Читаем Давние встречи онлайн бесплатно
Давние встречи
«Давние встречи» — это книга воспоминаний. Иван Сергеевич Соколов-Микитов писал ее до последнего дня своей жизни. Увидеть ее завершенной ему не удалось. В своих воспоминаниях И. С. Соколов-Микитов рассказывает о встречах с писателями, учеными, путешественниками, деревенскими умельцами. В книгу вошли воспоминания о М. Горьком, И. Бунине, А. Куприне, А. Толстом, К. Федине, В. Шишкове, А. Грине, О. Форш, М. Пришвине, А. Твардовском, о полярном исследователе П. С. Свирненко, о художнике и ученом Н. В. Пинегине, о натуралистах З. Ф. Сватоше и Н. А. Зворыкине и др. Завершают книгу отрывки из записных книжек писателя.
Иван Сергеевич Соколов-Микитов
Документальная литература / Биографии и МемуарыДорогие друзья! Я знаю, как многие малые и большие писатели пишут свои повести, рассказы и романы. Они умело выдумывают своих героев, события и приключения. У них это получается хорошо и разумно. В малых моих рассказах я не выдумывал героев, оставлял им обычно подлинные имена. В писаниях моих нет изображения увлекательных приключений и подвигов. Я писал о том, что видел своими глазами и что слышали мои уши.
Сейчас я хочу описать то, что было в действительной моей жизни: знакомую с детства природу, людей, которых я видел, любил, которых запомнил на всю мою жизнь. Не всегда это были знаменитые, прославленные люди, с которыми мне приходилось встречаться. Мне хочется рассказать и о совсем простых людях.
Я вспоминаю далекое раннее детство, место, где я родился. Первым другом моим был пастушок Пронька. Теперь я не помню его лица и глаз, но каждая встреча с ним была для меня счастьем. Вспоминаю я и простого солдата Серегу, подарившего мне глиняную свистульку-петушка. Помню гостей отца, приезжавших в наш дом, хозяйского работника Панкрата, рассказывавшего мне на русской печи, где пахло сушившейся лучиной, народные сказки о ведьмах и богатырях. Запомнил свою деревенскую няньку, ласковые ее руки, русский ее сарафан.
В коренной крестьянской России начиналась моя жизнь. Эта Россия была моей настоящей родиной. Я слушал крестьянские песни, смотрел, как пекут хлебы в русской печи, запомнил деревенские, крытые соломой избы, баб и мужиков. Уже давно нет, не существует этой милой моему детскому сердцу России. Я не видал города, не знал городских бойких людей. Но не в те ли далекие времена закладывались в моей душе чувства, сохранившиеся по сей день? Я и теперь радуюсь простому человеку, в котором сохранились русские коренные черты. Не эти ли простые люди были творцами богатого русского языка, на котором мы пишем и говорим? Я запоминал пословицы, сказки, веселые поговорки, любовался крестьянскими праздниками, слушал народные песни, легшие в творения наших великих композиторов и поэтов.
Помню веселые святки, масленицу, деревенские свадьбы, ярмарки, хороводы, деревенских приятелей-ребят, наши веселые игры, катание с гор на облитых замерзшей водою «козах» — скамейках, сделанных из старых рассох. Вспоминаю веселый сенокос, деревенское поле, засеянное рожью, узкие нивы, синие васильки по межам, как прятался я в высокой, шелестевшей над головою ржи, видел высокие в небе облака, деревенскую нашу речку с гордым названием Гордота́, где мы ловили рыбу и раков. Помню, как, нарядившись в праздничные сарафаны, бабы и девки выходили зажинать поспевшую рожь, цветными яркими пятнами рассыпались по золотому чистому полю, как праздновали зажи́нки. Первый сноп доверяли сжать самой красивой, трудолюбивой бабе — хорошей, умной хозяйке. А долгие зимние вечера, покрытое ледяными узорами окно, легкое жужжание прялок и стук ткацкого стана, дым лучины или свет висевшей над столом керосиновой лампы! Как меняют в светце бабы лучину и осыпаются в наполненное водою корыто светящиеся угольки.
Это был тот мир, в котором я жил и родился, это была Россия, которую знал Пушкин, знал Толстой. И сколько удивительных рассказов и сказок услышал я в далекие детские годы! Ходили по деревням, по зимним снежным дорогам нищие и погорельцы. И не было отказу прохожему бездомному человеку ни в хлебе, ни в ночлеге. Священным казалось мне слово «мир», тот самый мир, по которому бродили нищие и погорельцы. Быть может, не все было счастливо и благополучно в старой русской деревне, но как хороши были крестьянские праздники, крестьянская ладная работа, священное отношение к насущному хлебу, к земле.
Я родился под Калугой у большой старинной дороги, недалеко от толстовских мест. И природа — все больше лиственные леса, — и люди, и говор, и быт крестьян Калужской губернии был схож с бытом крестьян соседних тульских мест. В лесное имение миллионера Коншина, которым управлял мой отец, как-то приезжали на волчьи охоты сыновья Толстого. Смутно помню давние разговоры. Слухи о жизни семьи Толстого приходили в наш дом живыми народными путями. О Толстом говорили с любовью, недобром поминали графиню, которую не любили яснополянские мужики. Да и много было тогда «толстовского» по всей России. Чуть не в каждой деревне оказывались старые мужики, внешне очень похожие на Толстого. Я помню такого мужика из соседней деревни. У него была толстовская седая борода, толстовский толстый нос. Над ним посмеивались, в шутку кликали «Толстым». Мужику нравилась эта кличка, он ею, по-видимому, гордился...
Теперь мне странно представить, что я жил, вырастал, становился взрослым еще при жизни Толстого. Помню 1910 год, мой первый год жизни в Петербурге. Холодная, дождливая петербургская осень. Я зашел в греческую дешевую столовую в подвале на углу Невского и Фонтанки, взял номер какой-то газеты, прикрепленный пружиною к точеной обшмыганной палке. В глаза бросились крупные печатные слова: «Умер Толстой». Я вышел на Невский ошеломленный, прошел мимо бронзовых коней на Аничковом мосту. И долго не мог опомниться, прийти в себя.
Известно, что Льва Толстого ненавидели церковники-попы и он был отлучен от церкви. Эта ненависть проявлялась в грубых и нелепых формах. Летом 1914 года, в канун первой мировой войны, плавая матросом на пароходе «Королева Ольга», перевозившем русских паломников-богомольцев в «святые места» — в Яффу и Иерусалим, евреев и мусульман, я оказался в Греции на Халкидонском полуострове, среди староафонских монахов, придерживавшихся древних византийских церковных обрядов. Путешествуя по Святой горе, оказался я у отшельников — «каливитов», проживавших над пучиною моря в крошечных кельях — «каливах», построенных на выступах отвесной мраморной горы. Добраться к этим отшельникам было дело нелегкое. Мы спускались с вершины горы почти по отвесной скале, держась за укрепленные в скале цепи. Внизу синело Эгейское море, виднелись далекие острова Греческого архипелага. Остановился я ночевать у отшельника, отца Павла, ученого схимонаха. Помню звездную тихую ночь, ночные акафисты перед иконами. Ночью под звездным сияющим небом ученый монах заговорил о Толстом. Он говорил о его отпадении от церкви, о греховном его пути и беспокаянной толстовской смерти. С убеждением рассказывал, помню, как из могилы Толстого «выползла змея». Спутники мои, простые люди, слушали монаха. Я смотрел на звездное небо, на темные выступы скал, окружавшие жилище «святого» отшельника, и мне, казалось, еще ближе был «грешник» Толстой...
Всего четыре года не дожил он до первой мировой войны, до грозных трагических дней, повернувших и изменивших судьбу всего человечества. Мог ли предвидеть он, какие неслыханные перемены произойдут после его смерти? И как печально, истинно трагично было его бегство, похожее на самоубийство. Темная-темная осенняя ночь, русское бездорожье. Он не спит в эту трагическую ночь, читает Достоевского, книга которого осталась раскрытой на столе его кабинета. С ботинками в руках, на цыпочках проходит пустую комнату, соседнюю со спальной жены. В стариковской беспомощности теряет в кустах шапку. Что-то неизъяснимо тяжелое в уходе Толстого. И как непохожа его смерть на смерти других писателей и поэтов... Осенняя грязная дорога, Оптина пустынь, Шамардин монастырь — и опять бегство. Так уходят умирать звери, целомудренно скрывающие свою смерть...
Набитый людьми, прокуренный махоркой вагон третьего класса мужицкой дороги, простуда — и маленький-маленький, пустынный, никому не известный полустанок, затерянный в просторах русской земли.
Напрасно волновались петербургские власти, хлопотали, ожидая «крестьянских волнений», губернаторы двух ближних губерний, высылая на маленькую станцию отряды стражников и жандармов. Газетные корреспонденты, как мухи, налетели на маленький полустанок. Телеграфисты изнывали от бесчисленных шифрованных и нешифрованных телеграмм. Умирающий Толстой лежал в маленьком домике начальника полустанка, в голой, оклеенной дешевыми обоями комнатенке. К нему пускали лишь самых близких людей. По свидетельству этих людей, Толстой до смертного часа продолжал писать: сухая рука его двигалась по одеялу, как бы держа перо...
Никаких крестьянских восстаний и волнений, которых боялось начальство, в округе, разумеется, не происходило. Присланные стражники и жандармы скучали. Умер Толстой, как умирают все, смерть его была похожа на смерти, к изображению которых он так часто возвращался...
В Ясной Поляне мне довелось побывать два раза: в конце двадцатых годов и недавно, уже после опустошительной войны, вплотную докатившейся до толстовских мест. Отчетливо помню первое путешествие. Июнь, раннее тихое утро, весеннее чистое небо с легкими облаками. Я один иду со станции железной дороги, той самой станции, которая называлась раньше Засека. Сколько раз по этой дороге ездил и ходил Толстой! Вижу поля и холмы, поросшие молодым лиственным лесом. Буйно цветет черемуха, свищут соловьи, все покрыто росою. Знакомый русский ландшафт, родная Россия! В который раз думаю: что стало бы с Толстым, не будь Ясной Поляны...
У мостика, перекинутого через маленькую тихую речку, останавливаюсь, спускаюсь с насыпи, с наслаждением умываюсь холодной речной водою. Освеженный и бодрый направляюсь к толстовской усадьбе. Узнаю ее по двум выбеленным столбикам, которые много раз видел на яснополянских фотографиях. Иду по дороге-прешпекту к дому, спящему и пустому. Узнаю много раз описанное «дерево бедных», под которым Толстой встречал нищих и раздавал им мелкие деньги, деревянную террасу со знакомыми вырезанными петушками.
В черемуховых цветущих кустах поют соловьи (я вспомнил прочитанное о том, как Софья Андреевна, чтобы сохранить яснополянских соловьев, заставила некогда кучера переловить всех кошек и котов, посадить в мешок и незаметно выпустить их на улицах в Туле).
Я не встретил ни единой души. Спал и толстовский дом, который я медленно обошел почти с благоговейным чувством, узнавая знакомые по фотографиям детали. Дом показался скромным. Да и все было скромно и тихо в утренний чистый час в яснополянской спавшей усадьбе. На недвижной листве кустарников и кленов блестела роса. Дорожки вокруг дома посыпаны песком.
На одном из деревьев прибита дощечка с нарисованной стрелкой и краткой надписью: «К могиле». Иду по утоптанной множеством ног тропинке под деревьями, покрытыми недвижной листвою. Полная тишина, безлюдность. Меж стволами берез вижу простую деревянную оградку. За ней могила Толстого.
У могилы, несмотря на ранний час, сидит на скамеечке пожилая женщина с открытой седой головою, очень похожей на белую кору окружающих берез.
Я останавливаюсь, снимаю шайку, присаживаюсь рядом. Могила очень проста и скромна, покрыта дерном, похожа на крестьянские могилки. Внизу, за березами, освещенная солнцем, в дымке утреннего золотистого тумана просвечивает зеленая поляна. Это и есть то самое место, где была закопана «зеленая палочка», о которой рассказывал Толстому его брат.
Знакомлюсь с женщиной, и мы заводим разговор. Она гостит в Ясной Поляне у своей приятельницы, родной племянницы Льва Николаевича, дочери его сестры Марьи Николаевны. Она рассказывает мне о Ясной Поляне, о людях, советует побывать в Кочеках на могилах Волконских и Толстых, где были погребены Софья Андреевна, Татьяна Андреевна и дети Толстых. Во время нашей беседы к могиле подходит высокий седой старик, удивительно похожий на писателя Тургенева. Я догадываюсь, что это старый кучер Толстого, тот самый, который увозил его в злополучную осеннюю ночь. Теперь толстовскому кучеру поручено ухаживать за могилой. В его руках метла и лопата, он неторопливо убирает могилу.
Послушавшись совета новой знакомой, я направился через деревню в село Кочеки. В кустах увидел небольшую церковь, от крыши до самого низу обитую кровельным железом. Церковная ограда и склеп Волконских были разрушены. Уцелели два простых деревянных креста на могилах Софьи Андреевны и Татьяны Андреевны.
Я стал обходить церковное кладбище, внимательно разглядывая старые могилы. В густой траве, в лопухах увидел обломки чугунного креста. Стал складывать эти обломки. Оказалось, что крест этот стоял на могиле Ванюши, последнего сына Толстого. Занимаясь складыванием креста, я заметил, что возле меня стоит девочка в выгоревшем ситцевом платьице. Я спросил у нее, смотрит ли кто-нибудь за могилами. Она ответила, что за могилами смотрит ее мать. «А кто твоя мать?» — спросил я. «Моя мать — жена здешнего священника. Отца моего давно нет, и мы живем вдвоем с матерью». Сложив крест с могилы Ванечки Толстого, я еще раз обошел кладбище и пешком направился в Ясную Поляну, чтобы познакомиться с племянницей Льва Толстого.
В яснополянском доме я увидел женщину с толстовскими зоркими глазами. Она любезно меня приняла. Только ей одной было разрешено жить в яснополянском доме, пользоваться всеми предметами, находившимися в нем, играть на старинном фортепиано.
В кабинете Толстого, небольшой комнате с письменным столом, возле которого стояло старинное кресло (я заметил, что у кресла были подпилены ножки. Это сделал сам Толстой. Он был близорук, но не любил очков и, чтобы не гнуться низко, подпилил ножки у кресла), на стенах висели многочисленные портреты и фотографии. На одной фотографии я увидел незнакомого человека с небольшой бородкой. Я спросил у племянницы Толстого, кто этот человек. Она сказала, что к Льву Николаевичу некогда инкогнито приезжал президент Соединенных Штатов. Это был его портрет. Вернувшись в Америку, он отказался от поста и стал последователем Толстого. Я не стал ее опровергать.
На мягком диване лежала небольшая подушка с вышитой странной надписью: «От ста дур». Эту подушку Толстому подарила его сестра Мария Николаевна, игуменья Шамардинского монастыря, над которой Толстой однажды пошутил, что у нее в монастыре живут сто дур. В ответ на шутку она прислала брату эту подушку. В доме Толстых вообще любили шутить.
Мы обошли все комнаты, побывали в спальне Софьи Андреевны. Наблюдая племянницу Толстого, я удивлялся, с какой быстротой и энергией она двигалась, продолжая что-то вязать, держа в руках вязание. Она рассказала мне, что родилась в Париже и обучали ее во французском католическом монастыре, где французские монахини не позволяли своим воспитанницам оставаться без дела ни одной минуты. Там привыкла она постоянно работать.





