Читаем Дед Мавр онлайн бесплатно

В ту далекую пору, в середине и во второй половине двадцатых годов, железнодорожный узел был самым крупным предприятием Минска. Судите сами: металлообрабатывающий завод «Энергия», нынешний станкостроительный имени Великой Октябрьской социалистической революции, выпускавший ручные соломорезки и конные плуги, насчитывал около четырехсот рабочих и служащих; чугунолитейный, теперь станкостроительный имени Кирова, вся продукция которого ограничивалась жестяными ведрами, ухватами, чугунами для варки пищи, колосниками да дверцами для дымовых печей — три с небольшим сотни металлистов; деревообделочный, его давно и в помине нет,— две сотни; пивоваренный — меньше ста человек.

А железнодорожный узел — это два, Виленский и Московский, пассажирских вокзала, два паровозных и вагонных депо, две сортировочные горки для формирования поездных составов, огромная товарная станция. И больница с поликлиникой — свои, железнодорожные, размещавшиеся в деревянных, окрашенных в «казенный» желтый цвет зданиях рядом с массивным каменным виадуком, шагнувшим через подъездные пути Московского вокзала. И две свои школы: четырехлетняя на Московской улице и семилетняя имени Червякова за мостом, отделяющим Московскую от Советской — трехэтажный дом из темно-коричневого кирпича на том месте, где теперь находится центральный столичный почтамт. Даже церкви были свои, построенные еще до Октябрьской революции на добровольные пожертвования прихожан-железнодорожников: похожая на купеческий амбар деревянная, с луковкой-куполом, увенчанным позолоченным крестом, и в полусотне метров от нее — огромный, белокаменно-кремово-зеленостенный собор с двумя шатровыми куполами, покрытыми позолоченной жестью. На что баня — и та у минских желездорожников была своя, кстати, сохранившаяся и действующая до сих пор.

Разумеется, в таком грандиозном хозяйстве несколькими сотнями пар рабочих рук не обойтись. И трудились за годом год на узле тысячи рабочих, служащих, квалифицированных специалистов всех железнодорожных профессий, начиная от путейцев, эксплуатационников и паровозников до своих собственных медиков и школьных учителей. Зачастую целыми семьями трудились: дед, отец, сын. Представители таких семей, потомственные железнодорожники, живут и работают в нашем городе и сегодня.

Обосновываться на жительство старались поближе к месту работы: на Московской улице, протянувшейся от Виленского моста до каменного виадука, в отходящих от нее переулочках и улочках. Жили и за мостом, на Ново-Московской, нынешней улице Мясникова, и на ближайшем к мосту отрезке Советской, теперешнего проспекта имени Ленина. И по ту сторону каменного виадука, где начинался Койдановский тракт, после постройки аэродрома переименованный в улицу Чкалова. Но центральным «проспектом» всего этого многолюдья издавна считалась широкая, вымощенная крупным булыжником Московская, на которой прошло не только мое, а и всей железнодорожной мальчишни босоногое детство.

На Московской…

Закроешь глаза, и — вот она, та, далекая-прежняя…

Деревянные, изредка кирпичные одноэтажные домики в окружении палисадников за голубыми и зелеными заборчиками из вагонки. Среди них самый большой — двухэтажный кирпичный дом Дрейцера, в котором на верхнем этаже жила наша семья, Азаркевичи, Пекарские и Лифшицы, а в нижнем размещались магазины. Что наиболее приметное было в ту пору во всем этом районе? У нас во дворе, в приземистом каменном амбаре,—кустарная колбасная мастерская Ротера. В глубине двора, в бревенчатом сарае,— смолокуренно-дегтярный склад домовладельца. В двух кварталах от нашего дома — стекольный завод, «гута». И еще две корчмы, по-теперешнему «забегаловки». И, конечно же, рынок, куда по базарным дням крестьяне из окрестных деревень привозили на продажу горожанам молоко, сметану, обернутые в капустные листья кругляши-фунтики сливочного масла, обязательно живых поросят, кур, гусей и, в зависимости от времени года — или садовую, или огородную зеленину. И еще была, впритык к рынку, пожарная часть, из ворот которой иногда с громким цоканьем подкованных копыт по булыжнику мостовой вырывались, неслись по Московской гремящие «на железном ходу» пароконные огненно-красные бочки с водой и такая же лязгающая металлическими частями, неимоверно трезвонящая в медный колокол пароконная ручная помпа.

Но не только всем этим отличалась наша улица от других, находившихся за чертой железнодорожного района. И даже не конкой, узенькая стальная колея которой пролегала из конца в конец по всей Московской. Были в Минске дома побольше, повыше, чем двухэтажный наш: и в три, и в четыре, и даже шестиэтажная гостиница «Европа». Та же конка, неспешно влекомая двумя костлявыми меринами, через центр пересекала весь город. И другие рынки гудели людскими голосами в базарные дни. И другие пожарные команды железным лязгом и медным звоном разрывали, нет-нет, городскую тишину.

Одного, на зависть всем минским мальчишкам, нигде в городе больше не было: такого необыкновенного, ну ничуть не хуже, чем бразильские джунгли, болота, как у нас!

Начиналось оно от Московской, сразу за нашим и соседними дворами, и тянулось, зыбко-мшистое под ногами, заросшее острорежущей осокой, до железнодорожной насыпи на другой его стороне. В самом центре болота — продолговатый, овальный, без единой травинки на водном зеркале пруд, казавшийся таинственно-бездонным. Летом дух захватывало от страха, судорога сводила ноги: того и гляди, ухнешь в трясину с головой! Но как не пойти в эти джунгли, не подавить противную дрожь во всем теле, если вон там, совсем близко, настоящие дикие утки стремительно падают с голубого поднебесья на спрятанные в густой осоке гнезда? Как не отправиться к пруду, где на самодельный крючок из булавки, привязанный к суровой нитке, один за другим попадаются, будто отлитые из живого золота, лупоглазые караси?

Пробирались. Ходили. Возвращались с изрезанными осокой руками и ногами, облепленные с головы до пят болотной тиной и ржавой ряской. И хотя наверняка знали, что «увесистого» родительского внушения за такие походы не избежать, все равно через два-три дня опять отправлялись «в экспедиции» по комариным джунглям…

Зато зимой, с конца ноября по март, здесь бывало не только для нас раздолье! Все болото — простор для городских лыжников, весь покрытый гладким льдом пруд — большущий каток для минчан. Места хватало каждому, откуда бы ни пришел.

Потому-то и горько, до слез жалко было, когда отцы и матери в течение двух-трех недель прикончили наше болотное счастье, именовавшееся на их взрослом языке «рассадником зловония и малярии». Проложили железнодорожную линию-времянку, погнали по ней толкачем-паровозом нагруженные песком платформы, и — ни джунглей, ни пруда, ни диких уток, ни карасей. Вместе со всеми и нам, мальчишкам, пришлось работать, сбрасывая лопатами золотистый, неизвестно откуда привезенный песок в постепенно исчезающую топь. Не хотелось, а пришлось: у кого хватит смелости удрать, если ты все время на виду у отца или матери, если рядом работают учителя твоей школы-четырехлетки и их коллеги из железнодорожной семилетней школы имени Червякова? Педагогов «Червяковки», как привыкли называть эту школу, мы особенно побаивались: после окончания своей четырехлетки будем учиться у них. Начни лодырничать, отлынивать, наверняка запомнят…

Одним словом, к концу субботника, продолжавшегося изо дня в день в течение трех с небольшим недель, навсегда исчезло и наше болото, и оказавшийся совсем не бездонным пруд. Вместо них — ровное, без единого холмика, утрамбованное вручную песчаное поле, на котором вскоре вырос спортивный стадион «Локомотив».

Но не странно ли, что память об этом субботнике не потускнела до сих пор?

Пожалуй, нет.

От отца, работавшего старшим кассиром на товарной станции, я не раз слышал рассказы о том, как умеют железнодорожники постоять друг за друга и за общее дело, об их стойком и гордом неповиновении любому нажиму, о несокрушимой верности пролетарской революции. Жили мы с отцом на «мужской» половине нашей квартиры, в узкой продолговатой комнате, где его и моя кровати спинками впритык одна к другой стояли вдоль стены. В будний день проснусь, его уже нет: чуть свет уходил на работу. А воскресные утра — мои: заберусь под бочок, прижмусь и жду, когда заговорит.

Он умел и любил вспоминать и рассказывать. О том, что мне, семи-восьмилетнему, казалось тогда очень давнишним. О Михаиле Васильевиче Фрунзе, который еще до Октябрьской революции создал в Минске народную милицию, состоявшую в основном из рабочих-железнодорожников, заставивших городских полицейских и жандармов сложить оружие. О революционном бронепоезде, вскоре после исторического выстрела «Авроры» прорвавшемся в занятый белыми и меньшевиками Минск и вынудившем капитулировать незадачливых «временщиков» Керенского.

И еще рассказывал… Тогда я, на год-два повзрослев, многое видел собственными глазами, а понимать умел не все. Почему, например, для немецких оккупантов-кайзеровцев все наши люди «русише швайн»? Почему нагрянувшие вскоре после немцев польские жолнежи пана Пилсудского высокомерно обзывали нас «хлопами» и «пся кревью»?..

—- Фанаберистые господа, ничего не скажешь,— в ответ на мои «почему» посмеивался отец.— А копни поглубже, и под этим высокомерием дрожь до костей перед нашими людьми. Потому, сынок, и лютуют, что боятся нас.

Лютовали. Особенно днем, когда по двое, по трое, а то и больше разгуливали по минским улицам. Посмей кто-нибудь из «хлопов» не уступить дорогу — остановят, измордуют. Не забуду, как однажды отец пришел домой с кровоподтеками на лице, в пальто без пуговиц и с оторванным рукавом, с наполовину обрезанной тупым легионерским тесаком серебристо-черной от преждевременной седины бородкой. Тоже всласть поиздевались ясновельможные…

А ночною порой ни на улицах, ни тем более на пристанционных железнодорожных путях — ни чужой души. На обоих пассажирских вокзалах полным-полно солдат и офицерья: одни приезжают, другие дожидаются отправки своих поездов. Но посмей кто-нибудь из них шагнуть из вокзального освещения в сторону, в темень, и, считай, чужеродной «души» недочет…

Однако обо всем этом ни мой отец, ни соседи-железнодорожники предпочитали вслух не говорить.

Впрочем, многое мы, мальчишки, видели сами. И сами, без наставлений взрослых, учились понимать.

Помню солнечный ясный день, когда вся наша мальчишня высыпала из дворов на Московскую, привлеченная громкой музыкой ни разу не слышанного прежде военного марша. Марш гремел слева, возле каменного виадука, звуки его постепенно приближались к нашему дому. Жарко сверкали медные трубы, грохотали барабаны оркестра, за которым через весь виадук, до Койдановского тракта, растянулась воинская колонна. Возле дома оркестр умолк, и вместо него грянула многоголосая песня:

Зе пшекяадем охотника

выпендземы большевика,—

большевика гонь,

эть, два, тши!

Перевода не требовалось, мы достаточно хорошо знали польский язык. «Прикладом добровольца вышвырнем большевика,— большевика гони, раз, два, три!» — вот что пели легионеры в четырехугольных, сдвинутых набекрень фуражках-конфедератках, победоносно топая по булыжной мостовой. Мундиры расшиты серебряными галунами, за спиною — винтовки, впереди колонны, на белой тонконогой лошади, небрежно помахивает стеком самый главный из всех этих ясновельможных...

Найдется ли сила, способная хотя бы остановить их?

Нашлась!

Не забыть, как стремительно-лихо удирали эти самые, в конфедератках, на бегу бросая и чемоданы с награбленным у минчан добром, и свои расшитые мундиры. А за ними, буквально наступая на пятки, ворвалась в Минск пропыленная, полураздетая, полуголодная, вражью нечисть сметающая со своего пути красная конница:

— Даешь Варшаву!

Все, что успели, разрушили, уничтожили и сожгли пилсудчики перед своим паническим бегством из Минска. Оба пассажирских вокзала, паровозное и вагонное депо, почти все станционные постройки. Подгоняемые мальчишеским любопытством, мы шныряли по путям пассажирской и товарной станций, не без страха подбираясь поближе ко все еще пышущим жаром остовам полусгоревших пакгаузов и складов. То, что было в них, превратилось в обуглившиеся груды, в пепел и прах. И лесные материалы, и продукты, и зерно. И даже сожженные заживо коровы и свиньи, пригнанные из окрестных деревень.

Но едва в отдалении, в стороне теперешнего Дзержинска, утихли залпы продолжавших погоню красноармейцев, как на узле тотчас вступил в действие незыблемый, в полном смысле чудодейственный, хотя и никем не писанный закон рабочего братства.

День за днем, отработав положенную смену, шли железнодорожники еще на два часа ремонтировать паровозы и вагоны, восстанавливать подъездные пути и семафоры.

Жены, матери, дочери, тоже по два часа в день, выбирали из руин уцелевшие кирпичи, вывозили на тачках горы мусора, щебня и битого кирпича из безглазых, бескрыших остовов зданий.

Мы, мальчишки, с утра спешили к уцелевшим водоразборным кранам, чтобы там, выстроившись в длинную цепочку, мз рук в руки передавать наполненные водой ведра к тендерам паровозов.

Во всем Минске так было: и у нас на узле, и на всех фабриках, и на всех заводах.

Удивительно ли, что теперь, всего лишь несколько лет спустя, и с нашим болотом было покончено так же дружно и быстро!

А виновником «бевзременной гибели» болота, и притом самым главным виновником, был не кто иной, как главный врач железнодорожной больницы, веселый и пышноволосый доктор Хундадзе. Это он день за днем повторял своим многочисленным пациентам!

— Комары одолевают? Под боком болото! Откуда малярия? От него и идет! Почему часто болеют дети? Как же им не болеть, если вечно по самые уши в болотной грязи! — И настаивал, убеждал, требовал: — Пор-ра кончать с зар-разой!

Так возникла эта идея. Доктора Хундадзе знал весь наш район. Железнодорожники, стекловары, металлисты, пожарные, кустари-сапожники и жестянщики — любой мог обратиться к нему со своим недугом. И никто никогда не слышал отказа в помощи, в тщательнейшем осмотре, в квалифицированном медицинском совете. Днем ли, ночью ли, в летний зной или в осеннюю непогодь, широко шагая и помахивая увесистой суковатой тростью, доктор спешил на вызов. Но не дай бог обидеть его: багровел от ярости, грозным рыком рычал, если кто-нибудь осмеливался предложить плату за неурочный визит. А нередко и вовсе чудно получалось: выпишет рецепт, на свои деньги купит лекарство в аптеке да сам же и отнесет его пациенту, прикрывая при этом врожденное свое смущение такими сверхзаковыристыми словосочетаниями, что наслышавшиеся всякого наши мамы опускали долу влажные от благодарности глаза…

Я не знаю, в какие двери, в какие инстанции стучался доктор Хундадзе, добиваясь практического осуществления своей идеи. Но когда руководство дороги решило разделаться с нашими джунглями, исторический трехнедельный субботник поручили возглавить ему…

Умер доктор тою же осенью. Простудился, попав под холодный ливень во время ночного визита к больному, утром слег с двухсторонним воспалением легких да через несколько дней и догорел…

Похожие книги