело и не оттого плачет, что подруги уехали, а плачет по матери, ушедшей из жизни тогда, когда она ей больше всего нужна. «Мамочка моя родная, да на кого ж ты меня оставила одну, сиротиночку, на всем белом свете несчастную? Да зачем же я одна живу на этом немилом свете? Да как же я буду без тебя тут?.. Да за что ж на меня такое наказание? Ой, мамочка, как мне без тебя здесь тяжко…»

Катя все забыла, теперь она жила одним горем и плакала, плакала… Потом замерла, словно прислушиваясь, села, повернувшись лицом к городу. Тихо было, ну ни один стебелек не шелохнется от ветерка; густо пахло моренной под солнцем зеленью, и далеко над степью стояло призрачное марево, и в ней самой тоже стало тихо, пусто и уныло, и только жаром зашлось в груди. Она вспомнила, как до войны с отцом ходила в степь, и как он нес ее на руках, и как она смеялась, и та, далекая жизнь нахлынула на нее столь явственно, что Катя не сдержалась и снова зарыдала. «Господи, что ж это такое?.. — повторяла она. — Что ж это такое?..»

— Доченька, родненькая, чего ж ты, миленькая, убиваешься? — спросил женский голос.

Катя, приподняв глаза, увидела старушку, которая держала за руку девочку лет пяти-шести.

— Так, бабушка. Тут у меня мама… лежит… — ответила Катя, встала, отряхнулась и, отворачиваясь, чтобы старушка не увидела ее заплаканного лица, направилась домой.

Старушка с девочкой пошли следом. Вне кладбища Катя подождала их, все еще не освободившись от нахлынувшего на нее, растерянно глядя себе под ноги и покусывая разбухшие, обмякшие губы, и в каждой былинке, в каждой метелке ковыля видя вопрошающий взгляд: «Что ж это такое?» Кате было тяжело, и она то и дело всхлипывала, вытирая слезы и отворачиваясь. Ее все порывало броситься на траву и зареветь, и оттого, что рядом шла старушка с девочкой, а вверху вовсю пели жаворонки, и солнце жаркими своими лучами горячило лицо, а вокруг столько было жизни и света, она успокоилась.

Старушка не торопилась. Она все понимала и молчала.

Мало-помалу Катя пришла в себя окончательно, грустно поглядела вокруг и спросила:

— Вы в Котелино?

— Туда, — ответила старушка. — Мы вот к Оленькиной маме ходили-то на могилку. — Старушка вздохнула и остановилась. — А у тебя там мама?

— Мама.

— Ма-а-ма-а… — протянула она тихо. — Ишо какое горе. А у нас там Оленькина мамочка, сношенька моя.

— А-а, — сказала Катя.

Ей вдруг стало легче. Она взяла девочку за руку, но та отдернула руку и прижалась к старушке.

— Не бойся, — сказала старушка. — Чего ты боишься? Не съест она тебя, миленькая ты моя.

— Я не кусаюсь, — улыбнулась Катя, теперь она совсем успокоилась. — Хочешь на закорках понесу?

Девочка еще сильнее прижалась к старухе, попросила ее нагнуться и что-то ей шепнула.

— Это на спинушке понесет, значит, миленькая ты моя, — сказала вслух старуха. Девочка опять заставила старуху нагнуться и что-то шепнула, закосившись на Катю. — Нет, не унесет, — ответила старуха, сняла свои парусиновые полуботинки и пошла по колкой траве босиком. Она осторожно ставила широкие плоские ступни ног на траву, напрягаясь при этом спиной и грудью, но все-таки уколола ногу и села на траву.

— Не хочу, — громко сказала девочка.

Катя тоже сняла туфли. Вначале было колко, потом привыкла. Она шла и шла, а старуха все сидела в траве, отдыхая. Ковылисто блестела степь; над далеким курганом кружил коршун, высматривая добычу. Катя оглянулась, села в траву, потом легла, прикрыв от солнца глаза ладошкой, смотрела сквозь пальцы в небо, ощущая телом молодую сухость земли, замирая, повернулась на живот и распласталась, стараясь плотнее прижаться к земле, в которой лежит ее мать, опустила голову и, вдыхая сухой земляной запах, вдруг ужаснулась: ведь по этой земле, возможно, именно по этим корневищам трав, по этой плотной серой массе, изборожденной корнями травинок, муравьиными тропками, ходили мать и отец, ходили живые, и вот уж нет их, а трава растет, а земля все та же, и будто ничто не изменилось в жизни… Катя прислушалась. В траве трещало, поскрипывало, да у нее в висках толклась кровь, да осторожно, тихо, будто прислушиваясь, ходило в груди сердце: туда-сюда, туда-сюда.

Подошли старуха с девочкой. Катя встала. Райгородок уже виден, этот старый городишко с разрушенной в центре, напротив райкома, церквушкой, колокольней, с высокой, кирпичной кладки водокачкой и в большинстве своем железными крышами, — чем, собственно, Котелино и отличался от таких же других райцентров.

— А ты де живешь? — спросила на окраине старуха, вытирая рукавом потное, красное лицо.

— Вот, видите, универмаг строят на месте раймага — там и живу. А вы?

— А мы с Оленькой как раз на другом конце, ишо там, может, знаешь, будет такая длинная, для солдат строили, здания с деревянной крышей, — вот мы там рядом и живем, по Чапаевской, дом двадцать.

— Я в гости приду к Оле.

— Приходи, милая, приходи. Уж радоньки будем. Вот как наткнешься на эту зданию, так с правой руки увидишь бо-ольшущий тополь и колодец с журавлем, колонки-то у нас еще нету, — вот мы там и рядом. Дом двадцать, чтоб тебе запомнить.

— Дом двадцать, Оленька? — спросила Катя.

— Дом двадцать ровно, милая. Как есть ровно двадцать, — ответила старуха, ласково глядя слезящимися от солнца глазами на Катю. — Живем мы одне. Никого более у нас нет… Моих сыночков обоих у эту войну… Одного в сорок втором, а второго опосля ее-то, в сорок пятом… в декабре. Мы с внучкой вдвоем. Ишо как были б рады тебе, милая. Хочь одна душа будет у нас близкая, и на том богу скажем спасибо. Все сродственники мои в селе Кондурино, а я тут перед войной незадолго объявилась. Мы дом купили, хотели продать да уехать, а никто не покупает. Кому он нужен? А перед войной дорого стоил. А на чужой хлеб ехать… Что ж, не великая сладость…

— Бабушка, домой идем, — захныкала девочка.

— Домой, миленькая, домой. А куда ж еще нам иттить?

Они вышли на проселок и побрели по пыли, чувствуя, как тепла пыль и как она приятно щекочет подошвы натруженных ног Катя оглянулась на кладбище. Над ним стояло струистое марево испарений, и над всей этой огромной, еще зеленой, с небольшими белыми переливами ковылистых островков степью висело рыжее крохотное солнце, и было столько простора вокруг, что Катя еще долго глядела на степь, чувствуя, как от волнения у нее влажнеют глаза.

— Вон мой дом, — сказала она старухе и показала рукой. Обе, девочка и старуха, разом поглядели туда.

Похожие книги

Другие книги Владимир Никонорович Мирнев