Читаем Диверсант онлайн бесплатно
Диверсант
Три месяца в тыловом госпитале на Урале находится тяжело раненный боец — без руки, без речи, без памяти, без документов… Когда к нему наконец начало возвращаться прошлое, аноним неожиданно привлек внимание сотрудников особого отдела «Смерш».
Проза / Проза о войнеЯ существовал, присутствовал, находился среди людей, передвигался, вернее, меня перевозили на разных видах транспорта: возможно, подводе, автомобиле, поезде, а то и в самолете; я был, но вместе с тем меня и не было, потому что не имел понятия о своем существовании: так долго, очень долго ко мне не возвращалось сознание. И когда все же оно вернулось и я удостоверился, что существую, то далеко не сразу смог понять, кто я и откуда, где родился, где крестился и как долго отсутствовал в этом лучшем из миров. Мне буквально не за что было зацепиться, от чего оттолкнуться, я потерял представление о голосе, был глух и нем.
Первое впечатление, точнее, ощущение вернувшегося сознания заключалась в том, что я почувствовал себя закованным или замурованным, меня окружали, ограждали плотные, непроницаемые стены, или точнее, мое тело сжимал жесткий панцирь, я не мог повернуть голову, чтобы оглядеть окружавший меня мир. Но видеть я мог. Только одним глазом. В него попал тусклый свет, и где-то надо мной появилось нечто белое, совершенно неподвижное. Долго пытался понять, что же это такое, и когда все же догадался, то не сразу смог назвать нужное слово. И немудрено, слов у меня пока еще не было, они пришли, возвратились много позже, и тогда я назвал озадачивший меня предмет. То был потолок, белый, побеленный потолок.
Так происходило со многими предметами, которые оказались в поле моего зрения. Потом медсестра и доктор рассказали мне, что нередко сначала слышалось мое требовательное мычание, я резко подавался в сторону избранного мной предмета, а уж потом мучительно появлялось слово. С немалым трудом я поворачивался со спины на бок и снова на спину, медленно, с трудом узнавал заново окно, пол, стол, табуретку…
Почему-то испытал бурную радость, когда в просветлевшем проеме окна увидел нечто белое, легкое и нежное, оно плавно летело сверху, ложилось и все прибывало и прибывало. Видеть это было приятно, радостно. И я спустя время догадался, что это падающий снег. Но язык мой еще не сразу произнес это слово…
Так несчитанное время продолжалась трудная работа моего сознания, возвращения в окружающий меня мир звуков, красок и запахов, предметов и понятий. То был сложный и мучительный путь. Одно из первых слов, услышав которое много раз, я пытался понять, разгадать, чувствуя, полагая, что оно касается лично меня, быть может, это даже мое имя. То было странное слово: «Бездок… Бездок»… Эта загадка долго мучила меня. Первым человеком, которого я выделил среди окружавших меня людей в госпитальной палате, была молодая девушка. Сначала, еще совсем не понимая, где я и что со мной, я все-таки отличал ее по мягкому, певучему голосу, по нежным рукам, которые осторожно касались моего лица, точнее открытой, незагипсованной его части, по накрахмаленной косынке, а потом, когда смог ее хорошенько разглядеть, по светлой и доброй улыбке. А ведь она не только давала лекарства, кормила меня с ложечки, а возможно, когда я был без сознания, обихаживала меня, беспомощного молодого мужика…
Со временем я понял, что в госпитале у нее немало пациентов, но долго, до конца пребывания в нем, считал, что она оказывает предпочтение именно мне. Всегда ждал ее прихода с нетерпением.
Приблизительно так проходило мое возвращение к жизни в военном госпитале большого уральского города. Время тянулось мучительно долго, я был одним из многих ранбольных — так в ту пору называли пострадавших в боях солдат, сержантов и офицеров. Правда, я отличался бессловесностью и некоторой загадочностью. Но прошел месяц, другой, и неожиданно Бездок привлек к себе внимание представителей власти, а именно сотрудников особого отдела «Смерш», эта аббревиатура расшифровывалась как «Смерть шпионам». Мною заинтересовалось высокое, даже высочайшее командование.
Причины этого внимания ко мне были непонятны, тревожили, приводили в беспокойство и растерянность. Почему-то я должен был обязательно как можно быстрее вспомнить, что со мной произошло на фронте, где и когда было каждое событие. Настойчиво ждали от меня ответа.
Все это случилось тогда, когда ко мне вернулась речь и я мог, хоть и с большим трудом, понимать вопросы и отвечать на них.
Так вместе с радостью возвращения к жизни у меня появилась тревога.
Ночью выпал снег, сочно похрустывал под сапожками, и хотелось долго и неспешно шагать, наслаждаясь легким морозцем и утренним солнцем. И все же Катя ускорила шаг: впереди была проходная военного училища, где ее обычно встречали знакомые курсанты и она успевала поболтать с ними и даже получить приглашение в клуб на танцы. Но на этот раз времени было в обрез, и она, приветственно махнув будущим офицерам, побежала в госпиталь на дежурство. Привычно открывая госпитальную дверь, она как всегда старалась определить обстановку. Причин для беспокойства всегда хватало — тяжелое состояние ранбольного, неудачная операция, когда медперсонал, как говорится, стоял на ушах. В последние месяцы стало особенно тревожно. С поздней осени начали привозить тяжелораненых, изувеченных бойцов и командиров, особенно из-под Киева, освобожденного от немцев под самый праздник, 26-ю годовщину Октября. Этот день в госпитале радостно встречали, даже особый обед приготовили, вином угощали. А вскоре пошли один за другим эшелоны с искалеченными людьми. Пришлось даже создавать костно-челюстное отделение, куда клали обезображенных пулями, осколками, ожогами людей, на которых смотреть-то было страшно.
Катюша еще до войны прочла роман Виктора Гюго «Человек, который смеется» и теперь не раз вспомнила страшное лицо-маску Гуинплена, которого изуродовали ужасные компрачикосы. Но того, что сделала с солдатами и командирами война, никакие компрачикосы не могли совершить.
На этот раз, войдя в госпиталь, Катя почувствовала беспокойство. Это было сразу видно по лицу пожилой санитарки тети Маруси. Спросила: «Что случилось?» И та почему-то шепотом ответила:
— Беда, беда у нас… молоденький сержант из третьей палаты…
— Ну что, что?
— Удавился.
— Кто дежурил?
— Ох, Лида, Лидушка… что с ней будет…
— Как же это? Почему? — воскликнула девушка. Лида была ее самой близкой подругой. Жили они рядом, учились в одном классе, вместе закончили медицинские курсы. — Ну, как это вышло, почему, почему?
— Зеркальце треклятое попутало… Оно и виновато.
И Катя все поняла… Боже мой, как непросто, как тяжело каждый день входить, да еще не раз, в палаты челюстно-лицевого отделения. Войти и увидеть раздробленные или напрочь снесенные подбородки, разбитые челюсти, переломанные, пробитые носы, все страшное, нечеловеческое.
Ужасный запах гниющего тела не оставлял этих палат. Как не поддаться охватывающим тебя ужасу и жалости, сохранить на лице спокойствие и даже улыбку. Так держать себя в узде, чтобы и голос не дрогнул. Старый врач Гальперин-Бережанский, которого обычно медсестры называли не по воинскому званию майор медицинской службы, а просто доктор, собирал медсестер и настойчиво советовал, даже требовал, чтобы они научились владеть лицом и голосом. Ни в коем разе не выдавать свои истинные мысли и чувства.
— Да мы что, артистки, что ли? — вздохнула сердобольная Катя.
— Сможете и артистками станете, — подхватил доктор. — Как они готовятся к выходу на сцену, так и вы должны. Соберите свои чувства в кулак, прежде чем перешагнуть порог палаты.
— Да разве сможем?
— Еще как. Слышал, как Катя смеется, даже хохочет, и все вы улыбчивые. А Лида — известная кокетка. Да и у вас всех запас кокетства не иссяк, черт побери.
По совету старого доктора перед входом в палату минуту-другую репетировали, старались сосредоточиться. Катюше на улыбку сил не хватало, и она старалась войти к ранбольным просто с деловым видом. Думала о заботах госпитальных, домашних. Об отце и матери, которые ни свет ни заря шагали через весь город на эвакуированный из Ленинграда завод, о маленьком братце Лёне, худом, всегда голодном. Потом о назначениях врача, к кому из ранбольных подойти всего раньше…
Так готовились ко входу в палаты и другие медсестры. Легче всего это удавалось Лиде, от природы улыбчивой и смешливой. Когда ей говорили, что смех без причины — признак дурачины, она загадочно улыбалась: «А может, у меня всегда есть причина для радости?» — «Какая?» — «А уж это мой секрет». С ней всегда было легко и просто. Катя любила свою подругу, посмеивалась над ее кокетством, но иногда даже завидовала ему. Лида тщательно следила за своей внешностью, не расставалась с маленьким зеркальцем, частенько заглядывала в него. Но когда начали обслуживать челюстно-лицевое отделение, начальник госпиталя строжайше запретил во время службы носить с собой зеркала, тем более входить с ними в палаты. «Представьте себе, что ваше зеркальце окажется в руках больного и тот поглядит на себя… На себя нынешнего! Что тогда? Последствия непредсказуемые».
И вот такое зеркальце принесло несчастье…Лида, сгорбившись, сидела в темном углу коридора. Страдала. Мучилась, но глаза были сухими, видно, выплакала все слезы. Но когда увидела закадычную подругу, захлебнулась в рыданиях. Она не сразу смогла рассказать, что произошло, всхлипывала, глотала слова. Но все-таки Катя ее поняла. Было так. Лиду срочно вызвали к Савичеву, одному из самых тяжелых пациентов. Даже кокетливой и смешливой Лиде было трудно изобразить бодрость или хотя бы невозмутимость при виде этого молодого человека. Стройная фигура, тренированное тело: «Грудь гребца, ноги бегуна, — так говорил о нем доктор Бережанский, — чудесной лепки лицо». И вот это лицо зверски изуродовал град осколков. Такое и компрачикосы не смогли бы учинить. Нос был вырван, челюсти обнажены, зубы выбиты. Оторвано ухо. Иссечен лоб. И лишь большие карие глаза жили и страдали на этом недавно прекрасном лице. Они были внимательны, чутки и, казалось, заменяли игру изуродованных мускулов, в глазах читались страдания непрестанно думающего человека. Так однажды сказал о нем старый доктор.
И вот однажды Лида, поспешившая на срочный вызов, лишь у дверей в палату вспомнила, что зеркальце так и осталось в кармане ее халата. «Ах, — махнула рукой, — обойдется, уж один-то раз»… Не обошлось. Перед дверью, мобилизовавшись, приняв свою обаятельную улыбку, любимую ранбольными, вошла к ним и принялась за привычное дело. Промывала, смазывала, меняла перевязки. Затем поступил еще вызов, и о своем зеркальце она забыла. Вспомнила лишь к концу дежурства. Сунула руку в карман халата — нет зеркальца, в другой карман — нет. Может, все-таки переложила в шкафчик? Нет. В пальто? Нет. Значит, у ранбольного. Вбежала в коридор и сразу поняла, что произошло непоправимое. Суетились врачи, сестры, нянечки. Прихрамывая, пробежал доктор Бережанский.
Вскоре все стало известно. Во время перевязки Савичев тихонько вытащил зеркальце из кармана медсестры, а когда та ушла, заглянул в него. Можно себе представить, какие горькие, страшные мысли пронеслись в его мозгу, когда он отчетливо увидел свое обезображенное лицо.
Разбитое зеркальце Лиды нашли на кафельном полу в туалете. Савичев повесился на связанных госпитальных кальсонах и нательной рубашке, единственном к тому времени его имуществе.
Лиду трясло. Катя как могла утешала ее, сама понимая, что ее поступок, а точнее, преступление, ничем нельзя оправдать. Все-таки уговаривала, успокаивала, подбирала слова помягче, но и ей самой они казались фальшивыми. И вдруг Катины мысли совершили крутой поворот. Она подумала, что под ее присмотром находится человек, судьба которого не легче, чем у погибшего Савичева. Что будет с ним, с этим человеком? Услышит ли она его речь, хоть одно слово? Встретится ли с его сознательным взглядом? Она, она отвечает за судьбу этого огромного беспомощного мужика, закованного в гипсовый панцирь, у которого даже имени нет. В списке ранбольных нет ни его фамилии, имени, воинского звания, ни места рождения, ни воинской части, откуда он прибыл. Кто знает, где и когда его изуродовали и как? Миной ли, снарядом или бомбой. И сколько его везли до нашего госпиталя? «Никто, ничто и звать никак», — с горечью сказал о нем старый доктор. В госпитальных списках значился как-то обидно, не по-человечески: «Бездок». Не имя, а какая-то кличка.
Что-то с ним будет?
Со временем я смог различать по крайней мере три поочередно возникающие в глубине моего сознания картины или явления. Но только позже, когда ко мне стали возвращаться слова, я смог обозначить предметы их именами. Возвращающаяся память представила мне каменную стену, серую, в трещинах, одинаковые проемы в ней, которым с трудом нашел название, — бойницы. Затем представилось деревянное строение, около которого плавно двигалось нечто светлое, приятно шумящее. И мне становилось хорошо, радостно. То была река. А иногда шум усиливался. Но это меня вовсе не пугало, такое было хоть и давним, но привычным.
Мое госпитальное время было немереным, я еще не мог вести счет дням и ночам, мой сон и явь смыкались. А картины из прошлого приходили все чаще и постепенно закреплялись. Привиделся мне высоченный широкоплечий человек с рокочущим голосом. Он ходил рядом с шумящим потоком и деревянным строением. И явилось название — мельница. А неподалеку крепостные стены. Этот человек был мельник и мой отец. Именно в таком порядке: сначала мельник, потом отец. И вспомнилось, что, как все окружающие, я начал называть его мельником, а уж потом тятей, отцом, папой.
Настало время, когда я смог поворачивать голову и глядеть подолгу в окно, из его проема видел заиндевевший сад, разметенные дорожки, а иногда и людей. Заново поразила белизна снега. То неяркая, спокойная, то слепящая блеском. И я испытывал вспышки восторга.





