Читаем Девятый километр онлайн бесплатно
Девятый километр
Рассказ С. Полоцкой «Девятый километр» был опубликован в журнале «Огонек» № 5 в 1964 году.
Проза / Проза о войнеКак только колонна наших грузовиков, выкрашенных в белый цвет, приблизилась к Девятому километру, мне сразу стало не по себе. Казалось бы, куда ни глянь — голое поле. Все восемнадцать тысяч квадратных километров Ладожского озера лежат скованные льдом. Но с тех пор, как я добилась перевода из роты связи в автобат, каждый километр этой ледяной равнины получил для меня особое значение.
Когда же у низкого ледяного домика — поста Девятого километра — я разглядела фигуру в белом маскировочном халате, в голову невольно полезли всякие мысли. Именно в дежурство этого высокого регулировщика мне особенно не везло с самого первого дня.
Вернее, с той первой ночи…
Тогда еще не было ни этой заснеженной, ухабистой дороги, ни наших белых грузовиков. Я лежала, упершись лбом в гладкий, тонкий лед.
— Давай хлебни, парень!
Так впервые услышала я голос этого регулировщика. Приподнимая и усаживая меня, он влил мне в рот спирту из фляжки.
— Хлеба! — задохнувшись и кашляя, попросила я. — Хлеба!
— Девчонка!.. — удивился регулировщик.
— Доброволец из роты связи, — простуженно прохрипел комиссар. — Больше тридцати километров прошла за ночь. От самого Ленинграда.
Регулировщик, разглядывая меня слегка раскосыми глазами, достал из-за пазухи кусок хлеба, сунул мне в руку.
— Давай ешь. — И недовольно повторил: — Девчонка…
Комиссар наклонился ко мне и сказал:
— Ну, отдышалась? Свяжись с ленинградским берегом.
Судорожно проглотив кусок хлеба, я начала свой первый вызов через озеро:
— Я — «Подсолнух», я — «Подсолнух»! Вы слышите меня, «Береза»?
Комиссар, взяв у меня трубку, стал слушать, что отвечает ленинградский берег, и нахмурил белые от инея брови.
Луна, выбравшись из облаков, обратила лед в живую воду — дробящаяся дорожка бликов казалась набегающими волнами.
А дальше плескались настоящие волны, и было видно, как у Шлиссельбурга по не замерзшей еще воде немецкий буксир тянул баржу.
Комиссар, слушая ленинградский берег, тоже смотрел на буксир и баржу.
— К черту правила! — хрипло крикнул он в трубку. — Я понимаю, лед тонок, но порожняк может проскочить! Держитесь телефонного кабеля! Пусть со всех кабин снимут дверки, чтобы водители успели выпрыгнуть в случае чего… Вызовите добровольцев из коммунистов. Если надо, я вернусь и сам поеду на первой машине.
За щекой таял хлеб, а я вспоминала о том, как вся наша рота связи сделала два шага вперед, когда комиссар вызвал добровольцев идти через озеро.
Невозможно было оторвать взгляд от линии вешек, уходящих к сугробам ленинградского берега. Там каждый час умирали от голода люди, а у солдат не хватало патронов.
— Добровольцы найдутся и в автобате, — невольно вырвалось у меня.
— Давай жуй, Подсолнух! — прикрикнул на меня регулировщик. — Опять свалишься…
Он смотрел на меня осуждающе, очевидно, недовольный тем, что я не парень, а девушка.
Это было давно. Теперь же на озере не осталось гладкого льда. Даже там, где еще вчера я вела машину на полном газу, бомбежка поставила дыбом прозрачные глыбы льда с не затупившимися еще гранями. Дорогу отвели к старым приземистым торосам, уже заваленным снегом.
Взревев, моя полуторка полезла на мост через постоянную трещину — майну, пересекавшую девятый пост. Вода под мостом слегка дымилась от мороза. А дальше подводные течения вспучили такие наледи, что я, вцепившись в баранку, то давала полный газ, то тут же притормаживала. Коробка скоростей стонала, словно раненая.
Когда я поравнялась с высоким регулировщиком, он шагнул ближе к дороге и махнул мне зелено-желтым флажком.
— Давай!
Из-под белого капюшона попыталось улыбнуться худое, задублённое морозом, почти черное лицо. Но от этих усилий только слезы набежали на спокойные глаза, и ветер выбил их не острую скулу.
— Давай!
Регулировщик требовал увеличить расстояние между моей машиной и идущей впереди до полагающихся десяти метров.
«Придира!» — подумала я, нажав тормоз. Но тормоз вдруг вырвался из-под моего валенка, меня швырнуло на заднюю стенку кабины, а полуторка с воем и треском встала на дыбы. Только когда машина грохнулась на все четыре колеса и, скрежеща, остановилась, я поняла, что недалеко разорвался снаряд. Дальнобойные орудия немцев накрыли дорогу.
Я выскочила из машины и подняла капот радиатора. Понять, отчего остановилась машина, было трудно. Вой снарядов, разрывы, свист осколков — плохие помощники при работе. А после того, как меня основательно тряхнуло в машине, голова вообще отказывалась соображать…
Со стороны встречной дороги, которая проходила почти рядом, раздались крики. Регулировщик в каске, надетой поверх маскировочного капюшона, с красным флажком в руке, прихрамывая, бежал к потоку встречных машин.
— Давай, давай! — чуть слышно доносилось сквозь гром обстрела и завывание ветра.
Водители и без этой команды спешили проскочить зону обстрела. Машины объезжали меня на полном газу, а я, заткнув за пазуху рукавицы, проверяла бензопровод.
Но только я легла у машины, как меня обдало жарким воздухом взрывной волны, и лед, загудев, всколыхнулся. Снаряд ударил где-то совсем недалеко. Я вскочила и остолбенела: в радиатор моей машины, раскроив его до самого низа, впился большой осколок.
— Ты что? Не видишь? Нельзя починить! — заорал на меня подбежавший регулировщик. Подняв красный флажок, он бросился наперерез мчащейся машине. — Стой! Бери на буксир!
Грузовик с визгом остановился, и шофер, ругаясь, выпрыгнул.
Я выхватила из-под сиденья трос, кинулась привязывать его к машине, но регулировщик рванул меня за руку.
— Сам справится!
— Моя же машина! — закричала я, вырываясь. — Груз… Мука же…
Не слушая, регулировщик тащил меня за руку к встречной дороге. Поперек нее стояла трехтонка, слегка вздрагивая от работающего мотора. К баранке прижался щекой водитель.
— Давай! — распахивая дверку, крикнул мне регулировщик.
Я кинулась к кабине… Открытые глаза шофера ужа помутнели. Чудом он успел остановить машину…
Мы вытащили убитого и положили его на сугроб.
— Давай! — повторил регулировщик, подталкивая меня к кабине.
Вставая на подножку, я заглянула в кузов. Там ничком лежали укрытые одеялами ленинградцы; кое-кто из них поднял голову.
Неестественно большие глаза смотрели с застывшим выражением испуга и надежды. Вдруг около самой кабины взметнулось голубое одеяло, за борт уцепилась детская рука в синей варежке и тут же бессильно поползла вниз — по белому борту грузовика потянулся ярко-красный след. Выхватив из-под одеяла ребенка, я протиснулась с ним в кабину трехтонки.
— Давай! — торопил регулировщик. — Всех тут поубивает!
Я положила неподвижную, плотно закутанную девочку рядом с собой на сиденье, хотела включить скорость, но тут меня словно накрыло тишиной… В голове все начало путаться.
— Подсолнух! Черт тебя побери! — услышала я будто сквозь сон. Регулировщик тряс меня, тер лицо снегом. — Ты что? Вот баба! Ты же коммунистка, очнись! Давай…
— Я беспартийная, — сказала я.
Машина рванулась, и регулировщик остался позади.
Отплевываясь и чувствуя во рту привкус крови, я подумала: «Вот проклятый!.. Еще упрекает…»
Над головой, сквозь дыры, пробитые осколками в кабине, виднелось серое небо. Снаряды уже не долетали до нас.
На сиденье так же неподвижно лежала девочка с закрытыми глазами. Ее пропитанные кровью варежки валялись рядом. Длинные, тонкие, как у птицы, пальцы были холодными. Жива или нет девочка — разбираться было некогда. С моей левой щеки на баранку капала кровь, но перевязывать рану тоже было некогда. Дорогу искорежило снарядами и залило водой. Колеса буксовали, несмотря на цели.
В медсанбат из всей машины попали только двое: девочка и я. Большинство эвакуированных оказались невредимы. Четверо крайних у левого борта были убиты.
Коек в медсанбате не хватало, и нас поместили на одной. Девочка была сильно истощена и простужена. Она металась в жару и тянулась ко мне.
— Мама…
Нижнюю часть лица мне забинтовали из-за раны на щеке. Видны были только мои темные глаза да светлые волосы, такие же, как у матери этой девочки. Я заметила выбившиеся светлые пряди, когда ее, убитую, помогала опускать из грузовика. Глаз не видала: они были закрыты.
И вот девочка, касаясь моих волос, твердила:
— Мама, мама…
Не зная, что делать, я бормотала сквозь повязку:
— Успокойся, дочка…
Девочка затихала и начинала монотонно шептать:
— Потом мы поедим каши. Потом попьем чайку и съедим хлеб. Получим двести пятьдесят граммов… Полкило сразу съедим… Восемьсот граммов…
И снова слабый голос дрожал:
— Мама, мама…
Высушенное голодом маленькое тело прижималось ко мне, обдавая жаром, а я думала о том, как легко этой девочке, зарывшейся бескровным лицом в мои волосы. Я была здорова и сильна, когда стояла в туче красной пыли перед грудами битого кирпича, под которыми лежали моя мать, отец, братишки-близнецы, дед…
— Доченька, доченька, — бормотала я, вливая ей в рот жидкую кашу. Я знала: ей сейчас очень нужна была мать.
— Спасибо, — сказала мне военфельдшер, поившая тяжелораненого на соседней койке. — Хорошо помогаешь. У меня рук не хватает. Санитарный поезд задержался. Бой на дороге… — Она с трудом выпрямилась и еще раз взглянула на нашу койку. — А знаешь, какая у нее фамилия? Как и твоя: Иванова… Жалко девчонку…
Мне пришлось кивнуть: разговаривать было трудно.
На нашей трассе я видела много детей, разучившихся улыбаться, переставших плакать, равнодушных ко всему. Непомерно большая голова, которую уже не держала тонкая шея девочки, отечные веки, словно налитые голубой водой, вызывали острую, непереносимую жалость.
Через дань я, еще забинтованная, снова сидела за баранкой. Полуторку мою отремонтировали без меня, сразу же, как только был сдан груз.
После двухдневного перерыва я увидала дорогу будто заново. Огни трепетали, кружились, двигались гирляндами по всей ледовой трасса. По небу, рассекая мглу, шарили узкие конусы прожекторов, перекрещиваясь, расходясь, уступая место неярким зимним заездам. В тот самый день, когда меня перевели в автобат, нашу дорогу прозвали Невским проспектом.
Мы тогда собрались на митинг в лесу около озера. Комиссар, указывая в сторону перевалочной базы, сказал, что горы грузов с надписью «В Ленинград» не тают, а растут — план перевозок не выполняется.
Он прочел нам обращение Военного Совета:
— «Дорогие товарищи!.. снабжение Ленинграда и фронта висит на волоске, а население и войска терпят невероятные лишения… От лица Ленинграда и фронта прошу вас — возьмитесь за дело, как подобает советским патриотам…»
Наварное, на всю жизнь запомнила я эти слова и людей, стоявших вокруг. Это было необыкновенное войско. Половина его состояла из увечных: одноглазых, сухоруких, хромых… Люди прямо из госпиталей, из батальонов выздоравливающих пришли на лед. Много было и шоферов такси — лихачей, еще не привыкших к дисциплине, работавших на свой страх и риск. Большинство водителей были ленинградцы, истощенные голодом.
Я всегда буду помнить, как задрожал вдруг в конце голос нашего комиссара:
— «Ваших трудов Родина и Ленинград не забудут никогда!»
На митинга я второй раз увидала регулировщика с Девятого километре. Сильно хромая, он поднялся на возвышение и стоял рядом с комиссаром. Говорил плохо, сбивчиво и очень тихо. Вряд ли кто и понял его, но последнюю фразу расслышали все:
— Я коммунист… Хотя рана моя не зажила, я не сойду со своего Девятого километра, пока кровь моя не станет льдом.
Случайно наши глаза встретились. И что-то горячее в его взгляде заставило меня протиснуться вперед.
Тихо и, наварное, так же сбивчиво, как регулировщик, я рассказала, что занималась в авто-мотоклубе, имею любительские права. И попросила, чтобы мне дали машину.
Регулировщик стоял неподалеку, и я услышала то, что давно говорили его глаза:
— На женское дело!
Испугавшись, я объявила, что ничего не боюсь, что отец мой был водителем автобуса и я хочу водить машину.
Тогда многих переводили в автобаты: шоферов не хватало. Дали машину и мне.
А генерал сказал:
— С сегодняшнего дня светомаскировка на трассе отменяется: фары — белый свет, путь — морские мигалки и фонари.
По рядам прошел шепот. Все ахнули при таком отступлении от правил.
— Считаю, меньше будет урон, — объяснил генерал. — Мы сами друг друга в темноте больше давим, чем немец в машины попадает.
С этого-то дня трассу прозвали Невским проспектом.
А теперь уже кажется привычным, что ярко освещенные ленты пересекают озеро. Машины успевают сделать два, три, иногда четыре рейса за сутки, хотя дорога удлинилась, и мы возим грузы не только по озеру, но и до самой железной дороги.
На моей белой полуторке тоже был укреплен маленький красный флажок многорейсовика, пока его не сбило осколком.
Подъехав к Девятому, я увидела знакомую долговязую фигуру у просвечивающего изнутри ледяного домика. Согнувшись, он входил в него. Я едва успела подумать, что регулировщик жив, как дорогу осветило ярким светом. Немцы не оставляли нас в покое и на этот раз развесили осветительные бомбы-люстры.
Началась воздушная тревога. Метрах в полутораста от дороги с грохотом взметнулся огромный столб воды, льда и пламени. Запахло гарью. Ударило ближе. Я оглянулась. Позади меня в колонне было уже не пять, а только четыре машины. К свежей пробоине, в которой колыхалась черная вода, бежал на помощь регулировщик. Но из закрытой кабины груженой машины не мог бы выбраться и чемпион мира по плаванию. Мы знали это из горького опыта. Сжав под повязкой губы, я погнала машину, не глядя по сторонам. Всегда на Девятом одно горе…
Впрочем, утром во время следующего рейса началась вьюга, и на других километрах было не лучше, чем на Девятом. Автоколонна ползла, словно внутри громадного снежного смерча, застилавшего небо. Стало темно, а фары пробивали не больше трех метров и не освещали ничего, кроме снега. Ветер с завыванием вдувал его во все щели моей старенькой полуторки. Колючая снежная пыль лезла в глаза.
Такого бурана не было давно, хотя дело шло уже к весне. Окончив смену, я еле доплелась до медсанбата.
Военфельдшер сказала:
— Она спрашивала маму. Пришла в сознание. Про обстрел все помнит… А про повязку твою спросила: куда же мама ушла, если ранена и вся в бинтах?
Снимая с меня повязку, военфельдшер наклонилась и виновато заглянула мне в лицо.
— Пришлось сказать, что мама теперь солдат и ушла на работу. Ну что было сказать?
Я кивнула, а она сняла бинты и, сев напротив меня, посмотрела не на рану, а мне в глаза.
— Я сказала, что мама придет проводить поезд, а потом приедет, заберет из госпиталя… Невозможно, невозможно сразу…
— А в какой ее госпиталь? — спросила я, еле шевеля засохшими губами.
— В Казань или в Куйбышев. Если поправится, там — детский дом, школа…
— Какая же школа? — удивилась я. — Она крошка…
— Блокадница, — кратко объяснила военфельдшер, принимаясь за перевязку. — А ей уже семь лет, — продолжала она, бинтуя. — Бывают еще хуже. От голода и страха будто деревенеют. Имени своего вспомнить не могут. Говорить перестают…
Мне это было известно и все же каждый раз казалось невероятным…
На следующий день около поста на Девятом километре я свернула к сугробу и, не заглушив мотора, подбежала к регулировщику.





