Читаем Девушка в синем онлайн бесплатно


Девушка в синем

Эта книга, написанная видной балериной и педагогом, — открытие сразу в нескольких сферах. Прежде всего это живое, увлекательное повествование о русской интеллигенции, о людях искусства предреволюционных и первых революционных лет. Затем — глубоко откровенный рассказ о судьбах русской эмиграции в Берлине и Париже.

Серия: Ballets Russes

Нина Александровна Тихонова

Документальная литература / Биографии и Мемуары
<p>Нина Тихонова. Девушка в синем</p>

<p>К читателю</p>

Мне шел одиннадцатый год, когда октябрьским утром 1921 года поезд перевез меня через финскую границу.

Тогда я и не подозревала, что вся моя жизнь отныне пройдет за рубежом. Там — сначала в Берлине, затем в Париже — в буре мировых событий, в борьбе за жизнь и профессиональную судьбу не было времени для тоски и размышлений. Душевная связь с родиной сохранялась для меня естественным образом. В семье мы всегда говорили по-русски, и все люди, с которыми я сталкивалась, были, как и мы, русскими эмигрантами. Понадобилось десять лет, чтобы у нас появились друзья-французы и мы научились понимать и любить страну, которая впоследствии приняла меня в свое лоно.

Только в 1975 году на Троицком мосту в Ленинграде, куда я приехала на несколько дней, отблеск фонаря на снегу проник в мое сердце. Вихрем закружился в нем хоровод воспоминаний и теней замечательных людей, которых мне когда-то посчастливилось знать: одни вошли в Историю, другие — незаслуженно забыты. Им, кто своей самоотверженной деятельностью и своим талантом прославляли русское искусство, балет в особенности, я посвящаю эту книгу.

Мои воспоминания — отнюдь не автобиография, а лишь великая благодарность за то, что подарили мне моя незаурядная семья, артисты, потрясавшие мою душу, и Танец, без которого моя жизнь была бы слишком трудна. Умышленно я исключаю из книги обстоятельства своей личной судьбы и сентиментальных встреч. Они ведь есть у всех и… так банальны, когда на них глядишь со стороны!..

Я выражаю глубокую признательность профессору Станфордского университета Лазарю Флейшману, парижанам — театроведу Ирине Баскиной и издателю Владимиру Аллою, а также Ленинградскому отделению Советского Фонда культуры и надеюсь, что моя книга найдет в СССР понимание и отклик.

<p>Девушка в синем</p>

Несколько замечательных фигур озарили мое детство и оставили след в моей судьбе. Они подарили мне все, что в моей жизни было хорошего, научили борьбе с тем, что было плохого. Это поколение русской интеллигенции в наше время называют идеалистами. Да и впрямь, они верили в правду и в светлое будущее. Мне радостно быть вместе с ними в часы воспоминаний.

Каждый человек воспринимает жизнь по-своему, и восприятие это зреет и меняется вместе с ним. Раннее детство многими начисто забывается. В моей памяти о нем запечатлелось немало образов, таких, какими они представлялись Нинке — четырехлетнему карапузу в валенках.

О великих событиях, с которыми оно совпало, написано много книг и ученых трудов; к ним я могу прибавить только свою личную оценку, а по мере продвижения на жизненном пути — свои воспоминания о жизни в семье, о выдающихся людях, которые мне повстречались, и о танце, освещавшем всю мою жизнь.

Десятое февраля 1910 года было особой датой в истории русского театра. В этот день вся Россия оплакивала кончину своей любимой драматической актрисы, кумира молодежи — Веры Федоровны Комиссаржевской[1].

Пока бесконечная, только с похоронами Достоевского сравнимая, траурная процессия тянулась под сумрачным петербургским небом, из клиники на Васильевском Острове бабушка унесла к себе домой новорожденную Нинку, укутав ее в одеяльце. Она наняла для меня кормилицу в кокошнике с лентами и стала на всю мою жизнь источником тепла и нежности.

«Нинка» — ласково-шутливое прозвище осталось за мной навсегда.

Бабушка и дедушка Зубковы жили на Большом проспекте в новом доме из розового гранита в приятно пахнувшей свежей краской квартире. В ней всегда было тепло и тихо. В кафельных печах уютно потрескивали дрова, на темных обоях мерцали золотые ободки севрских тарелок. В прихожей, над кованым сундуком, куда гости скидывали шубы (на которых прислуга дремала, пока не разойдутся господа), вихрем взвивалось гипсовое платье, унизанное цветными лампочками, Лой Фуллер — Феи Электричества[2].

Мне было хорошо у бабушки. К столу у нее подавались мои любимые блюда и шипучая вода «ессентуки двадцатый номер». У бабушки меня никто не дразнил, не заставлял есть овсянку, держать за столом кончики пальцев на скатерти и никто не запрещал вслух выражать свое мнение. Иными словами, у бабушки не было ни моего брата Андрюши[3], ни фрейлейн Анны — нашей гувернантки, отравлявшей мое существование дома.

Дедушка Василий Михайлович, красивый старик с прозрачными, лазурными глазами, был как бы естественным продолжением бабушки, с той только разницей, что более отдаленное его участие в моей детской жизни делало его присутствие не столь заметным. У бабушки и дедушки я гостила часто, и каждое возвращение домой было трагедией.

Дома — на Кронверкской улице — все было обширнее. Где-то в конце коридора (куда ходить я побаивалась) помещался папин кабинет. Папа был для меня личностью легендарной, вызывавшей не только восхищение, но и трепет, который старательно поддерживался гувернанткой и горничной. Мимо его кабинета полагалось ходить на цыпочках. На его письменном столе лежало множество интересных вещей, трогать которые было нельзя ни под каким видом. Мечта повертеть ручку привинченной к столу машинки для карандашей так на всю жизнь и осталась неосуществленной. Болтать ногами в папином присутствии строго запрещалось.

Леонид Андреев тогда помимо своей литературной деятельности увлекался цветной фотографией. Снятый им Тихонов[4] — в кожаной куртке, шапке горного инженера, с киркой на плече, с нахмуренными бровями, выглядит весьма внушительно. Даже несмотря на… розовый фон, на котором Андреев счел желательным его изобразить[5].

Видела я отца очень редко. Зато как сладко замерло сердце однажды, когда, обняв меня за плечи, он нарисовал кораблик красным карандашом! Деловито попыхивала его трубка. У меня от счастья и запаха данхиловского табака кружилась голова. Однако счастье всегда кратко… Снова появлялась гувернантка, и папу опять вызывали к телефону. Черная эта коробка была моим врагом. Приставив к уху какой-то странный, но бесспорно злой предмет на веревочке, в коробку оглушительно и раздраженно кричали, сотый раз требуя от невидимой, но бестолковой барышни длинные номера. Коробка хрипела, иногда пронзительно звонила. Тогда к ней бросались и вдруг делались очень любезными.

Дальше по коридору находился бледно-зеленый шелковый рай. В нем овальное зеркало отразило как-то маму в белом кружевном платье. Слегка перегнувшись назад, жестом, исполненным грации, она поправляла прядку волос. Не знаю, почувствовала ли она тогда, что этот ее образ навсегда запечатлелся в моей памяти. Ей было лет двадцать пять. В Петербурге она слыла красавицей.

На Кронверкской улице мой личный мирок ограничивался пределами детских и заключал в себе еще две фигуры, для меня чрезвычайно значительные: брата Андрюшу, сына матери от первого брака с Анатолием Ефимовичем Шайкевичем[6], и ненавистную гувернантку — фрейлейн Анну.

Взаимоотношения мои с ними были по меньшей мере натянутыми.

Андрюше было семь лет, когда я появилась на свет (совершенно, по его мнению, зря). Только, видимо, какая-то протекция свыше уберегла меня от бесчисленных козней, которые он мне подстраивал. Дразнил он меня беспрестанно и с большой изобретательностью. Наши стычки неизбежно переходили в потасовки, в которых я также неизбежно терпела поражение. Это не мешало мне, однако, не чувствовать себя побежденной. Дралась я с азартом всеми доступными мне средствами — ногами, зубами, ногтями. На слезы времени не тратилось, они откладывались до прихода бабушки. Тогда я разражалась рыданиями, что давало ей повод лишний раз забрать меня к себе домой.

День, когда мне исполнилось пять лет, остался незабываем. Мне сказали, что я теперь стала «большой», и я на радостях не взвесила всех последствий, из этого факта вытекающих.

Началось с того, что на меня надели нарядное платье, которое нельзя было мять и пачкать. Пока я, стоя на стуле, терпеливо сносила попытки фрейлейн превратить в английские локоны мои непокорные вихры, дверь в комнату брата, всегда надежно забаррикадированная от моих вторжений, раскрылась. За ней стоял Андрюша и два его школьных товарища — Вова и Жорж Познеры[7]. Все трое улыбались и приглашали меня войти. От удивления я замерла на пороге: конечно, сегодня я большая, но все же!

Не помня себя, я вбежала в запретную комнату.

Могла ли я знать, что мои новоиспеченные друзья как раз в это время в гимназии приобщались к электрическим опытам?.. Мальчики приветливо подвели меня к столику, в каждую руку вложили по проволоке, нажали какую-то кнопочку — результат явно превзошел все их ожидания!..

Дело кончилось в столовой за традиционным шоколадом со сбитыми сливками и кренделем. За столом сидело много народу, обычные посетители нашего дома: Алексей Максимович Горький, всегда веселые Гржебин и Чуковский, Валентина Михайловна Ходасевич, Иван Николаевич Ракицкий, Леонид Борисович Красин, Александр Николаевич Бенуа, Ладыжников, родители братьев Познеров. Особое уважение мне внушал Шаляпин[8]. Про него прислуга шептала, что бабушкины пельмени он ел по два зараз.

К Марии Федоровне Андреевой я испытывала смешанные чувства восхищения и неприязни. Она была очень хороша собой, но инстинктивно я угадывала в ней некоторую недоброжелательность и фальшь. Мария Федоровна регулярно бывала на всех наших с Андрюшей «днях рождения» и неизменно оповещала нас о том, что «подарок — за ней», о чем также неизменно забывала. Ни брат, ни я не отличались жадностью, но порядок есть порядок, и без подарков что же за рождение?! Мария Федоровна поэтому всегда подвергалась нашим насмешкам, о чем она вряд ли догадывалась.

Известно, как любил детей Горький. При виде ребенка сердце его преисполнялось радостного удивления. «Дети — цветы жизни», — писал он. Почти все свое детство я провела вблизи него.

Вспоминаю теперь, как сердечно он относился ко мне с самых моих ранних лет. С безошибочным тактом он находил нужный тон. Провести меня было трудно. Я была обидчива и со свойственной детям проницательностью сразу угадывала у взрослых нарочитость, которую ненавидела. Но не было и тени фальши или насмешки в учтивости, которая вообще была ему свойственна и с которой он обращался и ко мне, даже когда величал меня «сударыней». Понять я этого тогда не могла, но верила в его ко мне расположение и ощущала уважение, которое он испытывал ко всякой человеческой личности, сколько бы этой «личности» ни было лет.

Говорил он со мной «на вы» и на прощание серьезно жал руку. Я слышала, что он — знаменитый писатель, но в том, что это значит, не отдавала себе отчета, и это никак не влияло на наши взаимоотношения. Я просто его любила.

Разговоры наши всегда происходили в конфиденциальном тоне в гостиной, на большом жестком диване. На ковре медвежья морда глядела на нас добродушными стеклянными шариками.

Посещения Алексея Максимовича редко обходились без подарков. Даже ребенком я относилась к ним любовно и бережно. Некоторые из них сохранились у меня и до сего дня. Подарки всегда были особенные. Книги, им выбранные, носили его надпись. Диковинные безделушки были красивы и непременно чем-то занимательны. Двумя-тремя словами он заставлял заиграть для меня расцветку персидского веера, давал мне почувствовать прелесть узора на китайской чашечке. Благодаря ему в шесть лет я знала, что такое персидский лак, китайская эмаль, черненое серебро.

Синяя чашечка клуазонне[9] стоит и сейчас передо мной. Алексей Максимович подарил мне ее в одно из моих посещений его на даче в Мустамяках. В большом деревянном доме крутая лестница в его кабинет была трудным испытанием для моей, тогда еще очень маленькой персоны. Сидя за письменным столом, Горький демонстрировал Леониду Борисовичу Красину какое-то старинное оружие. Мне стало очень страшно, и я не прочь была тут же карабкаться по лестнице обратно. Когда он увидел меня, рыжеватые усы его чуть-чуть зашевелились, пряча улыбку. Он протянул мне на ладони маленькую чашечку: «Клуазонне», — пояснил он. «Клуазонне», — запомнила я на всю жизнь. Особенно дорог был мне «карне де баль»[10] с пожелтевшими от времени листками в переплете из слоновой кости. Мне грезилось, что толстовская Наташа — моя любимая героиня — перелистывала его когда-то своими пальчиками.

Александр Николаевич Тихонов. Портрет работы Ю. АнненковаВарвара Васильевна ШайкевичВарвара Васильевна Шайкевич и Нина Тихонова. Мункснес, 1921«Нине Александровне Тихоновой на память от человека, который очень любит ее. М. Горький 1.VI.22. Берлин»

В нашем доме все что-нибудь коллекционировали. Алексей Максимович постановил, что я собираю — вышивки из бисера… Я не спорила. Я любила его голос, легкое покашливание, длинные усы, по движению которых всегда можно было определить его настроение, голубые глаза, глядящие на мир с умилением.

Потихоньку, выспрашивая у бабушки букву за буквой, я очень рано научилась читать. Целью моей жизни было тогда во всем сравняться с братом, а как же сравняться — когда неграмотная? Утруждаться я не утруждалась, но вскоре читала те же книги, что и Андрей.

В русских сказках, которыми мы увлекались, есть ведьмы и Кикимора, есть и Василиса Прекрасная, и Жар-птица, а вот фей — добрых фей — нет, сколько ни ищи. Не знаю почему, но стать феей было моим сокровенным мечтанием. Однако с самого начала все не ладилось. Фея должна быть изящной, длинноногой, облеченной в радужные одеяния, умеющей передвигаться по воздуху, помахивая крылышками, и очаровывать всех с первого взгляда. Длинные ноги?.. Ну — может быть. Но что за нос — пуговкой?! И горе моей жизни — от брата унаследованные матросские курточки… темно-синее пальто!.. Всех очаровывать тоже как будто не получалось… Мечта — так и не увенчанная успехом — долго меня не покидала.

Летом в Сестрорецке был объявлен детский костюмированный бал. Вряд ли бабушка, вырезавшая для меня юбочки из гофрированной бумаги, думала, что этим она раз и навсегда решает мою судьбу.

Взрослым членам моей семьи, посвящавшим себя литературе и политике, и в голову не приходило говорить о танце, — в особенности о балете, считавшемся левой молодежью того времени барской утехой. Танцев я никогда не видела, в музыке мои познания сводились к звукам шарманки с привязанной к ней продрогшей обезьянкой, с которой заходил к нам во двор нищий старик. Брат и я бросали ему через форточку завернутые в бумагу медяки, но никак иначе на шарманку не реагировали.

День бала наступил, и мы гурьбой отправились на железнодорожную станцию, откуда ленивый паровоз дотащил нас в Сестрорецк. Брат и наши приятели Котик и Лидочка Габис[11] участвовали в этой экспедиции под предводительством бабушки.

Похожие книги