<p>Юрий Казаков</p><p>ДОЛГИЕ КРИКИ</p>![В школу.]()
![Тишина.]()
![В кино — на другой берег.]()
<p>Долгие крики</p>СЕВЕРНЫЙ ДНЕВНИК<p>Э. Корпачев</p><p>ОБ АВТОРЕ И ЕГО ЛИРИЧЕСКОМ ПОВЕСТВОВАНИИ<a l:href="#n_1" type="note">[1]</a></p>Пленительные, музыкальные, точные по словесному рисунку и неповторимые по описаниям природы рассказы Юрия Казакова известны читателям по книгам «На полустанке» (1959), «По дороге» (1961), «Легкая жизнь» (1963), «Голубое и зеленое» (1963), «Запах хлеба» (1965), «Арктур — гончий пес» (1966), «Двое в Декабре» (1966) и др. Рассказы переведены на многие иностранные языки.
Родившийся в Москве в 1927 году Юрий Казаков в детстве мечтал стать музыкантом. Окончив музыкальное училище имени Гнесиных по классу контрабаса, он был принят в состав оркестра Музыкального театра имени К. С. Станиславского и Вл. И. Немировича-Данченко. В 1958 году Юрий Казаков заканчивает Литературный институт имени А. М. Горького.
Уже ранние рассказы писателя свидетельствовали о любви его к русскому Северу, о прекрасном знании поморов, их быта, языка. Когда читаешь его рассказы, словно бьет в душу родничок русской классики, близкой нам человечным отношением к каждому сущему на земле: «И вот в то лето я стал думать о старухе почтальонше. Я воображал ее болезни. Ее старческую немощь. Я думал о том, как одиноко ей живется, как тяжело просыпаться ей по утрам, пройдя накануне несколько десятков километров…» И далее: «И если жизнь ее шла своим тихим чередом, несмотря на все несчастья, если она все-таки продолжалась наперекор всему, то как же не восхититься этим человеческим мужеством, этим тихим постоянным мужеством, я бы сказал!»
Вот о людях такого «тихого мужества» и написан был первый очерк «Северного дневника» той поры. Заканчивался он знаменательными словами: «Я жалею, что о многом не написал, многое пропустил, быть может, очень важное. Я хочу снова попасть туда. Потому что Север только начинает жить, его пора только настает. И мы застанем эту пору, при нас она грянет и процветет со всей силой, доступной нашей эпохе».
Писатель как бы обещал читателям быть верным Северу и в дальнейшем, а может быть, уже в то время замышлял свою новую сагу о тружениках советского Севера. Во всяком случае, «Северный дневник» в его изначальном варианте с годами стал пополняться все новыми новеллами о путешествиях писателя на рыболовецких сейнерах, о моряках и рыбаках из Архангельска, Мурманска, Мезени, об островитянах Новой Земли. И какие разные, как всегда с тончайшим проникновением в человеческую душу и полные не только «географических», но и художественных открытий оказались эти документальные рассказы, появлявшиеся от времени до времени то в «Литературной газете»; то в журналах «Наш современник», «Простор», «Вокруг света». Был апофеоз северной природы, белых ночей в Нарьян-Маре («Белые ночи»), и был сложный психологический этюд, наполненный тревогой за судьбы людей и раскрывающий поиски нравственного начала в человеке и озабоченность писателя проявлениями озлобленности («Нестор и Кир»), и гимн братству тружеников северного моря («Отход»), и раздумье о писательском труде, о долге писателя перед всеми, кто живет, работает в очень нелегких условиях, кто всю жизнь противостоит свирепой природе Севера и все же самозабвенно любит этот далекий край и преобразует его («О мужестве писателя»).
Когда я однажды спросил у Юрия Павловича, воздана ли полностью его дань труженикам Севера, писатель непреклонно ответил: «А может, я всю жизнь буду писать «Северный дневник». Книгу жизни. Вот собираюсь на Землю Франца-Иосифа…»
В «Северном дневнике» пока нет главы о Земле Франца-Иосифа, но зная приверженность писателя к путешествиям, можно ожидать, что когда-нибудь он напишет и о Земле Франца-Иосифа, и о тех озерах, реках, островах, где еще пока не был.
А побывал он на Севере почти всюду! И последовавшие за начальной частью «Северного дневника» очерки вовсе и не представляются очерками, хотя в них действуют живущие и поныне люди, а рассказами с законченным сюжетом, с очень четко, во всех подробностях вылепленными характерами, с ревом и гулом морской стихии — рассказами, составившими своеобразное повествование, объединенное атмосферой сегодняшнего дня Севера. И ненавязчиво звучит всюду лирическая интонация самого автора — писателя, путешественника, работника тралового флота, исследователя, наконец.
А совсем недавно, в студеном январе нынешнего года, когда и в Москве людей гнал холод с улиц в теплые дома, Юрий Казаков затеял зимнее путешествие в Нарьян-Мар. И уже не белые, а черные, нескончаемые черные, ночи Нарьян-Мара открыли писателю знакомых и незнакомых ему героев в непривычной для него обстановке, дали возможность еще лучше узнать доблестных тружеников Севера, чтобы потом приступить к новым главам книги, которая создается долгие годы, которую писатель продолжает и сегодня.
Создавая своеобразное повествование о рыбаках, поморах, зверобоях, капитанах, полярных пилотах, не раз хлебнув морской соли, Юрий Казаков и сам постоянно совершает «тихий подвиг» писателя, потому что «Северный дневник», итог многолетних путешествий в сторону Норда, свидетельствует о мастерстве художника, отдающего людям частицу своей души.
ЭДУАРД КОРПАЧЕВ<p>СЕВЕРНЫЙ ДНЕВНИК<a l:href="#n_2" type="note">[2]</a></p>1Пишу в носовом кубрике при свете ламп и зеленоватых потолочных иллюминаторов. Мы выходим сейчас из устья реки Мезени в море. В этой узкой горловине небольшие морские покатые волны сжимаются, дробятся, шлепают по скулам нашего сейнера, и кубрик заметно потряхивает.
Иногда, как птица, я прикрываю глаза, прислушиваясь к себе. Но нет, ничего, пока терпимо, и я снова берусь за тетрадь.
Напротив меня сидит радист с широким серьезным лицом, неторопливо, задумчиво обедает. Стол в кубрике липок и грязен. На краю стоит алюминиевая миска с беломорской селедкой, горой лежит хлеб, сахар, стоят кружки, пустые и с недопитым чаем.
То и дело над головой начинает грохотать, в узкой и низкой двери на почти отвесном трапе показываются сапоги, потом в кубрик, нагибаясь, входит кто-нибудь, щупает чайник, наливает в первую попавшуюся кружку, пьет, перекидывается с радистом несколькими словами, и снова стук по трапу, опять сапоги, на этот раз поднимающиеся — уходит на палубу.
Этот рейс у сейнера как бы ненастоящий: вместо рыбы и грузов везут только нас, везут из Мезени в Койду — большое поморское село, за сто десять километров. Сейнер только что разгрузился в Мезени, почти половина команды поэтому осталась на берегу, осталась и повариха, прибрать некому, да и не хочется, по-видимому, не то настроение — хочется поговорить, выпить, поспорить, показать и объяснить нам как можно больше.
Хорошо писать под разговоры, под гомон быстрой северной речи, в табачном дыму, в запахе рыбы, острого рассола… Можно слушать и не слушать, можно бросить недописанную фразу на полдороге, чтобы прислушаться к другой, можно захлопнуть тетрадь, выпить водки и самому взяться за горячий спор, почему банка Окдена называется банкой Окдена.
И покуда ровно, едва сотрясая корпус, гудит в корме дизель, покуда слегка поваливается вниз и так же взмывает кубрик, покуда вокруг меня все прибавляется матросов, все усиливается и учащается говор, покуда я слушаю и смотрю вокруг — на лица, на одежду, на койки, на трап, на потолочные иллюминаторы, стараясь все это запомнить, — мысли мои гуляют далеко, пока наконец я не потрясаюсь вдруг радостью и удивлением, что я здесь, на Белом море, в этом кубрике, среди этих людей.
Когда-то в детстве знал я одного человека странной, темной тогда для меня судьбы. Был он сух, костист и как-то пронзительно, часто до неприятности даже, остер, стремителен. Черные глаза его во хмелю горели фанатическим огнем человека, потрясаемого дивными воспоминаниями. И ничего не помню из его слов, помню только, что не давал он никому слова молвить, кричал, стучал маленьким костистым кулачком и открыто презирал всех. А презирал потому, что прошел и проехал когда-то от Пинеги до Мезени.
«От Пинеги до Мезени! — говорил он шепотом, зажмуривался и крепко стукал кулачком. — А? Эх, ты!.. Понимаешь ты это? От Пинеги до Мезени прошел я весь Север!»
С тех пор эти два места казались мне мифически удаленными от всего нашего, человеческого. Разные другие места, города и деревни были как-то понятны мне, они были где-то рядом со мной, но вот Мезень… Даже позже, когда я учился в школе и мог в подробности рассмотреть на карте эти места, они все равно представлялись мне недостижимыми.