Читаем Черные камни онлайн бесплатно
Черные камни
В основе автобиографической повести Анатолия Жигулина «Черные камни» — реальное дело молодежной коммунистической организации антисталинской направленности, действовавшей в Воронеже в 1948–1949 гг. Организация была раскрыта, члены ее арестованы. О пережитом в воронежской тюрьме, в сибирских и колымских лагерях рассказывает книга. В издание включены стихи Жигулина, тематически связанные с повестью «Черные камни».
Документальная литература / Биографии и МемуарыИмя Анатолия Жигулина как поэта широко известно. Он автор 26 поэтических сборников. Его стихи переводились на английский, болгарский, венгерский, немецкий, польский, французский, японский и другие языки. В 1988 году Жигулин впервые выступил и как прозаик. Журнал «Знамя» опубликовал его автобиографическую повесть «Черные камни».
Эта книга — о драматической судьбе ребят, входивших во взрослую жизнь почти сразу после войны, о том, с каким трудом происходило прозрение нашего общества. Писатель обращается к практически неизвестным страницам истории. Он рассказывает о деятельности в послевоенном Воронеже нелегальной молодежной организации, носившей название Коммунистической партии молодежи (КПМ), главная задача которой заключалась в изучении и распространении в массах марксистско-ленинского учения. Сам Жигулин являлся одним из руководителей этой организации. Ему было тогда восемнадцать лет.
КПМ просуществовала всего год. В 1949 году ее руководители и многие рядовые члены были арестованы. Повесть рассказывает о том, что довелось пережить автору и его друзьям на следствии, в тюрьмах и лагерях Сибири и Колымы. Вся книга проникнута верой в справедливость, в созидательную силу революции.
А написал Жигулин эту повесть в 1984 году. Анатолий Владимирович рассказывает:
— Многие годы подряд мне снился Бутугычаг — есть такое место на Колыме, как наиболее страшная черная дыра, в которой я однажды оказался.
— Я ведь тоже был обречен остаться там навсегда. Бериевское, так сказать, «лагерное хозяйство», «плановая» мысль сталинского окружения не предусматривали возвращения с Бутугычага или уж во всяком случае с Колымы ни одного человека, ни по каким причинам.
Мне очень повезло. В таких случаях верующие говорят: «Господь сохранил». После реабилитации я, еще не умевший толком писать ни стихи, ни прозу, сделал записи самых главных и важных событий, относящихся к периоду КПМ и моего заключения в тюрьмах и лагерях. Мозг мой был тогда очень свеж, и я хорошо все помнил. Эти краткие записи дали мне документальный, хронологически выверенный костяк всего, что произошло в конце 40 — начале 50-х годов.
Почему взялся писать в восемьдесят четвертом году? Я тогда болел. У меня — тяжелое заболевание сердца. И я решил — сохранятся мои записи или нет, но надо обязательно рассказать о прошлом. Это мой долг.
Начал с воспоминаний о Бутугычаге. Глава «Кладбище в Бутугычаге» была написана самой первой.
Я не перебиваю Анатолия Владимировича, но сам вспоминаю строгие начальные строки этой главы: «Я — последний поэт сталинской Колымы. Если я не расскажу — никто уже не расскажет. Если я не напишу — никто уже не напишет». Эти строки помогают понять, что заставило писателя обратиться к воспоминаниям о драматическом прошлом. На пределе полной откровенности Жигулин пишет: «Я с самого детства, лишь закрою глаза и прижму пальцами веки, — вижу два небольших золотых озерца или самородка. Слева совсем маленькое, справа — раза в полтора-два больше. Что это? Не знаю. Предсказание и знак Колымы? Знак Бутугычага? Но на Бутугычаге добывали не золото, а серебро.
Кто опишет после моей смерти кладбище в Бутугычаге?
Кладбище это — вечный мавзолей, созданный природой и людьми. И никак его не разрушить».
Вспоминаю давнее стихотворение Жигулина, начинавшееся пронзительным признанием:
— И только после главы «Кладбище в Бутугычаге» я обратился к истокам своей судьбы, начал писать о своей жизни по порядку, — продолжает Анатолий Владимирович рассказывать о «Черных камнях». — Редакциям повесть тогда не предлагал. А потом вдруг — гласность. Я долго думал, что гласность моей повести не касается. Для начального периода гласности мои «Черные камни» не подходили. Отнес повесть в «Знамя» только в прошлом году.
— В лагере (я говорю здесь о политическом лагере) человек и сообщество живут все по тем же человеческим законам, пусть извращенным и даже страшным. Лагерь — это вовсе не сплошная смирившаяся безъязычная рабская серая масса людей. Нет. Лагерь так же богат характерами, как, скажем, какой-то завод или НИИ. И, поверьте мне, процент настоящих негодяев и подлецов в политическом лагере, например на Дизельной или на 031-й, которые описаны в повести, приблизительно одинаков в сравнении с любым учреждением. Так что это был целый мир, в котором кипели страсти, в котором существовала, если хотите, духовная жизнь. Хотя и не для всех и не у всех. Были и люди, забитые до скотского состояния. Но большинство в политическом лагере были существами мыслящими и активными. Кстати, тех, кто больше сопротивлялся лагерным порядкам, проявлял свою индивидуальность, храбрость, того даже лагерное начальство больше уважало, хотя могло их распять и убить.
Лагерь — это жизнь, это водоворот самых разнообразных чувств и отношений.
Меня всегда горько обижает сказанное в адрес моих товарищей по лагерному несчастью слово «сидел». Нет, мы не сидели на Колыме. В тюрьмах, в одиночках — да, сидели. В БУРах[1], в камерах — да, сидели. Но в лагерях мы работали. Мы вкалывали, как там говорили, и боролись за свою жизнь и за свое человеческое достоинство. Мы сопротивлялись насилию.
— Прежде всего изменены фамилии предателей. Изменены не только фамилии, но и имена, отчества. Не названы их профессии. Предатели в моей повести как бы обезличены. Изменены даже их привычки, болезни, места жительства и т. д. Сделано это из чувства милосердия. Но не к ним, а к их детям, их близким. Сами-то они себя, конечно же, узнали. Но вот такая обезличенность и полнейшая измененность их облика (исключая рассказ о предательстве) дает им возможность сказать, что в повести изображены вовсе не они.
— Эта тема меня интересует потому, что все мои друзья по КПМ явились жертвами предательства. Конспирация в нашей организации была хорошая. И если бы не предательство Мышкова, который отнес в «органы» наш журнал, КПМ могла бы просуществовать до XX съезда партии. Каждый приводил к нам самого верного человека, воспитывать и перековывать кадры мы не имели возможности, это сразу бы привело к провалам.
Но с Мышковым, как и с Акивироном, все ясно. Первый спасся первопредательством, второй — клеветническим путем, ренегатством. Но несравненно больший вред нанес нам предатель, названный в повести Аркадием Чижовым.
— Если говорить о конкретных произведениях, то я считаю, что «Один день Ивана Денисовича»— это жемчужина советской прозы. Прозу Шаламова о лагерях я знаю меньше. То, что читал, внушает уважение к таланту и мужеству этого человека.
Но сколько было опубликовано и записок «стукачей». Сколько было напечатано полуправды. Она еще и сейчас появляется — эта полуправда, неискренность, желание выпятить себя. Я считаю, трагедии 30—40-х годов не могут быть темой для литературных спекуляций.
Сейчас часто звучит вопрос: молчать литераторам или писать дальше о драматическом прошлом? Тут я вижу один ответ: конечно же, писать. Конечно же, думать. Конечно же, исследовать.
Сам Жигулин еще в 1963 году в стихотворении «Трудная тема» провозглашал: «Трудная тема, а надо писать. Я не могу эту тему бросать. Трудная тема — как в поле блиндаж: плохо, если врагу отдашь. Если уступишь, отступишь в борьбе, — враг будет оттуда стрелять по тебе».
В нашей литературе повесть Жигулина стоит пока особняком, прежде всего в исследовательском смысле. Как известно, с публикацией «Черных камней» была задержка. Сам писатель говорит:
— Случилось то, что в эпоху гласности произойти не должно было. Журнал «Знамя» анонсировал публикацию повести во втором номере. Но второй номер вышел с ремаркой, в которой сообщалось, что «Черные камни» будут напечатаны в последующих номерах. Но что это значит? Номера «Знамени» третьего тысячелетия тоже будут последующими.
Мою повесть отправили на проверку фактов по архивным документам. Это было нервозное для меня время, так как сам я в проверке не участвовал. Четыре месяца продолжалось мое ожидание.
Надо отдать должное тем, кто скрупулезно сравнивал все приведенные в повести факты с материалами архивов. Глобальных замечаний по повести сделано не было. Удивительное дело: автобиографическое и, смею думать, художественное произведение получило документальную поддержку людей, изучивших многотомное дело КПМ. А ведь им было непросто. В тех условиях следствие было тенденциозным. С обеих сторон многие факты фальсифицировались. И все-таки исследователи смогли разобраться в архивных материалах, смогли подтвердить достоверность главнейших фактов, изложенных в моей повести. За это я им благодарен.
— Я всегда в рукописи своих сборников неизменно включал все лагерные стихи. Обычно какая-то часть этих стихов проходила. Скажем, в сборнике «Горящая берёста»— он издан в 1977 году — были опубликованы такие стихи, как «Кострожоги», «Бурундук», «Летели гуси за Усть-Омчуг…», и другие. Но какая-то часть снималась. Некоторые мои стихи были слишком остры даже для хрущевской «оттепели».
— Я бы так категорично говорить не стал. Даже мое самое сюжетное стихотворение «Бурундук»— это вовсе не рассказ. Это притча. А в притче все может само по себе становиться поэтическим образом.
В свое время у нас произошел спор с Варламом Шаламовым, арбитром в котором выступил Александр Солженицын.
Впрочем, еще до спора — в году шестьдесят четвертом — я отправил Солженицыну свои стихи — тогда это было вполне естественно, книга «Один день Ивана Денисовича» выдвигалась на Ленинскую премию. Вскоре получил ответ.
Я прошу у Анатолия Владимировича разрешения прочитать этот ответ. Письмо датировано 10 января 1965 года. Прислано из Рязани, где тогда жил Солженицын. Оно очень интересно. В нем дана оценка стихов Жигулина. Солженицын писал: «Анатолий Владимирович! Я вообще отношусь к поэзии XX века настороженно — крикливая, куда-то лезет, хочет как-то изощриться особенно, обязательно поразить и удивить. Но я рад сказать, что все это совершенно не относится к Вам. Ваши стихи сердечно тронули меня, это бывает со мной очень редко. Вы — человек честный, душевный и думающий, и все это очень хорошо передают стихи. „Кострожоги“ Ваши великолепны, очень хорош „Бурундук“. Ощущаю чрезвычайно родственно: „Я был назначен бригадиром“, „Осенью“[2]. Да и в машинописном приложении ни одного незначительного нет. Второй раздел сборника прочел хоть и не весь, но большей частью. Там есть неровности, бывают досадные прозаизмы (редко, впрочем), есть иногда и тот недостаток, который Вы заметили сами, а в общем, хоть автор работал на общих, но удивляет светлый оттенок, который выше всего, — удивляет и радует. Без всякого насилия, круто и аппетитно (вот диво!) замешивается у Вас и лагерный быт, и разные виды работ в стихи („Золото“, „Хлеб“, „Ночная смена“ и др.). Интересно сопоставить Вас с Шаламовым. Вы читали его?..»
— Я тогда ответил Солженицыну, — говорит Анатолий Владимирович, — что рассказов Шаламова не читал, а вот стихи — да, и что недавно у нас с ним возник спор о лагерной поэзии. Прочитав мой сборник «Память» — он был издан в Воронеже в 1964 году, — Шаламов сказал, что, по его мнению, «Кострожоги», «Бурундук» и другие мои лагерные стихи плохо передают природу Сибири и Колымы и что он признает в поэзии только символы. Варлам Тихонович предлагал обратиться к его стихам. Он говорил, что в них плачет каждая травинка, каждый камешек. Но, на мой взгляд, вся суть была в том, что в тех, напечатанных тогда стихах Шаламова были травинки и камешки Колымы, но не было людей. Они появились только в опубликованных за границей рассказах Шаламова. А в моих стихах были люди. Об этом споре я и написал Солженицыну. Вот его ответ:





