Читаем До последней строки онлайн бесплатно


До последней строки

Это повесть о цельном и сильном характере, о большом человеческом мужестве, о торжестве человеческой воли. Алексей Рябинин, спецкорреспондент областной газеты, знает, что неизлечимо болен, но в служении высокому общественному долгу черпает силы для каждодневной борьбы со своим недугом. Для Рябинина характерна страстная непримиримость к злу и несправедливости. И люди идут к нему, едут издалека, из глубинки, потому что верят — он постоит за правду, поможет. Героев книги — журналистов, железнодорожников, партийных работников — волнуют проблемы нравственного долга перед обществом, перед совестью, вопросы осмысления пути, пройденного нашей страной. Два полюса определяются по мере развития действия: душевная щедрость одних и себялюбие, индивидуализм других. Конфликт нравственный и производственный тесно переплетается с судьбами героев, с их исканиями.

Владимир Васильевич Ханжин

Проза / Советская классическая проза
<p><emphasis>Владимир Васильевич Ханжин</emphasis></p><p>«ДО ПОСЛЕДНЕЙ СТРОКИ»</p><p>Повесть</p><p>Глава первая</p>I

Хотя моросил холодный дождь, Рябинин шел в редакцию пешком. Ему хотелось полнее на … сладиться ощущением твердости и силы в руках, в плечах, в ногах — той твердости и силы, которая ежесекундно настойчиво и желанно напоминала ему, что он снова победил, что болезнь снова отступила.

Сегодня ему исполнилось сорок три. Сама по себе такая дата — не бог весть какой праздник: лучше бы двадцать три или тридцать три. Но, черт возьми, он снова в строю — вот что важнее всего.

Рябинин шел мимо магазина, в котором, наверное, было то, что он задумал купить. Магазин еще не открыли: рано; на двери висел — большой замок. Неторопливо ступая по лужам глубокими, скрывающими ботинки калошами — их иногда зовут «прощай, молодость», — Рябинин всматривался в синеватые мокрые стекла магазина, словно надеялся определить, есть ли там, за окнами, на невидимом прилавке, то, что ему хотелось купить.

Денежные дела его после нескольких месяцев лечения были далеко не блестящи, и все-таки он решил, что имеет право на эту радость, на этот подарок к своему дню рождения.

От магазина до редакции всего два квартала. В середине дня нужно выкроить время на покупку.

В редакции еще мало кто знает, что он выписался из больницы. День уйдет на встречи, расспросы, разговоры. Первый день!.. Рябинин улыбнулся. Он вообще часто улыбался сегодня.

Потом ему вспомнилась вчерашняя встреча. Рябинин выписался из больницы утром, а под вечер ненадолго вышел из дому на набережную. Было холодно. Он стоял у парапета и прислушивался, как беспокойно, беспрестанно плещется свинцовая вода о покатую гранитную стену. Почувствовал, кто-то остановился рядом и смотрит на него. Рябинин обернулся и тотчас же услышал:

— Вы?! Это вы?!

— Простите…

— Не узнаете? Я участвовал в консилиуме… Так это все-таки вы?!

Рябинин рассмеялся:

— Коли на то пошло, разрешаю пощупать.

— Ну, знаете, я слов не нахожу!.

Пожалуй, он был слишком непосредственным человеком: врач должен уметь скрывать свои чувства.

А вообще пусть удивляется. И пусть рассказывает своим знакомым. Рябинин мог позволить себе немножко гордиться собой. И сейчас он немножко гордился и праздновал.

Нелюдимо наше море,День и ночь шумит оно…

Он любил эту песню. Мелодия отвечала его походке, медлительной, но торжественной и необыкновенно твердой сегодня.

Смело, братья, туча грянет,Закипит громада вод,Выше вал сердитый встанет…

Но какое совпадение: именно сегодня ему стукнуло сорок три.

И он идет в редакцию. Еще два квартала, и он будет у себя.

Он отсутствовал четыре месяца с лишним. И хотя сейчас Рябинин знал все редакционные новости: знал, что Кирилла Лесько, ответственного секретаря, хотят забрать из редакции и назначить ректором университета; что вскоре после того, как он, Рябинин, оказался в больнице, на должность заместителя редактора пришел Волков, работник обкома партии; что Леон Атоян, литературный редактор, он же добровольный заведующий отделом фельетона, воспылал восторженными чувствами к новому спецкору газеты Орсанову, — хотя Рябинин знал эти и другие новости, хотя понимал, что его не ждут никакие открытия, ибо ему был известен каждый редакционный закоулок, он шел в редакцию едва ли не с теми же чувствами, с какими шагает в школу наряженный во все новенькое первоклассник.

Редакция находилась на прямой, как стрела, улице, спускающейся к реке. Улица эта когда-то была лучшей в городе: сплошь из двух-трехэтажных каменных домов. И называлась она тогда Губернской. Другие с тех пор изменились так, что и не узнать: не жалко было ломать деревянное старье; но эта сохранила свой прежний вид.

Перед дверью в редакцию — каменное крылечко, даже не крылечко, а скорее приступочек, изрядно сточившийся от времени.

В вестибюле тихо. Гардероб на замке: рано. На верхних этажах уборщицы подметали в комнатах, с грохотом переставляя стулья.

Рябинин был уже на лестнице, когда входную дверь словно рвануло ветром. Костя Неживой, фотокорреспондент, он же заведующий художественным отделом, толстяк и хлопотун Костя, колобком покатился от двери к лестнице.

— О-о, Алексей! Здорово!

Взбежал по лестнице — что ни шаг, две-три ступеньки, — принялся трясти руку Рябинина:

— Ну, вижу, что порядок. Рад. Дьявольски рад!

— Спасибо, Костя!

— Як тебе после забегу. Расскажешь. А сейчас — вот так! Задыхаюсь! Дьявольская горячка, такой еще не было.

Рябинин улыбнулся ему вслед: как всегда, Костя здесь раньше всех, как всегда, у него «дьявольская горячка, такой еще не было», и, конечно, как всегда, он уйдет отсюда поздно вечером, если не ночью. И, как всегда, от него исходил запах мятных конфет. Маскировка эта, впрочем, уже давно утратила смысл: всяк в редакции знал, что ни в обед, ни в завтрак Костя не обходится без рюмки-другой. Но тут уж ничего нельзя было поделать: редакторы сменялись, а Костя оставался неизменен, со своей слабостью, своей суматошливостью и своим великим усердием.

— Как дочка? — крикнул Неживой, задерживаясь на мгновение на втором лестничном марше. — Небось уже в седьмом классе?

— В университет экзамен держит. — Рябинин сообщил это с неожиданной для себя гордостью и тотчас же спохватился: чего вдруг ляпнул?!

— Но-о! — Костя всплеснул руками. — Что ты скажешь! Как времечко-то, а! Что ты скажешь!

Помчался дальше.

Недовольство собой теперь уступило место другому, более острому чувству — тревоге и горечи… «А височки-то у тебя, Костя, уже сивые», — произнес Рябинин мысленно. Но он хорошо сознавал, что и тревога и горечь его вызваны не мыслью о быстротечности времени, а упоминанием о дочери. «Сивые височки-то», — повторил Рябинин, отгоняя от себя думы, которых он не хотел сейчас.

Поднявшись на третий этаж, пошел по узенькому коридору. Потертая ковровая дорожка, низенькие подоконники небольших окон, плафоны на чистых белых стенах… Все это выглядело теперь как-то иначе, чем прежде, — особенно значительно и по-домашнему уютно.

Толкнув дверь своей комнаты, в волнении задержался на пороге.

Стол стоял у окна, боком к нему. На столе — надстройка, что-то вроде второго укороченного столика с покатой, как у старинных конторок, верхней доской.

Дома на его столе была точно такая же надстройка. Вот уже несколько лет Рябинин работал только стоя! Оставаться на ногах — значит не давать расслабляться телу, меньше пребывать в неподвижности, свободнее, активнее дышать. А управлять дыханием — управлять жизнью в теле. Движение, дыхание и кровь неразделимы. На этот счет у Рябинина была стройная и строгая система убеждений.

И еще: он видел, что становится сутулым до горбатости. Нет, он не мог позволить себе сгибаться дальше, подчиняться болезни, а работая сидя, невольно клонишься к столу.

С нарочитой медлительностью сняв пальто и кепку, вынув ноги из глубоких калош, Рябинин пригладил ладонью жидкие светло-русые волосы и торжественно подошел к столу. Ухватил с обеих сторон покатую столешницу, произнес мысленно: «Поздравляю вас, Ксей Ксаныч, с возвращением к станку».

II

Фраза эта была почти ритуальной. И сейчас он произнес ее с особой торжественностью, словно бросая вызов силам, которые препятствовали его возвращению.

Кажется, нынче он более чем когда-либо приблизился к последней черте. Во всяком случае, был такой момент, было такое утро — он едва не отступил. Потом, вспоминая об этом, Рябинин не думал о дочери, о степени ее виновности: он спрашивал только с себя.

Рассвет — самое жестокое время: это с ним случилось на рассвете.

Накануне вечером у него сидела Екатерина Ивановна. Как обычно, она пришла с объемистой своей сумкой, в которой умещались и гостинцы для больного и вся ее учительская лаборатория: тетради с планами уроков, конспекты, учебники. Частенько она готовилась к урокам там же, в больнице, возле койки мужа; случалось, что подключала к своим занятиям и его — не столько на пользу себе, сколько на пользу ему.

На этот раз она не вынула свои тетради; она вообще забыла, что они существуют, и почти все время молчала, боясь утомить мужа.

О дочери Рябинин не спросил. Да матери и нечего было бы добавить к тому, что он знал. Впрочем, если бы ей и было что добавить, в этот вечер она не сказала бы.

Все-таки он не позволил ей остаться дежурить на ночь, поторопил уйти. Так Рябинин поступал всегда, когда болезнь обострялась. Находи опору в самом себе — правило, которому он неизменно следовал, хотя, в сущности, не вполне сознавал это.

Оставшись один, Рябинин приказал себе взять с тумбочки книгу. Он знал, что ему будет тяжело держать ее, что будет трудно вчитаться, но верил, что справится, что сможет заставить себя справиться. На этот раз он ошибся. «Ну что ж, коли на то пошло, отдохнем немного!» Опустив книгу на грудь, а потом столкнув ее, потому что она давила, словно чугунная, Рябинин закрыл глаза. И вот тогда усталые думы его обратились к дочери. Отыскав вдруг в нем какие-то не исчерпанные еще силы, эти думы все полнее овладевали им. Начав с пассивных и отрывочных воспоминаний, Рябинин вступил в мысленный разговор с дочерью. Он то упрекал Нину с тоской и болью, то в гневе набрасывался на нее с обвинениями, которые не успел высказать раньше, дома, и обвинениями, которые напросились только сейчас. Потом он подумал обо всем том, что могло повлиять на Нину: он уже очень устал к тому моменту, и ему уже не вспоминались какие-то определенные лица и события; все могущее повлиять на Нину представлялось пятном, в котором копошилось что-то многоликое, серое… Потом из пятна выделилось вдруг лицо Манцева; оно делалось все больше и яснее, и тогда мысли и чувства Рябинина обрели новую остроту и силу. Он задрожал в ярости, даже приподнялся с подушки… Да, да, эта нашумевшая, отвратительная история, связанная с бывшим председателем горисполкома Манцевым, она прежде всего повлияла на Нину. Прежде всего, наверное, она… Потом у Рябинина вспыхнула какая-то чрезвычайно важная мысль; мысль ускользала, но важность ее Рябинин мучительно чувствовал, как мучительно чувствовал необходимость высказать ее Нине. Он так жгуче захотел высказать свою мысль, что увидел вдруг возле себя Нину; увидел ее удивительное лицо, как всегда бледное, красивое этой необычной, неболезненной бледностью, освещенное густым, глубоким, сияющим светом темных глаз: увидел ее так неожиданно и чудесно, так законченно и четко вычертившуюся за последний год девическую фигуру… Он заторопился вспомнить свою мысль, но ему не удалось это. Видение дочери исчезло. Вместо него вокруг койки заходил вдруг какой-то странный продолговатый предмет, делавшийся то большим, то маленьким, и Рябинин подумал, что, наверное, это и ходит его мысль…

Очнувшись, он увидел возле своей койки дежурного врача, сестру и своего соседа по палате. Потом он снова впал в беспамятство.

Минула ночь, мятая, рваная, спутавшая явь и бред. А на рассвете и наступило оно, то состояние поразительно ясного сознания, но абсолютного физического бессилия и полной духовной пассивности. Тело было словно пустое; в нем не нашлось бы точки опоры даже для того, чтобы заставить пошевельнуться палец.

И прежде, когда Рябинин оказывался в больнице, случалось, что недуг пожирал его силы. Предметы, весомость которых раньше не замечалась, словно наливались тяжестью. Даже термометр заявлял о своем весе. И все-таки Рябинин заставлял себя брать предметы, заставлял себя делать движения. Он разжигал в себе желания просто двигать руками, говорить, читать, слушать. Пока у человека есть желания, он живет.

В то утро не только не было сил шевельнуть пальцем — не было желания шевельнуть им. Не было никаких желаний. Не было желания желать.

Он лежал, закрыв глаза, видя перед собой зыбкую, рябую темноту, ощущая, как плывет куда-то и медленно качается то, что называлось его телом. Наступит мгновение, когда качнет особенно сильно, и все, все может оборваться…

Как и когда начался перелом, Рябинин не запомнил в точности.

Был день, яркий, весенний; каждый предмет в палате, казалось, излучал свет.

Рябинин позвал:

— Катя!

Жена наклонилась к нему. Он добавил:

— Неужели… она…

Екатерина Ивановна поняла его:

— Что ты, что ты! Как раз жду ее с минуты на минуту.

— Хорошо.

Он стал ждать дочь. Чтобы не забыться, медленно считал. До десяти или двадцати. Потом начинал снова.

Нина остановилась у его ног, схватившись за спинку кровати.

Он не винил Нину за то, что она не пришла раньше. Болезнь не однажды сваливала его, но он всегда побеждал, поднимался, снова оказывался в строю. Нина привыкла к этому. Возможно, она и сейчас не представляла себе, насколько серьезно положение.

Он улыбнулся дочери. У нее запрыгал подбородок, но она крепче сомкнула рот, а потом ответно улыбнулась отцу. Довольный, он закрыл глаза, чтобы отдохнуть от своего волнения и от слишком обильного света, наполнявшего палату.

В этот момент ему и вспомнилась вдруг мысль, которая ускользала от него тогда, вечером или ночью: да, да, Манцев хуже, чем грабитель, страшнее, чем убийца… Почему хуже, почему страшнее? Потому, что степень его виновности определяется не статьей уголовного кодекса. Виновность Манцева надо умножить на число людей, которые в него верили. Да можно ли вообще измерить, подсчитать урон, нанесенный им?

Похожие книги

Другие книги Владимир Васильевич Ханжин