Читаем До и после современности онлайн бесплатно
До и после современности
Современный мир в условиях растущей автоматизации и роботизации превращается в «мир без работы». Пролетариат уступает место прекариату, а для обеспечения потребления реализуется концепция безусловного базового дохода. Формирующееся «рентное общество» по соотношению трудовой и досуговой деятельности напоминает доаграрный социум охотников и собирателей, чьим главным занятием был не труд, а разнообразные формы общения. Разворачивающийся процесс объединения труда делает цифровую экономику аналогом архаической: в обеих практики хранения, накопления и наследования минимизированы в силу высокой мобильности населения. Но речь не только об экономике: общество, личность, мышление сегодня претерпевают изменения, приводящие их в состояние, аналогичное существовавшему до неолитической революции. Наметившиеся тренды ретрайбализации, реномадизации и ремифологизации заставляют задуматься о нынешнем направлении социального развития: не станет ли то, что придет после «конца истории», подобием того, что было до ее начала? Для социологов, культурологов, историков, философов. В формате PDF A4 сохранен издательский макет книги.
Учебная и научная литература / Образование и наукаПостмодерн настолько же отличается от модерна, насколько уподобляется премодерну, и потому аналогом новой нормальности выступает не старая, а древняя, дольше всего существовавшая нормальность культуры охотников/собирателей.
В последние годы в отечественной и зарубежной социологии обозначился интерес к проблематике будущего, что можно рассматривать как некий ответ первой на вызов последнего. Интерес к будущему становится характерной чертой социологии; в отличие от футурологии, понимаемой как междисциплинарная область исследований, чья предельная задача – предоставить человеку возможность управлять развитием и тем самостоятельно определять контуры грядущего, речь идет о теоретической прогностике, которая присуща социологии с момента становления как науки, однако отнюдь не является ее сильной стороной. Конструировать должное, дабы критиковать данное у основоположников и классиков получалось лучше, чем прогнозировать будущее. Вряд ли и мы сегодня способны на принципиально иное, однако перспективы общества и науки о нем взаимосвязаны, и если на данный момент вопрос о возможности социологии к пониманию и прогнозу происходящего с социумом ставится как вопрос о ее предназначении, необходимо попытаться как-то на него ответить.
Представляется, что искомый ответ следует искать в обращении к предметно-методологически близким областям социального знания, в предпочтении стремления к взаимодействию – желанию соблюсти дисциплинарную чистоту. Тематика междисциплинарного подхода в социальных науках в течение последних десятилетий является весьма обсуждаемой, при этом речь все чаще идет не только о междисциплинарности, но и о транс- и постдисциплинарности. Тренд к постдисциплинарности заставляет вспомнить о социальных мыслителях додисциплинарной эпохи, при ретроспективном обращении к которой Вико или Гиббона можно считать социологами с тем же успехом, что и философами и историками. Только произведенный позитивизмом переход от учености к научности дисциплинарно структурировал сегмент взаимного перекрывания полей философии как метафизики и историографии как литературы, сегодня же налицо обратная тенденция к десайентизации социального знания, когда его отдельные отрасли различаются не столько как дисциплины, сколько как
Преподавая на протяжении четверти века различные дисциплины от истории до философии включительно, я с каждым годом все больше ощущал – и ощущаю, что понимание происходящего следствием предшествующего и причиной последующего безвозвратно покидает аудиторию. У современных студентов вне зависимости от вуза, факультета и специальности фактически нет исторического мышления, они не мыслят причинно-следственными сопряжениями, последующее для них не вытекает из предыдущего: разделенные временем события и процессы предстают не связанными, автономными друг от друга, и все они располагаются на одной плоскости – одновременной или вневременной. Время от времени на ней начинает что-то проступать, стягиваться, сгущаться; происходит морфинг событийного тела, а какое-то из уже присутствующих тем временем теряет форму, разжижается и возвращается в апейроническую до- и внесобытийную бытийность. Это не исторический, а практически мифологический способ мышления, с каждым годом все более характерный для
Эта новая нормальность, все больше превращающаяся в нормативность, мне с моим образовательно-профессиональным бэкграундом историка, разумеется, представляется ненормальной; но от порицания/отрицания реальности она никуда не денется, тогда как историзм уже куда-то делся, – из общественного сознания. Памятуя истматовское
«Труд создал из обезьяны человека», – не писал Фридрих Энгельс. Он писал, что «труд создал самого человека», что труд есть «первое основное условие всей человеческой жизни», и что труд вместе/в связи с прямохождением, инструментальным использованием рук, членораздельной речью и пр. превратил мозг обезьяны в человеческий мозг, а стадо обезьян – в человеческое общество. «И в чем же опять мы находим характерный признак человеческого общества, отличающий его от стада обезьян?», – задавался вопросом классик, – и тут же отвечал: «В труде»[1]. Как известно, речь шла не только о роли труда в процессе превращения обезьяны в человека, а о том, что, словами другого классика, труд есть «вечное естественное условие человеческой жизни»: совместный и орудийный труд как целенаправленная деятельность по производству благ, удовлетворяющих потребности человека, есть то, что перманентно воспроизводит его в качестве такового. В процессе производства Homo Faber создает не только вещи, но и себя самого как продуктора/производителя в отличие от присваивающего у природы животного, так что и при коммунизме, предполагающем изобилие предметов потребления, человек не просто продолжит трудиться – «труд станет первой жизненной потребностью людей и из тяжелого бремени превратится в наслаждение»[2].
Все это вещи известные. Относиться к данному идейно-идеологическому комплексу можно по разному: кто-то считает, что капиталистическая в плане генезиса и коммунистическая в смысле прогнозиса «религия труда» есть средство добровольной самоэксплуатации работника, предающегося извращенным радостям трудоголизма, этой болезни, разрушающей его как физически, так и психологически[3], а кто-то убежден в том, что труд есть судьба человечества, то, что создало человека и дает ему смысл жизни, в отсутствие этого самого труда деградирующей до потребительского паразитизма[4]. Как бы то ни было, стоит заметить, что марксистская позитивная аксиология труда сложилась не на пустом месте, а в русле [младо]гегельянства, тогда как Гегель, следовавший за Кантом в проекте создания Универсальной Истории, смысл которой усматривался в осуществлении человеческой свободы («всемирная история представляет собой ход развития принципа, содержание которого есть сознание свободы»; «всемирная история есть не что иное, как развитие понятия свободы»[5]), считал труд тем, что поднимает преобразующего природу раба над лишь потребляющим производимые им блага господином. Как пишет Ф. Фукуяма, «согласно Гегелю, работа есть
«Идея труда, которая кажется нам самоочевидной, является определенным историческим изобретением», – указывает П. Бурдье[12]. Это «изобретение» принадлежит индустриальному обществу, где наемный пролетариат пришел на смену самозанятому крестьянству в качестве наиболее массового социального класса. На протяжении полутора столетий население Европы и Северной Америки перемещалось из деревни в город, а рабочая сила – из сельского хозяйства в промышленность. В 1800 г. во Франции 64 % общей занятости приходилось на долю сельского хозяйства, 22 % – на долю промышленности, в США на ту же дату это соотношение выглядело как 68 % и 18 %. Столетием спустя, в 1900 г., на французское сельское хозяйство пришлось 43 %, на промышленность – 29 % занятости, в США – 41 % и 28 % соответственно. Через полвека, в 1950 г., промышленность Франции обеспечивала 33 % занятости по сравнению с 32 % сельского хозяйства, а в США при тех же 33 % промышленной занятости на долю сельского хозяйства осталось только 14 %[13].





