Читаем Деревенский словарь онлайн бесплатно
Деревенский словарь
Коробкова Ольга Александровна родилась в 1975 году в Рыбинске. Поэт, член Союза российских писателей (с 2000 г.), журналист, литературный редактор. Книга «Деревенский словарь» посвящена «тому, чего больше нет»: деревенским воспоминаниям безмятежного летнего детства. Лирический взгляд на мир наполняет эту книжку особенной теплотой, а корни «Деревенского словаря» уходят в глубину традиций русской прозы. В сборник вошли лирические прозаические и поэтические произведения автора.
Проза / Современная проза / Современная русская литератураКнига издана при поддержке Министерства культуры РФ и Союза российских писателей
Портрет автора: Денис Микульский
Фото на обложке: Денис Микульский
Рисунок карты: Владимир Эль
Книга памяти. Книга о памяти. Автор – как заложник минувшего – отступает в свое детство, чтобы реанимировать его в слове. Перевоплотить словесно. Заново соткать ткань утраченного бытия.
Для этого – зацепки, ключевые слова, расположенные в алфавитном порядке. Каталог бытия. Недавно так по-своему делал прозаик Андрей Волос в своей «Алфавите». До него – Борхес, Кортасар, Павич…
У Ольги Коробковой свой подход. Она погружается в прошлое, как в мистериальное время полноценного, счастливого, безмятежного существования, каждая минута которого оправдана и едва ли не обожествлена.
Сообразя контекст, мы понимаем, что перед нами мир русской деревни не в лучшие для этой деревни времена. Но увиден он детскими глазами, а потому оказался сущим Эдемом, бытием до грехопадения, полноценной вечностью. Так устроена память детства, вымывающая золотые крупицы из бездны прошедших дней.
Но есть и во вводных замечаниях автора, сквозит и далее в тексте горечь утраты. Коробкова заново проигрывает свой сюжет изгнания из рая. Почему оно случилось? Не от избытка грехов, а потому что жизнь так устроена, такова ее козырная мета.
Это рискованная экспедиция. Справиться со своим прошлым – означает освободить его. Отпустить. Оно отлетает, а ты остаешься, с опытом какой-то новой, еще небывалой свободы. Прошлое не ловушка, как было, пожалуй, у Пруста. А скорее трамплин для движения вперед.
Так устроены и стихи Ольги Коробковой. Они предельно нериторичны. В них нет спекулятивных интонаций и акцентов. Есть медитативные опыты, попытки освобождения.
Книга, которая включает в себя и прозу, и стихи в равноценных, я бы сказал, долях – это, по сути, автопортрет. И чуточку автофикшн, не без того, а как без него, если невербальное вещество существования на наших глазах претворяется в вербальный текст. Текст, позволяющий, кстати, понять и то, что полной свободы нам не дано – и абсолютной независимости от собственной памяти тоже. В книге тонко уравновешены данничество перед памятью и то свободное вдохновение, которое питается всем на свете, оборачиваясь не просто стихами или прозой, но еще и судьбой, родиной, верой, смертью, вечностью.
Астры. Они расцветали в нашем палисаднике под окнами дома уже в конце августа. И последними отцветали, уходя под снег… Но этого, после отъезда в город, я уже не видела. А вот на исходе лета: дождь, хмарь, сырость и растрёпанные астры, запутавшиеся в мокрой траве. И серые низкие облака над палисадником, над крышей дома…
Автобус. Из города и в город – только на автобусе. Ходил он плохо: рейсы отменяли, переносили, задерживали, машины ломались, машин не было. Часами, с котомками, ждали мы на автовокзале. Ура, сели; деревня началась!.. А ехать в город или ждать своих из города – тут уж можно было ориентироваться только приблизительно. С горки нашей смотрели: кажется, показался на Кушляевской горке, – бегите скорее!.. Бежали, или ждали, или шли пешком в конце концов.
Берёзы. Возле нашего деревенского дома росли четыре высоченных берёзы. И многие годы прошли под сенью этих берёз. Ветви их расчесывал ветер. По состоянию берёзовых крон мы определяли погоду. Верхушки их, казалось, задевали облака, траву под берёзами рябило от пятен ажурных теней. Меж двух берёз подвешивали гамак. Пристроившись около корней, пытались строить шалаш, следили за жизнью в скворечнике на старшей берёзе. Первого своего котенка я снимала с берёзы, приставляя к стволу грабли и прочие инструменты (лестницы не нашлось). А однажды папа сделал веревочный блок, я, маленькая, села на доску и поехала по берёзе вверх, очутившись в самой гуще берёзовой жизни.
Когда соседи, чью крышу гноили ветви наших берёз, стали настаивать на порубке деревьев, пришлось пожертвовать старшей берёзой. Дело было в начале августа; берёза моментально пожелтела, почувствовав свою обречённость.
Береговушки. Весь обрыв над ключевой Сундобой и её младшей сестрой Мордовкой был изрыт норками. Я, маленькая, лёгкая, цепкая, лезла по обрыву. Моя рука пролезала в норку, а сердце замирало. Пальцы ожидали наткнуться на мягкое, живое, пуховое, но норки были либо неглубоки и пусты, либо сужались так, что даже моя рука-прутик застревала, либо птицы прятались в боковых ходах и внезапно выскакивали из соседних норок.
Бор. Так назывался у нас небольшой лесок за ручьём – остаток прежнего настоящего бора, вырубленного во время войны на дрова. Налево от тропинки – папоротники и земляника, направо – грибы, малина, княженика – поляникой звалась она у нас, – голубика, брусника. Когда созревала брусника, ходили туда семьей на полдня, на день. Кто-то собирал бруснику, кто-то – грибы, кто-то, как я, всего понемножку, а то и ящерок ловил на полянке.
Бочаг. Речка под дорогой была заперта в огромную толстую трубу, вытекала из неё освобождённая, бурливая, сильная… Вода в ней была очень холодная, с мощным напором и течением. Иногда, разгорячённые сбором земляники, разжаренные на солнце, мы спускались сюда, в вечную тень, в прохладный сумрак, ополоснуть руки, ноги, лица. Здесь росли кусты ольхи, малины, смородины, опутанные плетями хмеля, и влаголюбивые травы: таволга, крапива, луговая мята… Бочаг – это омут недалеко от трубы, спрятанный в кустах. Сюда ходили полоскать бельё, с тяжёлой корзиной. О, бедная бабушкина спина! Вообще, процесс деревенской стирки был примитивен, а потому трудоёмок: заулок, цинковое корыто, хозяйственное серое мыло, чуть позже – стиральный порошок, бесконечные вёдра воды из колодца, кастрюли на керосинке, очень много мыльной воды на траве заулка… Неутомимые, умеющие всё, красные от ледяной воды бабушкины руки, с истончившейся – «состиранной» – на пальцах кожей. Да, и лишь потом – бочаг и полоскание.
Белка. В зелёной колючей путанице ёлок вдруг могла мелькнуть рыжая молния. И то мы замечали её благодаря соседской и немножко нашей собаке Каштану, истово облаивавшему белку.
Бидон. Вначале это был игрушечный бидончик, белый с синей крышечкой, но совсем настоящий. В резиновых сапогах, степенно, шли на ферму за молоком. Молока наливали и мне, а из этого бидончика – соседской кошке, временно считавшейся нашей.
Библиотека. Сельская, но хорошая, расположенная в соседней деревне. Деревянный дом, изразцовая печь и книги, книги… Седая, сухая, строгая библиотекарша. Там я прочитала «Графа Монте-Кристо» и кучу всего другого. В библиотеку мы с подругой гоняли на велосипедах, чаще всего в плохую погоду. Привезёшь домой целую сумку книг, залезешь с ними на печку, дотянешь туда провод с лампочкой – вот оно и счастье.
Берег. Волжский, конечно. Идёшь полями, деревней, и вот он – спуск к воде. На ходу начинаешь стаскивать сарафан и расстёгивать сандалики. Песчаный берег, чуть выше – травянистый, цветочный. В траве росла земляника, а выше – сосенки, тогда молодые.
Бабочки. Капустницы, лимонницы, крапивницы, павлиний глаз, мотылёчки – голубые и рыжеватые, милые. Однажды или дважды в лесу на просеке мне попадался огромный пёстрый, белый с черным махаон. А ещё я бабочек лечила: находила нелетающую, с осыпавшейся пыльцой, сажала её в корзину с травой, подбрасывала туда цветочков. Как ни странно, иногда бабочка через несколько дней благополучно улетала, а я триумфально смотрела ей вслед.
Бабушка. Бабушек было две – мамина мама и ее сестра, а сперва вообще три – еще прабабушка, их мать; умерла она, когда мне было восемь. Нет, бабушки там не жили круглый год, но это был их родной дом, и управлялись они с ним виртуозно. Баба Валя тащила на себе быт: готовку – на маленькой электроплитке даже пышки нам пекла, – стирку – вода из колодца, цинковое корыто на траве под берёзами, корзина белья, и на Сундобу, к бочагу: полоскать. И огород тоже на ней был. Тётя Тася выполняла дела более брутальные: жала траву серпом, электроплитку чинила. Обе печи топила она же, могла и попилить-поколоть дров, дыру в заборе починить; за грибами, за ягодами – это мы с ней ходили.
«Господи, помоги убежать!»
«Убежишь – поймаю, голову оторву!» – её присловье.
Бадминтон. В него играли летними вечерами, когда стихал ветер, сбивавший с курса лёгкий воланчик. Закатное солнце, запахи трав в росе, гудение доильных аппаратов от соседней деревни, звон струн на натянутых ракетках, свист рассекаемого воздуха, полёт волана по широкой дуге… Играли неумело, но азартно. Туда-сюда. В клеточки ракетки светит закатное солнце, уже темнеет. «Давайте домой идите!» – а воланчик белеет, мелькает, туда-сюда…
Васильки. Идёшь рожью, пшеницей – то и дело задерживаешься, чтобы сорвать василёчек. Словно детские глаза светят среди светло-русых прядей зреющих хлебов. И имя-то у него человеческое.
Волга. Синоним слова «река». «Пойти на реку» – никто никогда так не говорил. И не «идёте купаться?», а «идёте на Волгу?» – «Идем!» Конечно, идем: мне девять, подружке семь – мы встречались посередине дороги между нашими деревнями, каждая бежала со всех ног, чтобы позвать другую на Волгу. Шли с мамами, заходили в воду: «Баба сеяла горох, прыг-скок!», то есть «плюх!». Плескались, грелись, строили замки, рыли колодцы, играли большим надувным мячом, ели огурцы, помидоры, бутерброды, печенье, яблоки, сухари, пряники, пили чай, налитый в банки. Снова окунались «последний разок». Часов в пять, в шесть медленно, размякшие, истомные, шли домой.
…а на Волгу тогда через поле вели две тропинки, и каждый раз мы выбирали, по которой пойдём!
Ветер. Ветер, июнь-ветродуй, берёзы летят по ветру. Бодрый, теплый, нестрашный. Грозовой ветер – такому старались не попадаться на пути. Ветер затяжного ненастья, когда шатаешься возле ближних кустов в старой куртке с покрасневшими от холода и сырости руками. Ветер гонит по небу сизые лохматые тучи. Августовский ветер, словно выдувающий, выметающий всё лишнее из лета перед осенней генеральной уборкой. От него и небо делалось особенно синим и высоким, а облака – особенно белыми.
Вяз. Самый старый рос в соседней деревне, для всей детворы служил источником забав, в нем было здоровенное дупло; я тоже туда залезала, само собой.
Велосипед. Звали его Листик – не марка, а имя. Велосипедная романтика, не самое раннее детство – подростковое. Училась кататься с горки, так было легче держать равновесие. К сожалению, никто не учил тормозить. Ручного тормоза на моем «Эрелюкасе»-«Орленке» не имелось, а приема «назад педаль» я не знала и неслась прямо на шоссе, а потом в кювет. Но вовремя среагировала: свернула руль направо, свалилась крепко, и всё же на безопасном просёлке. На великах ездили в магазин, за молоком, в библиотеку, просто куда глаза глядят, была бы дорога под колесами. А сошла дорога на нет – так пойдём, ведя велик в поводу. Авось и вырулим.
Велосипед служил и прекрасным транспортным средством, куда надежней любого автобуса. Скажем, я ездила в гости к друзьям (по шоссе примерно километров восемь) и могла задержаться там допоздна. И тогда я возвращалась обратно в полусумерках, когда так загадочно кричат ночные птицы, так будоражаще пронзительно пахнут травы и болотная вода, когда можно, не боясь машин, нестись во весь опор, разогнав велосипед на спуске. Когда
Вертолёт. Чаще всего вертолёты летали в зной и засуху, следя, нет ли лесных пожаров. Специальные красные, пожарные. Однажды потерялся в лесу сын соседа, мой ровесник, десяти или одиннадцати лет. Его тоже искали с вертолёта. Нашли. И заодно скажу про самолёты. С «кукурузника» разбрасывали удобрения на совхозное поле за деревней или обрабатывали его от вредителей. Я, любопытствуя, выскочила как-то из дома на шум мотора, и самолёт пронёсся низко над землёй, надо мной, прижавшейся к земле. Я замерла и смотрела на его брюхо: а ну как начнёт и меня химикатами посыпать?..
Вечер. Сидела я в классической женской позе, подперев голову ладонью, у окошка, смотрела на утихшие берёзы и думала: вот, день исполнен, и лишь в деревне чувствуется наполненность жизни, ее осмысленность.
Весна. Когда солнечные головки одуванчиков делались пухово-седыми, это служило верным признаком того, что нам пора переселяться на лето в деревню. Но, чуть подросши, я моталась в деревню и более ранней весной. Мы с подружкой собирали подснежники в лесу, шатались по дорогам и нюхали воздух. Однажды в конце марта уехав в Крым, лечиться, я сбежала оттуда, внезапно застигнутая жесточайшей ностальгией. Я видеть не могла великолепие цветущей южной природы, мне подавай природу родную – северную, скромную. Вернувшись, я не остановилась и тут же помчалась в деревню, куда весна приходит еще позже. И поди ж ты, такая весна – грязная, серая, растрепанная, деревенская – показалась мне в сто раз милее яркого и теплого Крыма.
Гамак. В жару, когда было лень или некогда взрослым куда-то идти, а компании мне не находилось, между берёз вешали гамак – плотный, в зелёную полоску. Удобный был гамак, и лежать в нём в тенёчке, на ветерке было хорошо. Но обладал он нравом норовистой лошади и любил сбросить седока… Ладно, пассажира. Раскачнёшься чуть сильнее – ну не просто же так лежать, не спать же средь бела дня! – и раз! – уже лежишь на травке, под гамаком, а он качается один, без тебя, нахальный и освобождённый.
Город. По городу скупалось вечерами. Я садилась на заброшенный колодец, откуда просматривались шоссе, дали, Волга, другой, городской, берег. Город, дом, мама, вечерняя сумеречная дымка, небо нежнейших оттенков – так бы и пошла по нему, и полетела туда, к маме…
Гуси. Будили по утрам, приходя под окно: калитки у нас не было в заулке. Почему-то под нашим окном росла самая вкусная трава!.. Зато после их визитов иногда везло найти большое продолговатое яйцо, и яичница из него казалась особенно вкусной.





