Читаем Былое и дамы онлайн бесплатно
Былое и дамы
Перекликаясь самим названием с герценовской мемуарной хроникой «Былое и думы», книга Нины Воронель переносит нас в то же время, в те же обстоятельства и окружение, знакомит ближе, порой с неожиданной стороны, с самыми яркими личностями Прекрасной эпохи через призму женского восприятия – как самого автора, так и её героинь. Петра, докторантка американского университета, пишет книгу о самой блистательной женщине Европы XIX века. И выясняет, что это – Лу Андреас фон Саломе, в чьи сети попались многие выдающиеся мужчины тех лет – Ницше, Вагнер, Пауль Рее... Другая неординарная дама эпохи – Мальвида фон Мейзенбуг, сыгравшая немалую роль в жизни Герцена, Огарёва, Роллана, многих и... тех же Вагнера и Ницше. Вот так и заплелись «европейские кружева»...
Серия: Былое и дамы
Проза / Современная русская и зарубежная прозаЯ безмерно благодарна дорогим друзьям, поддержавшим меня в осуществлении этот трудного проекта.
В первую очередь я высоко ценю безотказную помощь моего мужа Александра Воронеля, в любую минуту готового обсудить мою самую безумную авантюрную идею и дать мне ценный совет. Не говоря уже о его ангельском терпении и невероятной эрудиции, из которой я постоянно черпаю недостающие сведения.
Я бесконечно благодарна писателю Михаилу Юдсону, у которого я всегда нахожу дружескую профессиональную поддержку.
Я вечный должник поэта Анатолия Добровича, подарившего мне блистательный заголовок «Былое и ДАМЫ», изменивший весь настрой моего романа, который я поначалу хотела добродетельно назвать скучным именем «Европейские кружева».
Кошка Мурка умерла среди ночи. Лёля не слышала от кошки ни жалоб, ни стонов, но когда она проснулась, ее удивило, что Мурка не вспрыгнула к ней на постель, чтобы поздороваться. Лёля вылезла из-под одеяла и наклонилась над муркиным ящиком — та лежала, странно запрокинув голову назад и наощупь была холодная, как лед. Лёля затопала ногами и заорала диким голосом. На ее крик сбежалась вся семья. Мама только глянула на запрокинутую голову Мурки и всё поняла. Она велела Лёле немедленно вымыть руки мылом и строго-настрого запретила прикасаться к мертвой кошке.
Рыдающая Лёля объявила, что в гимназию не пойдет, а останется дома хоронить Мурку. Понимая, что спорить бесполезно, мама велела горничной Вере надеть перчатки и помочь Лёле организовать похороны. Никто из братьев не захотел пропускать занятия из-за лёлиной кошки, и одна только Лёля в сопровождении горничной Веры спустилась в сад, неся труп кошки в коробке от папиных сапог. Лёля с железным упорством безрезультатно долбила лопатой твердую землю, пока мама не сжалилась и не прислала на подмогу дворника Никиту. Никита быстро вырыл яму и ушел подметать тротуар перед домом, а Лёля с Верой опустили коробку с кошкой в темную дыру и стали засыпать ее землей. Вера предложила прочитать над Муркой поминальную молитву, но Лёля наотрез отказалась — никаких молитв: прощать Богу такую обиду она не собиралась. Она ушла в свою комнату, легла на кровать, укрылась с головой одеялом и принялась обдумывать, как поступить дальше.
Первым делом нужно было незаметно пробраться в папин кабинет и снять со стены центральный объект, вокруг которого Лёля запланировала совершить церемонию отречения от Бога. Она осторожно вышла в коридор и прислушалась. Из кухни доносились громкие голоса мамы и кухарки — им было не до неё, они увлеченно обсуждали секреты приготовления рыбы в белом соусе. Лёля бесшумно проскользнула в кабинет, плотно закрыла за собой дверь и ловко взобралась на папин письменный стол, что было строжайше запрещено. Стоя на столе, уже не трудно было снять со стены главную семейную реликвию — керамическую копию западной двери Исаакиевского Собора, изображающую апостола Павла с мечом в руке. Папа получил ее в подарок от кого-то очень важного, чуть ли не от самого государя императора, и очень ею дорожил. Лёля запеленала апостола Павла в заранее припасенное полотенце и, прижимая его к сердцу, вернулась в себе.
Теперь все было готово к спектаклю, не хватало только зрителей.
Я перечитала первые страницы своей будущей книги о неотразимой Лу Саломе и в который раз ужаснулась — за что я взялась? Смогу ли справиться?
К идее этой книги меня привёл извилистый путь, начавшийся ещё до моего рождения.
Моя мама была миловидная московская девочка, которая жила обычной скудной жизнью девочки из бедной семьи, пока в нее не влюбился мой папа — младший секретарь ГДР-овского посольства в России. И тут закрутилась такая канитель, что вся наша жизнь превратилась в сущий ад — и папина, и мамина, и моя. Папина потому, что его очень быстро выслали из России назад в ГДР, а он ужасно страдал, так как жить не мог без моей мамы. Мамина потому, что когда папу выслали, она уже была сильно беременна, и соседи, а под горячую руку и бабушка — мамина мама, обзывали ее шлюхой и немецкой подстилкой. А моя — потому, что когда маме и папе советские власти наконец разрешили пожениться, мне уже исполнилось три года — на их свадьбе, которую праздновали одновременно с моим днём рождения, в торт пришлось воткнуть целых три свечки.
После свадьбы папа сразу увёз маму в Берлин, потому что, во-первых, его впустили в Москву всего на неделю, а во-вторых, он очень спешил оказаться, наконец, с мамой наедине, то-есть, без меня. Поэтому меня оставили в Москве у бабушки, которая под горячую руку продолжала обзывать нас с мамой шлюхами и немецкими подстилками. Особенно доставалось мне, — ведь мама жила в далеком городе Берлине, откуда время от времени посылала бабушке посылки и денежные переводы, а я торчала у бабушки под горячей рукой, щедрой на оплеухи и подзатыльники.
От этих подзатыльников я еще с ранних лет начала потихоньку терять веру в торжество добра. Не то, чтобы я знала эти слова, но их истинный смысл всё ярче светился в моей детской душе. Мой переезд к родителям в Берлин уже мало что мог исправить, потому что я не знала ни слова по-немецки и никак не могла этот ужасный язык выучить. Ко времени, когда я все-таки освоилась среди бесконечных артиклей и приставок, мои родители уже успели рассориться и разойтись. Так что меня опять отправили к бабушке в Москву, где никто не знал немецкого языка, и все говорили на русском, который я за три берлинских года изрядно подзабыла.
В школе, куда меня послали по возвращении, все смеялись над моим акцентом и над тем, как нелепо я составляю фразы. И дразнили меня немецкой подстилкой, — особенно изощрялись девчонки, которые ужас как завидовали моим хорошеньким немецким платьицам и туфелькам. Один раз меня даже схватили в уборной, затолкали в кабинку, сорвали с меня пушистый голубой свитер и обмакнули его в унитаз. Мне пришлось пропустить следующие уроки — ведь не могла же я надеть мокрый свитер или выйти в коридор нагишом. Когда все разошлись по домам, уборщица тетя Надя вытащила меня из кабинки, где я пряталась, и пожалела — она прополоскала мой свитер под краном, завернула его в старую газету и принесла мне из раздевалки пальто, чтобы я могла уйти домой.
Увидев испорченный свитер, которому по московским меркам цены не было, бабушка с размаху закатила мне такую оплеуху, что я отлетела в угол и ударилась затылком о край столика для телевизора. Потом, когда меня привезли из больницы, бабушка долго плакала и проклинала себя за излишнюю горячность, но было уже поздно — я окончательно уверилась, что человек по природе зол.
Не помог и срочный приезд мамы, забравшей меня обратно в Берлин, где я опять вынуждена была преодолевать непреодолимый огневой заслон немецкой грамматики. К двенадцати годам я постигла сущность немецких спряжений и лишилась всяческих иллюзий — я научилась видеть окружающих насквозь: бабушку с ее жадностью и страхом перед тем, что скажут соседи, маму с ее эгоизмом и метаниями между грехом и добродетелью, и папу с его ожесточенной любовью к порядку, превозмогающей все другие чувства.
Внешне моя жизнь выглядела совершенно нормальной и даже успешной — я закончила немецкую школу и поступила в университет Гумбольдта, намереваясь заняться историей. Я научилась жить не только без бабушки, но даже без мамы с ее переменными мужьями и без папы с его постоянными подругами, тем более, что за это время во внешнем мире произошли большие перемены.
Где-то в самом начале университетского курса современной истории подлинная современная история перевернула вверх дном берлинскую стену и вместе с нею весь уклад моей жизни. Получив степень магистра университета Гумбольдта, я стала искать подходящее место для работы над докторатом. Это было непросто — накатанные академические темы докторских диссертаций казались мне смертельно скучными.
И я выбрала для себя нечто оригинальное — историю террористической группы, оперировавшей в Германии в семидесятых годах и официально известной под именем «Фракция Красной Армии», а неофициально прозванной «Бандой Баадер-Майнгоф». Ни один немецкий университет не принял меня с моим проектом, но кто-то надоумил меня, что американские университеты более либеральны, чем наши. И я подала свой проект на получение международной стипендии на тему входящего в моду террора.
Мне повезло — я получила грант на год работы в университете штата Вашингтон в городе Сиэтл, где, оказывается, недавно был создан специализированный институт Че Гевары, задача которого — создание летописи освободительных движений. Только американцы способны объективно изучать своих противников, хитроумно называя их освободительными движениями! У нас в Германии никогда бы не допустили подобного самоедства.
Университет штата Вашингтон оказался поразительно похожим на старые английские университеты — те же невысокие элегантные здания из серо-розового кирпича, утопающие в густой зелени, те же ухоженные лужайки, гладко расстеленные между корпусами многообразных факультетов
Сначала мне трудно было привыкнуть к ватному американскому хлебу и к бездарному американскому кофе, отдающему нефтью даже после индивидуальной обработки. Однако богатство архивов института Че Гевары быстро примирило меня и с хлебом, и с кофе, и даже с чудовищным акцентом жителей тихоокеанского побережья, грубо оскорбляющим мой первоклассный английский, выученный в специальной лондонской школе, куда отправлял меня в ранней юности мой дипломатический папа.
Со временем я освоилась в хранилищах документов и завела дружбу с директором института Синтией Корти, полной немолодой дамой, страстной энтузиасткой изучения повадок врага. Она пять раз была замужем, но ни с одним мужем не задержалась, со всеми пятью развелась — это у них здесь считается хорошим тоном. Сейчас она живет одна, то есть без мужа, но вовсе не одиноко, а с четырьмя детьми, причем все они приемные и все разных рас, хотя почти одного возраста, и с любовником-метисом лет на пятнадцать ее моложе, который работает у нее нянькой. Я как безродная иностранка была приглашена к ним на Рождество есть традиционную индейку. Вся счастливая семейка сидела за праздничным столом — это было зрелище! Ни дать, ни взять — картинка из учебника этнографии!
С Синтии все и началось. В одно прекрасное утро она позвонила мне ни свет, ни заря и потребовала, чтобы я немедленно приехала в институт. Сходу отметя мои слабые ссылки на ранний час и немытую голову, она объявила, что дело чрезвычайно важное, и в моих интересах приехать как можно скорей. Оказалось, что она случайно наткнулась в интернете на интересное объявление, обещающее мне в случае удачи ещё пару лет вашингтонского благополучия. Какая-то богатая феминистская организация обещала щедрый грант док-торантке американского университета, готовой написать книгу о самой блистательной женщине Европы девятнадцатого века. Срочность была вызвана тем, что до дедлайна оставалось всего две недели.
«При чём тут я? Я не интересуюсь ни девятнадцатым веком, ни блистательными женщинами!»
«Но грантом на два года ты интересуешься?»
Пришлось признать, что интересуюсь. А кроме того меня растрогала забота Синтии о моём благополучии — таким вниманием не следовало пренебрегать. Но всё же я усомнилась: «А какой шанс, что я выиграю конкурс?»
«Обязательно выиграешь! — горячо вскинулась Синтия. — С твоими языками и с твоим европейским опытом!»
«Что ж, предположим, — согласилась я. — Но ведь задача-то не простая: угадать, кого эти феминистки считают самой блистательной женщиной Европы девятнадцатого века».
«Я уверена, что ты угадаешь!»
По дороге в свою квартирку-студию я ломала голову над вопросом, куда бежать, в кого стрелять. И даже не заметила, как по приходе домой моя правая рука начала вытаскивать из шкафа дорожную сумку.
«Куда же мы едем?» — спросила я сама себя, пока вторая рука деловито снимала с полок нижние и верхние одежки, необходимые для далекого путешествия.
Ответ пришел сам собой, пока я укладывала сумку с привычной тщательностью, привитой мне папиным немецким воспитанием, — в противовес русскому бабушкиному, пренебрегавшему всеми разумными правилами экономной упаковки. Именно этот ответ я искала всю дорогу домой. Он был так очевиден, что я и не подумала сопротивляться — ведь это был единственно возможный вариант.
В Берлине я первым делом отправилась к маме, которая страстно коллекционировала сплетни из светской хроники. Но, к сожалению, она никак не могла врубиться в суть моих вопросов. Я была к этому готова — обычно требовалось немалое искусство, чтобы заставить маму заинтересоваться моими проблемами.
«Мама, если ты немедленно не прекратишь это идиотское занятие, я уеду ночевать к папе», — в конце концов пригрозила я по-русски, чтобы её задобрить. Но это не помогло, потому что она с головой погрузилась в подготовку предстоящего спиритического сеанса. Это было ее последнее увлечение, а своим увлечениям она отдавалась всей душой. Мама обожала вёе потустороннее и верила в переселение душ. Этой верой она объясняла свою склонность к неустанной смене мужей — она, дескать, все время ищет того, с кем в прошлой жизни ее связывала истинная любовь. Ищет и не находит.
«Ты же не предупредила меня, что приедешь, — пожаловалась она, раскрывая складной стол, предназначенный для столоверчения. — Свалилась, как снег на голову, — о, эти русские поговорки! — и тут же начала требовать, чтобы я отменила сеанс, назначенный две недели назад».
Я, собственно, ничего такого не требовала, я только хотела на короткое время отвлечь ее от вертящегося стола, чтобы спросить, какую красотку из девятнадцатого века принято у них считать самой блистательной. Но я никак не могла прорваться в ее замкнутый внутренний мир, — это всегда было нелегко, а в день спиритического сеанса практически невозможно.
Значит, нужно поскорей уносить отсюда ноги, пока не начали собираться ее гости, которые хором будут восхищаться моей красотой, раздражая этим маму, как мачеху в Белоснежке. Могут даже раздражить ее настолько, что она вообще не захочет мне помогать — чтобы знала свое место и не выставлялась. Так что пора — тем более, что высидеть целый вечер в обществе ее мистических недоумков было выше моих сил.





