Читаем Дочь Атамана онлайн бесплатно


Дочь Атамана

Отец выдал её замуж за нелюбимого. Но война подарила ей встречу с тем, кого она держала на цепи. И теперь ей предстоит выбор: остаться верной дочерью своего народа или уйти в изгнание с тем, кого должна ненавидеть.

Елена Анохина

Романы / Исторические любовные романы / Короткие любовные романы
<p>Елена Анохина</p><p>Дочь Атамана</p><p>Пролог</p>

Летнее солнце плавило станицу Тихорецкую. В прохладе атаманского куреня сидели двое: Глеб Корнилов, седой могучий атаман со шрамом на лбу, и Степан Кочубей, богатый сосед с цепкими маслеными глазами. Решали судьбу юной Варвары, дочери Корнилова.

— Дети выросли, — Кочубей разломил хлеб. — Мой Гришка — джигит, твоя Варька — кровь с молоком. Чё тянуть?

Корнилов молчал, глядя в окно. Оттуда доносился звон клинков и девичий смех.

На дворе Варвара — семнадцатилетняя, смуглая, черноглазая, в мужском бешмете и с отцовской шашкой в руке — потешалась над тремя молодыми казаками. Она кружилась волчком, уходила от ударов и один за другим валила парней в пыль. Первому — удар плашмя под колено, второму — эфесом в солнечное сплетение, третьему — подсечка плечом. Трое лежали на земле, Варвара стояла над ними, усмехаясь.

Она подняла голову и встретилась взглядом с отцом. В ее черных глазах горел вызов.

Кочубей скривился:

— В бешмете мужицком? Казачат кладет? Это ж не по-бабьи, Глеб! Срамота!

Корнилов сжал кулаки, но ответил твердо:

— Она моей крови. Не по-бабьи нравна — это да. — Он помолчал, глядя на дочь. — Уговор был. Слова назад не даю.

Кочубей помялся, потер лоб, потом неожиданно хмыкнул:

— А знаешь… пусть. Пусть будет она. Гришка мой — парень с норовом. Может, обломает ее. А не обломает — так хоть будет кому за домом приглядеть, пока он на службе. Не баба — золото. — Он хитро прищурился. — Только чур, приданое — как договаривались: табун с выпасами да подворье на выселках.

Корнилов молча кивнул. Не глядя на соседа, налил чарку, выпил залпом, крякнул. И тогда, повернувшись к окну, громко, так, чтобы слышали все во дворе, объявил:

— Варвара! Собирайся! Свадьбе быть! Через месяц! Григорий Кочубей — жених твой!

Во дворе стало тихо. Парни, поднимаясь с земли, замерли. Старуха на крыльце прижала руки к груди. А Варвара…

Она стояла недвижимо. Шашка выпала из ослабевших пальцев и со звоном упала в пыль. Лицо ее, еще минуту назад живое, горячее, вдруг стало белым, как выгоревший ковыль. Черные глаза расширились, в них метнулся страх — быстрый, как степной пожар, — и тут же погас. Сменился на холодную, глухую пустоту.

Она не сказала ни слова. Не бросилась к отцу с мольбой, не заплакала, не упала в ноги. Только медленно, очень медленно подняла с земли шашку, обтерла лезвие о полу бешмета, вложила в ножны и, повернувшись спиной к дому, пошла прочь со двора.

— Варвара! — крикнул Корнилов, но она не обернулась. — Слышишь, что говорю?!

Она шла к плетню, перемахнула через него, не глядя, и исчезла в пыльной уличной мгле, будто растворилась.

Варвара шла по степи, не разбирая дороги, к Соколиной могиле — старому кургану за околицей. Солнце жгло плечи, но она не чувствовала ничего, кроме тяжести в груди.

Она вспомнила себя маленькой. Куклы она ломала, вышивать не хотела. А когда ей вручили тряпичную куклу — круглолицую, в казачьем платье, — она смотрела на нее, как на кандалы. Кукла лежала в сундуке много лет. Теперь Варвара достала ее из-за пазухи, положила на землю, сорвала пучок сухого ковыля и высекла искру.

Кукла вспыхнула. Тряпки скрутились, пуговицы-глаза лопнули.

— Прощай, — тихо сказала Варвара. — Не бывать мне такой.

Она сидела у костра, пока от куклы не остался пепел. Ветер развеял его над степью.

А там, в станице, отец наливал чарку Кочубею и говорил, что дочь образумится, что «бабье дело — привыкнуть». И не видел, как его единственная кровь сжигает свое детство на Соколиной могиле.

Июльский ветер донес со степи запах гари. Кто-то перекрестился: «Не к добру». Кто-то плюнул: «Девка балованная. Остепенится».

<p>1 глава</p>

Август в станице Тихорецкой выдался на диво сухой и теплый, будто само небо не хотело портить казакам свадебный пир. Листья в ярах за станицей стояли еще зеленые, лишь кое-где тронутые ржавчиной, и Дон-батюшка катил свои мутные воды неспешно, лениво, как сытый барин после обеда. Воздух пах яблоками, медом и той особенной осенней прелью, когда все вокруг словно замирает перед долгой зимой.

Но в станице не замирали. Гудели, как растревоженный улей.

Уже вторую неделю в атаманском курене толклись бабы с узлами, мужики сколачивали столы во дворе, а в печах пекли такие караваи, что запах разносился до самого дальнего кордона. Варвара Глебовна Корнилова выходила замуж за Григория Степановича Кочубея, и станица готовилась гулять так, как не гуляла с той поры, когда самого атамана молодого женили.

Только одна душа в этой суете не радовалась.

Варвара сидела у окна в своей светелке и смотрела, как во дворе режут барана. Кровь хлестала в подставленный таз, баран бился в сильных руках деда Еремея, и Варя смотрела на это с каким-то тоскливым оцепенением. Ей казалось, что она — тот самый баран, которого ведут на заклание. И никто не спросит, хочет ли она.

На ней было надето новое платье — темно-вишневое, с вышивкой по вороту, какое носят замужние казачки. Мать Григория, Фед

о

ра Петровна, собственноручно выбирала ткань, и Варя ненавидела это платье так же, как ненавидела все, что пришло в ее жизнь за последний месяц. Платье было красивым. Но оно душило. Под мышками жало, в груди теснило, и казалось, что в нем не вздохнуть полной грудью.

— Варенька, Христа ради, улыбнись! — в светелку вплыла тетка Аграфена, отцова сестра, женщина круглая и суетливая, с вечно встревоженным лицом. Она поправляла на Варе фату, кружевную, легкую, которая казалась Варе тяжелее любой кольчуги. — Жених-то какой! Из какой семьи! Не каждая казачка такую долю получит. А ты сидишь, как на похоронах.

— А это и есть похороны, — тихо сказала Варя, не отрывая взгляда от окна. — Моей вольной воли похороны.

— Тьфу на тебя, глупая! — тетка перекрестилась мелко, истово. — Волю ей, видите ли, подавай. Казачья жена — не вольная казачка. Дом, дети, муж. Это и есть бабье счастье.

Варя промолчала. Она знала, что тетка говорит то, что ей велит говорить отец. Аграфена была доброй женщиной, но слабой. Она всегда делала так, как велят старшие, и никогда — так, как велит сердце. Варе казалось, что от этого теткино лицо приобрело тот самый постоянный испуганный вид, будто она всю жизнь ждет подзатыльника.

Снизу, из горницы, донесся тяжелый топот. Вошел отец. Глеб Корнилов был в новой черкеске, при шашке, при кинжале, усы расчесаны, седая борода подстрижена. Смотрел он на дочь тяжело, исподлобья, и в этом взгляде не было ни радости, ни гордости — одна суровая решимость.

— Готова? — спросил коротко.

Варя поднялась. Платье скрипнуло накрахмаленной юбкой.

— Нет, — сказала она.

Аграфена охнула и отступила к стене.

— Батя, — Варя сделала шаг к отцу, и голос ее, вопреки ожиданию, не дрогнул, — не отдавай меня за него. Я не люблю Григория. И он меня не любит. Я для него — табун, приданое, земля. А для тебя — ...

— Для меня ты — дочь казачья, — перебил Корнилов. Голос его был тяжел, как свинец. — А дочь казачья не перечит отцу. Я слово дал. Станица знает. Кочубей знает. Обратного хода нет.

— А если я сбегу? — Варя смотрела ему прямо в глаза. — Если уйду в степь? В монастырь? В петлю?

Корнилов шагнул к ней так быстро, что она не успела отшатнуться. Схватил за подбородок, сжал, заставил смотреть на себя.

— Не позорь род, — сказал он тихо, страшно. — Казачка не смеет прекословить. Муж уйдет на войну — ты дом держать будешь, хозяйство, детей растить. А не шашкой махать да казачат на спину класть. Ты — баба. Забудь, чему тебя ветром надуло.

Она молчала. Подбородок горел от его пальцев, но она не отвела взгляда. Только губы сжала в тонкую нитку.

— Я не хочу быть бабой, — выдохнула наконец.

— А кто тебя спрашивает? — Корнилов разжал пальцы, отступил. Лицо его дернулось, и на миг Варе показалось, что она видит в отцовских глазах что-то, похожее на боль. Но мгновение прошло, и перед ней снова стоял атаман — твердый, как камень, непрошибаемый, как старый дуб. — Собирайся. Через час едем в церковь.

Он вышел, не оглядываясь. Аграфена бросилась поправлять сбитую фату, причитать, всхлипывать. Варя стояла посреди светелки, смотрела на дверь, за которой исчез отец, и чувствовала, как внутри нее что-то обрывается. Или, наоборот, застывает. Сжимается в кулак.

Она не заплакала. Она не плакала с тех пор, как в пять лет поняла, что слезы не вернут мать. Варя медленно подошла к стене, где на кованом гвозде висела отцовская шашка — та самая, старая, с выщербленным лезвием, которой она клала на лопатки казачат. Протянула руку, коснулась холодной рукояти.

— Прости, — шепнула она клинку. — Не забывай меня. Я вернусь.

Она сняла шашку со стены, подержала в руках, чувствуя привычную тяжесть, и передала тетке.

— Спрячь, — сказала коротко. — Под матрац. Чтоб никто не нашел.

Аграфена хотела возразить, но, встретив Варин взгляд, осеклась и молча приняла оружие, торопливо унося в спальню.

Варя еще раз посмотрела в окно. Там, внизу, Григорий Кочубей, наряженный в черную черкеску с серебряными газырями, принимал поздравления от станичников. Он был высок, статен, с густыми черными усами и холодными серыми глазами, которые смотрели на мир свысока, будто все вокруг были его должниками. Варя смотрела на него и не чувствовала ничего, кроме глухой, тяжелой пустоты.

«Товар», — подумала она. — «Меняют товар. Табун на меня, я на него. И никто не спросил».

Она надела фату, поправила платье и вышла. Ноги несли ее сами. Сердце молчало.

<p>2 глава</p>

Церковь стояла на взгорке, старая, беленая, с облупившимся куполом и покосившимся крестом. Служил отец Паисий — древний старик, который уже плохо видел и путал слова, но его уважали за долгую службу и доброе сердце.

Варя стояла под венцом и смотрела в пол. Григорий был рядом — пахло от него дорогим табаком и конским потом, смешанным с дешевым одеколоном. Он держал ее за руку — сухо, крепко, как держат повод. Не нежно, а собственнически.

— Раба божия Варвара... — гудел отец Паисий, и слова плыли над Варей, как тяжелые облака.

Она не слушала. Она смотрела на носки своих сапог — новых, кожаных, со скрипом, — и думала о степи. О том, как там сейчас пахнет полынью и сухой травой. О том, как ветер гонит ковыльные волны, и можно стоять на кургане, раскинув руки, и чувствовать себя свободной. А здесь, под этим венцом, она задыхалась.

— Обручается раба божия...

Григорий надел ей кольцо на палец. Кольцо было золотое, тяжелое, чужое. Варя сжала кулак, и кольцо впилось в кожу, как кандал.

Она подняла глаза. Встретилась взглядом с отцом, который стоял у свечного ящика, строгий и прямой. Корнилов кивнул — одобрительно, требовательно. Мол, терпи, дочка. Терпи, казачка.

Варя отвернулась.

Свадебный пир гулял в атаманском курене и во дворе. Столы ломились: заливная осетрина, жареный поросенок, вареники с вишней, брага, горилка, какие-то наливки в пузатых графинах. Станица гуляла вовсю — казаки пили до хрипоты, казачки пели протяжные песни, дети визжали под ногами.

Варя сидела во главе стола, рядом с Григорием, и смотрела в тарелку. Она не пила, не ела, только крутила в пальцах краюху хлеба, кроша ее в мелкую труху. Григорий пил много, но держался — только лицо наливалось краской и глаза становились еще более холодными, словно лед подтаивал, обнажая сталь.

— Что ж ты, Варвара, невесела? — спросил он вполголоса, наклоняясь к ней. Дыхнул перегаром. — Аль не рада?

— Рада, — ответила Варя, не поднимая глаз. — Очень рада.

— Гляди у меня, — тихо сказал он, и в голосе его прозвучало что-то такое, от чего Варе захотелось схватить со стола нож. — Ты теперь моя жена. Не отцова дочка. Моя. Забудешь про шашку да про казачат — бабье дело теперь, бабой будешь.

Варя медленно подняла голову. Посмотрела ему в глаза. Долго, спокойно, так, что Григорий почему-то отвел взгляд первым.

— Бабой буду, — сказала она ровно. — А ты — казаком. Война придет — иди воюй. А я дом постерегу.

Григорий хотел что-то ответить, но в этот момент поднялся Степан Кочубей. Он был пьян — лицо красное, глаза мутные, но держался еще твердо.

— Гости дорогие! — рявкнул он, стуча чаркой по столу. — За молодых! Чтоб жили богато, детей нарожали, станицу нашу множили!

— Горько! — заорали казаки.

— Горько! Горько!

Варя стиснула зубы. Григорий наклонился к ней, но она отстранилась, сделав вид, что поправляет фату. По столу прошел ропот — не по-людски это, когда молодая от поцелуя отворачивается. Кочубей нахмурился.

— Э, — сказал он, и в голосе его послышался металл, — это что ж за порядки? Молодая не целуется? Аль мы не по-людски гуляем?

— Целуется, — бросил Григорий и дернул Варю за руку, притягивая к себе. Поцеловал грубо, сухо, почти в угол губ. Варя не сопротивлялась. Сидела каменная, с закрытыми глазами.

По столу прокатилось одобрительное «любо!», но Кочубей не успокоился. Он поднялся из-за стола, прошелся вдоль, пьяно покачиваясь, и остановился напротив стены, где висело оружие. Взгляд его упал на шашку Корнилова — старую, в потертых ножнах, висевшую на самом почетном месте.

— А это что? — спросил он, кивая на шашку. — Атаманова гордость? Давно на нее гляжу. — Он повернулся к Варе, прищурился. — А ну, невестка, покажи уважение. Сними отцовскую шашку со стены. Передай свекру. В знак того, что отцовская власть кончилась, началась мужнина.

В зале стало тихо.

Все знали, что значит снять шашку со стены в казачьем доме. Это не просто оружие. Это символ рода, мужской чести, защиты. Снять шашку — значит признать над собой чужую волю. Отдать себя.

Варя медленно поднялась.

— Не сниму, — сказала она тихо, но так, что слышали все.

Кочубей побагровел.

— Что?! — заорал он. — Ты кому перечишь, девка? Ты кто такая есть, чтоб свекру перечить?!

— Я — дочь атамана Корнилова, — Варя выпрямилась, и в голосе ее зазвенела сталь. — И шашка отца останется там, где он ее повесил. А власть мужнина... — она обернулась к Григорию, который смотрел на нее с ненавистью, — власть мужнину надо мной еще доказать надо.

— Ах ты ж... — Кочубей рванулся вперед, но Григорий перехватил отца за плечо.

— Батя, — сказал он холодно, — не надо. Сами разберемся.

В зале стояла гробовая тишина. Гости молчали, опустив глаза. Кто-то кашлянул в кулак. Кто-то перекрестился.

И тут поднялся Корнилов.

Он подошел к дочери медленно, тяжело, и каждый его шаг отдавался в груди Вари ударом сердца. Остановился напротив. Смотрел долго, не мигая.

— Варвара, — сказал он, и голос его был страшен своей тишиной, — сыми шашку. Сыми, пока я добром прошу.

— Нет, батя, — прошептала она. — Не сниму.

И тогда Корнилов ударил.

Не сильно — так, как бьют провинившегося щенка, чтобы вразумить, а не покалечить. Открытой ладонью по щеке, чтоб голову повернуло. По залу пронесся вздох — бабы ахнули, казаки замерли.

Варя не пошатнулась. Медленно повернула голову обратно, подняла глаза на отца. Щека горела, на скуле проступило красное пятно. Но она не заплакала. Только смотрела на отца долгим, тяжелым взглядом, в котором не было ни боли, ни обиды. Была только ненависть. Глубокая, холодная, как донская вода зимой.

— Спасибо, батя, — сказала она чуть слышно. — Век не забуду.

Похожие книги