Читаем Чилимята онлайн бесплатно
Чилимята
…Я смотрю на небо: оно усыпано звёздами. Одни звёзды яркие, большие, мерцающие яркими огнями. Другие мелкие, как бусинки, они едва различимы на величественном небе. Ярких звёзд – единицы, мелких – значительно больше. Маленькие звёздочки как бы создают фон, оттеняя красоту и сияние крупных звёзд. Так и люди. Обыкновенные маленькие люди дают возможность понять и оценить красоту окружающего мира. Без них этой красоты просто бы не было… Содержит нецензурную брань.
Проза / Современная проза / Современная русская литератураПредисловие
Я где-то слышала о странной теории, по которой все вещи, все предметы в жизни людей на нашей планете, кроме непосредственного назначения, имеют и скрытый философский смысл. Вот, например, стол. Столы возникли, наверное, на определенном уровне развития человеческого интеллекта. Действительно, зачем получеловеку-по-луживотному стол? Поесть он может и на земле. А на определенном уровне развития стол становится необходим, причем используют его люди не только по прямому назначению. Сидя за столом, люди разговаривают, общаются друг с другом, то есть стол способствует умственному развитию человечества. И в этом его философский смысл. Шляпка подсолнуха напоминает солнышко, дающее тепло всему живому. Обрамление из желтых лепестков – это как солнечные лучики, а семечки – это как множество людей на нашей планете. Каждая семечка – человек, личность, индивидуальность. Семечки плотно примыкают друг к другу, люди образуют семьи. Семья – ячейка общества. Чем плотнее примыкают семечки друг к другу – тем крепче семьи. Содру-жество семей образует общество так же, как крепкие, вызревшие семечки образуют соцветие подсолнуха. Сгнил подсолнух, высыпались из соцветия гнилые, перепревшие семена. Больное, деградирующее общество – страдает каждая его ячейка-семья. И наоборот, плохо живут люди в семьях – страдает все общество. Так и все члены семьи моих бабушки и деда крепко держались друг за друга, старались помогать друг другу, были вместе и в горе, и в радости. Это давало силы бабушке и деду содержать большую семью: детей было шестеро: три дочери и три сына. Жили до войны небогато, но за куском хлеба по соседям не ходили. Дед с бабкой много трудились сами и приучали с малолетства к труду детей. И все бы было хорошо, если бы не война…
Мой дед, Григорий Алексеевич Митяшин, взят на войну одним из первых в деревне. Ни одной весточки не получила от него с фронта бабушка, Анна Федоровна Митяшина. Лишь в 1943 году получили известие том, что пропал он без вести. И осталась бабушка одна с шестерыми детьми («чилимятами», как их называли в деревне по прозвищу отца), старшей было в начале войны 16 лет, а младшему – два года.
Я хочу рассказать, как они жили, как сложились их судьбы. И сделать я это хочу для того, чтобы скрепить памятью поколений маленькую ячейку человеческого общества – семью моих деда и бабушки.
Глава I
Домработница Маня
Сколько она себя помнила, всю свою жизнь она думала о деревне. Видела большую, судоходную реку Суру, в которой так хорошо скупнуть уставшее от работы тело, видела поля с высоким травостоем (Сколько травы можно накосить!), видела вишневые сады… Помнила руки матери, будившие ее на тяжелую крестьянскую работу:
– Вставай, Маня, пора… – Спать хотелось неимоверно. Глаза не расклеивались.
– Вставай, девка, чай, не барыня… Привыкай!
И вставала, и шла, и работала за двоих, за троих, сколько сил хватало…
Время было тяжелое, послевоенное… Мужиков в деревню вернулось мало, да и те, что вернулись, чаще всего были инвалидами. Отец Мани, да и не только Мани, а и всех чилимят, пропал без вести. Во всяком случае, так было написано в тоненькой серой бумажонке, которую вручил брату Ивану председатель сельсовета. Ему, наверно, не хотелось нести черную весть чилимятам, он и отдал похоронку Ивану. А тот запрятал ее и никому не показал. И все выяснилось, лишь, когда с другого конца села пожаловали в их домишко две редкие гостьи, зажиточные сестры отца. На предложение матери пообедать вместе с чилимятами (они как раз сидели за столом, только ложки стучали) отказались. Наконец одна вымолвила:
– Слыхали, от Григория весть получили? Мать отрицательно качнула головой.
– Дак, как же, чай, не сами мы придумали – люди болтают. Ванюшке вон отдали…
– Мать повернулась к Ивану, а тот – (знает кошка, чье мясо съела!) – сиганул на полати. За ним метнулась старшая Дуня (все чилимята звали ее няней – все с разницей в полтора–два года прошли через ее руки):
– Ты чаво, дурак? Давай бумагу! – От сильной затрещины, а еще больше от обиды, Иван заревел. А за ним заголосили и все чилимята. Мать только глаза от стола подняла, все смолкли: ее слушались беспрекословно.
– Ваня, сынок, где бумага?
– Да потерял я ее, мам… Чай, там все равно вранье одно… – хлюпал носом Ванька.
– Что там написано-то было? Аль ты забыл?
– Пропал тятя без вести… Можа, живет где… Али раненый…
Ванька вновь заревел, а за ним и все заголосили, как по покойнику.
Смахнув слезы тяжелой, крестьянской рукой, с полувздохом-полустоном встала старшая сестра отца, Марья:
– Сгинул Чилим… Царствие небесное… Пропадешь ты, Анна, с этакой оравой. Чаво делать думашь?
– Чай, я не одна такая! Бог поможет…
– Ну-ну… В магазин пойдете, к нам заглядайте… Чай, мы не чужие – выдавила старшая сестра Анастасия, поднимаясь с лавки… Помнила Маня, как не любили сестры отца мать. А Маня, когда была поменьше, удивлялась этому. Мать, статная, красивая, с длинной косой до пояса и невысокий, незаметный, почти лысый с молодых лет отец… Только, когда стала взрослее, из обрывков фраз поняла, что была мать сиротой, у которой «всего ничего: одна рубаха с перемывахой». А у отца семья, хоть и не была богатой, считалось зажиточной. Женился отец против воли семьи, но жили молодые счастливо. А отец получил в деревне прозвище – Чилим, что в народе значит – упрямый. Упрямый-то упрямый, но вот ушел и, как в воду канул, ни письма, ни весточки… После войны Ванька часто говорил:
– Жив отец, за границей, наверно…
Мать вздыхала:
– Брось болтать, Ванюшка… Кому он там нужен – безграмотный русский мужик… Сгинул он, сгинул, как в мясорубке… – и начинала плакать…
Вспоминала Маня, как в послевоенное лихолетье крестьянские дворы начисто выметалось налогами: на молоко, на яйца, масло, мясо, на шерсть… Послабления, если и делали, то только семьям погибших за Родину. А семья Чилима таковой не являлась, ведь он не погиб, а «пропал без вести». Ярко вспыхивала в памяти картина: мать, обняв вечно голодного Федьку, накануне забравшегося к соседям, укравшего у них четвертушку хлеба и жестоко избитого ими, плачет и причитает:
– Не бери чужого, не бери чужого, дрянь… Лучше попроси… али потерпи… Чай, не ты один терпишь… Бог терпел и нам велел…
Еще одно воспоминание: на Пасху, отстояв ночь в церкви, мать стряпала… Пироги были из ржаной муки, сдобы в них положено мало, поэтому есть их надо было, пока они были горячими. Остыв, пироги мало чем отличались от засохшей корки хлеба. Угощая чилимят такими пирогами, мать горько вздыхала:
– Видно, девки, никогда я белых пряников не наемся.
Позднее, в семидесятых, когда мать лежала парализованная, приехавшая Маня угощала ее свежими пряниками из города:
– Мама, поешь пряников, ты ж хотела… Помнишь?
И мать, умевшая говорить два слова: «да», «нет», сказала, как выдохнула:
– Нет, – и перекрестилась, глядя на икону, левой рукой (правая была парализована). И непонятно было, что «нет» – то ли, не помнит, то ли не хочет пряников. Тогда, в начале пятидесятых, Маня поехала в Москву. Спасибо председателю сельсовета, помог «выправить паспорт», как тогда говорили в деревне. Пожалел он чилимят, да и родней им дальней доводился. Москва показалась Мане огромной, крикливой и бестолковой. Устроилась домработницей. Люди попались хорошие: преподавали в институте, имели хорошую квартиру в центре города и дачу за городом. Вот эта-то дача и стала Маниной заботой. Маня успевала все: полола, поливала, садила, и все делала с удовольствием. Это напоминало ей деревню. Только здесь было много цветов. Сначала Мане это не понравилось: цветы казались ей ненужным баловством.
– Сколько можно было на этом месте капусты либо огурцов посадить, – думала Маня. Но потом, когда цветы зацвели, заблагоухали, ей даже понравилось. Хотелось сидеть, смотреть на цветы, вдыхать их сладковатый аромат и думать о деревне. Странно: в Москве было много хорошей еды, труд не был в тягость, хозяева попались хорошие – живи и радуйся. А душа болела и болела… Каждый день снилась деревня, ее поля, огороды, река. Снились мама, братья, сестры… Может, потому, что в военное лихо-летье смогла Маня закончить всего три класса, не было у нее какого-то желания ознакомиться с Москвой поближе, посетить музеи, театры. Этого ее душа не просила, потому что не знала, что это такое и для чего оно нужно людям. Приехала в гости сестра Лиза. Маня обрадовалась ей, даже нашла Лизе работу на соседней даче. Но Лиза ревела по маме и деревне день и ночь не переставая, не хотела, есть пряники и булки, готова была, есть черный хлеб, но в своей деревне. Она оживилась только тогда, когда Маня предложила ей съездить на Красную площадь:
– Там наши деревенские собираются, мне Манька Чекушина болтала, плачут по деревне…
Они поехали, и, действительно, нашли целую группу желающих вспомнить деревню. Встреча здесь, в огромном городе, людей из одной деревни сблизила их. Говорили, перебивали друг друга, перескакивали с одного на другое, вспоминали, плакали, плакали и вспоминали… Не смотрели они на башни Кремля, не наблюдали смену караула у Мавзолея. Много позже, когда дочь спросила Маню, была ли она на Красной площади, когда жила в Москве, та ответила:
– Да, там мы все собирались поплакать о деревне. О других особенностях этого места она не могла сказать ничего. После отъезда Лизы Маня совсем загоревала. Сообщила о возможном отъезде своим хозяевам. Василий Львович (так звали хозяина) подошел к Мане и заговорил:
– Машенька, что случилось? Мы вас чем-то обидели?
– Да что Вы, Василий Львович, совсем нет. Я просто хочу домой, в деревню, к маме.
– Милая моя, я сам из деревни. Поверьте, это пройдет. Не хотите быть домработницей, я помогу вам устроиться на завод. Выучитесь, освоите профессию, получите со временем квартиру, и всю жизнь будете мне благодарны. А в деревню поедете в гости.
Маня молчала, а хозяин продолжал:
– Впрочем, подумайте обо всем сами. Не смею настаивать на своем предложении.
Через неделю Маня вернулась в деревню. А еще через месяц поезд нес ее на Урал, на шахты. Она ехала к брату Ивану, решив, что, если ей суждено жить в городе, то лучше поближе к родному брату. Все-таки защита и опора.
Глава II
Иван – «народная красавица»
Старший из чилимят – Иван – носил прозвище «Народная красавица». Обязан он был таким прозвищем своей тетке по матери – одинокой старой деве, которую все чилимята звали Лелей. У Лели никогда не было семьи, не было детей, поэтому всю свою любовь она отдавала племянникам. А Иван, вообще, был ее любимцем. Позднее жена Ивана, Матрена Николаевна, или просто Мотя, смеясь над прозвищем, спрашивала:
– А почему красавица, а не красавец? Ты вроде как штаны носишь…
– Главное, что не урод, – отшучивался Иван, – а что я красавец, а не красавица – я тебе ночью доказывать буду. – И смеялся, косясь на покрасневшую жену. И был он, действительно, привлекателен той русской красотой, которую особенно ценят в деревне: невысокий (все чилимята были невысоки, в отца), коренастый, широкоплечий, с сильными руками и крепко стоящими на земле ногами, он напоминал крепкий дубок, привольно раскинувшийся на своей родной почве. Черные, как смоль, волосы, зачесанные назад, и густые, широкие, причудливо изогнутые брови того же цвета, правильные черты лица и широко раскрытые карие глаза, смотрящие на мир с доброй хитринкой.
Он как бы говорил миру:
– Вот он, какой я, Ванька-Чилименок! А что ты можешь мне предложить?
Мир мог предложить Ваньке немного: в годы войны часто черствой корки хлеба не было, от супа с крапивой болел живот, но на Ваньку как на старшего брата смотрели остальные чилимята, и он бодрился:
– А как батя на фронте? Чай, ему трудней, чем нам, а он бьет фашистов в хвост и в гриву, не пищит, как вы. – А особо жалующимся отвешивал легкие подзатыльники. Хуже стало, когда пришло известие, что отец пропал без вести. Бумагу председатель отдал Ивану, тот скрыл все от матери и детей. Но шила в мешке не утаишь, страшная весть поразила в самое сердце… Мать часто плакала. Делала она это незаметно, беззвучно, только плечи содрогались от сдерживаемых рыданий. Видеть это Иван не мог. Ночью он часто видел сны: воюет, мстит за отца, за плачущую мать, за голодных братьев и сестер. Во сне все было не страшно, все удавалось, немцы падали, просили прощения. Там же он встречался с отцом, который вовсе, оказывается, не пропал без вести, их обоих награждал командир за чудеса проявленной храбрости. Осенью 1944 года Ваня был призван в армию. Сны сменились реальностью, которая разительно отличалась от тех полудетских снов.
Позднее Иван рассказывал сестрам:
– Мы, молодые, остались живы благодаря бывалым фронтовикам. Нашу часть ставили вместо отошедшей на отдых боевой части, чтобы не разорвать линию фронта. Как эти усталые, израненные, измученные люди жалели нас, молодых мальчишек, старались, во что бы то ни стало сохранить нас живыми и здоровыми.
– А чего это они, – встрял Федька, – вас жалеют, а себя нет?
– Дурак ты, Федька, – беззлобно выругался Иван. – Они, чай, соображали… Нам восстанавливать все, что разрушено войной. Делов хватает.
Но до мирного труда было еще далеко. Закончилась война, отслужил Ванька положенные три года. А затем главнокомандующий издал указ: в связи с тем, что в вооруженных силах была неразбериха со сроками службы и контингентом военнослужащих, призванных в конце войны, срок службы им считать заново. И служил Иван-чилименок долгие семь лет вместо положенных трех. А вместе с ним служили все бойцы 1927 года рождения. Демобилизовался, пришел домой, в деревню. В деревне ничто не радовало глаз. Колхоз влачил жалкое существование, люди работали за пустые, ничем не обеспеченные трудодни (народ недаром прозвал их «палочками»). Все, что можно было вырастить в частном хозяйстве, уходило на уплату налогов. Открытых возмущений не было – люди боялись. Приоделся Ванек, прогулялся по вечеркам. Молодежь была откровенней.
– Я в колхозе жить не буду, Лучше в город закачусь, И за палочки трудиться.
Ни за что не соглашусь, – пели озорно девчата.
А парни отвечали, намекая, что, кроме колхозных, есть у них и другие интересы:
– Я Мотаню замотаю и повешу на плетень,
Ты, виси-виси, Мотаня, тебе пишут трудодень.





