Читаем Бумажная крыса онлайн бесплатно


Бумажная крыса

Как-то под новый год у нас захворал поросёнок. Смерть его была неминуема, и семья решила за него. Я отнёс поросёнка в сарай и положил на чистое сенцо. Он лежал нежным розовым комочком и дышал так, словно охал тихо и быстро, совсем как человек. Я достал перочинный ножик, протёр чистой тряпицей лезвие и аккуратно ввёл в примерное местонахождение сердца. Поросёнок хрипло выдохнул и заснул. Совсем не плакав, я отнёс его в сенцы и отдал в шероховатые смуглые руки матери. Содержит нецензурную брань.

Яков Сычиков

Проза / Современная проза
<p>Бумажная крыса</p>

Где бы я ни находился: за рабочим столом ли, на улице – рот мне удавалось держать на замке. Прихлопывая нижней губой верхнюю, я всем видом показывал, что не пророню и слога без надобности, так чтобы никто и не думал меня разговорить.

Начальника я приучил понимать жестикуляцию, других сослуживцев – вообще не подходить без повода. А если и случалось какой-нибудь тетери всё-таки сунуться ко мне с вопросиком, я делал такое бесподобное, вразумляющее «что?», что подобные наглецы шарахались от меня во все стороны. Нет-нет, дело было не в громкости – просто я изобрёл особую интонацию.

Всё слово произносилось размеренно: начиная с чёрствой, как хлеб шипящей, затем тыкающей «т», и продолжая тянущейся, нарастающей до ужаса «о». Так я отпугивал любого, раньше, чем кончалось слово. Даже мама, по телефону, и та удостаивалась лишь дыхания, и давно не обижалась, зная высшую пробу моего золота.

Но была у меня и слабость: я не выносил чужого молчания, и стоило кому-нибудь лишь попытаться перемолчать меня, Великого молчанника, тишина уст дерзнувшего становилась ключом к моим устам. Рот мой распахивался, и с языка слетали великолепные невиданные птицы. Тогда вокруг все замирали на минуту, наслаждаясь красотой их полёта.

В тот же день, ложась спать, я вставлял распорку в рот, и во сне птицы возвращались в грудную клетку. Но в одно злополучное утро я не обнаружил во рту своём ничего, кроме горстки воробьиного помёта на языке. И, не сказав ни кому, я отправился на поиски в ту сторону, где я последний раз их видел.

Так я заблудился в дремучем лесу и ни мало пробыл там времени, проклиная длинный свой язык, завёдший меня в эти сказочные дебри.

Иногда я был не одинок: размытое лицо мелькало меж деревьями. И сердце загадочного существа стучало так бешено, что лишь его и слышал я в глуши леса. И только, где завидев, заслышав, сразу нёсся за ним, спотыкаясь и падая.

Пока я лежал, оно подступало ко мне, и, стоя надо мной, роняло на лицо моё жгучие слёзы, смывая грязь с него и кровь. Также я ловил слёзы языком, и они на время утоляли жажду. Но после этого я засыпал и забывал тот размытый лик являвшийся мне. Потом всё повторялось.

Наконец я увидел блещущий в глубине чащи свет, и тем стремительней стал настигать его, чем больнее злющие ветки царапали и протыкали мне кожу.

Вскоре, распустив на нитки любимый серый свитер, я выбрался на искрящуюся в лучах солнца опушку. Туго перетянутый верёвкой, привязанной к пеньку, висел невысоко от земли жёлтый шар; и от стараний высвободиться он только сильнее потел и обливал опушку жарким пышным светом.

Там же я сразу приметил и хозяев солнечного шарика. Мужчина и женщина с бокалами игристого вина в руках, радостно бежали ко мне с таким мальчишеским задором, что на секунду я подумал, что не взрослые цивилизованные люди, а мало воспитанная шпана, сейчас возьмётся за меня и, чего доброго, привязав к дереву, будет расстреливать из рогаток всю мою нежность. Немножко я даже отступил, думая броситься обратно в гущу жаждущих меня ветвей.

Приблизившись, они беспардонно стали разглядывать меня, непринуждённо посмеиваясь и выглядывающими из-под рукавов пальцами указывая на особо смешащие их места моего изодранного тела. Но на мне ещё сохранились брюки, и я не видел причин уж очень радоваться, когда сами они были в одних спальных рубашках до колен, с длинными рукавами.

«Ну, конечно, – думал я, – нализались и выпускают теперь в воздух смешок за смешком. А ещё это гитара в моих руках, которую я сжимаю, как последнюю свою женщину, – ещё бы тут не рассмеяться!» Но, если быть честным, конечно, я понимал, что не будь со мной гитары тогда, вряд ли бы они вообще обратили на меня внимание. И в этом, признаюсь, я их понимал: им хотелось песен, а я создан был, чтоб дарить людям песни.

– Кто ты? – спросили они меня, и я ответил, что бумажная крыса.

– Бумажная крыса! – засмеялись они.

– Да, – подтвердил я, – занимаюсь бумажной работой: переписываю документы, заявления, объявления, манифесты, манускрипты, короче всё, что пишут.

– Вообще-то, мы собирались здесь сниматься на камеру, но теперь я хочу такую бумажную крысу, – надув губки, просюсюкала женщина и побежала вдруг обратно, расплёскивая вино из бокала и отсвечивая мелькающей из-под вздымающейся рубашки задницей.

– Пойдём с нами, тебе придётся позабавить нас, – изрёк повелительно мужчина, и мы спустились вслед за женщиной в ложбинку (забыл сказать, что опушка начиналась склоном).

Там у них всё было готово: шашлык, мангал, поваленные два деревца, чтоб сидеть; скатерть, вымытые овощи, и тапочки – передвигаться по колючей траве.

– Позвольте, узнать, кто вы? – задал я скромный вопрос.

– Мы?! – удивился мужчина – и, немножечко похохотав, добавил: – Лично я – двадцать шестой редактор аналитической передачи «Отчего не кочану?!» А она: моя старая бывалая подруга. Я люблю её вот уже лет триста, но всё разъездами-разъездами. А так, чтоб по-настоящему задуматься, давно не было времени. Практически никогда: я сразу, как родился, пошёл на телевидение. Подгузники, подсыпки, соски – всё это было сферой моего влияния. Ну а потом мне стали давать работёнку и посерьёзней… Да, у нас здесь бухло и закуска – угощайся, бумажная крыса.

В кармане брюк моих хранилось кое-что, и я сказал своим благодетелям:

– Я пришёл сюда с банкой дешёвого пива, а теперь буду пить коньяк. Это во истину прекрасный поворот событий. Я пью за вас, друзья!

– Только не пей своё пиво, – сказала мне женщина. Двадцать шестой редактор пьёт исключительно водку очищенную спермой моллюсков, и то вот уже два раза сажал себе печень. И два раза ему делали операцию и пересаживали печёнку свиньи.

– При слове «свинья» меня передёрнуло, и я, харкнув, сбил с травинки божью коровку.

– Фу, как отвратительно! Ты совсем ещё не воспитан, мальчик, – сказала женщина.

– Мне 47, и я старый козёл, ни разу не оплодотворивший женщину, – ответил я скоро.

– Это всё не важно, мне-то ты кажешься совсем ещё мальчонкой.

Мужчина всё это время будто не слышал нас и был занят рассмотрением пальцев на ногах и завязыванием галстука.

– Скажите мне, что изменилось в нём с пересадкой свиной печени? – спросил я.

– Да ничего особенного, разве только перестал вытирать сопливый нос, и иногда хрюкает, когда кончает, а кончает иногда. А в целом такой же, как и был.

– Понятно, – ответил я.

– Ты играть будешь, а то скоро съёмки? – встрял мужчина.

– Конечно, – ответил я.

Я сел в позу музыканта, посадив инструмент себе на колено, и, взяв его за горло, защекотал по струнам. А мужчина щекотал женщине пятки – они снова дурачились, как малые дети; но потом успокоились и стали вдумчиво слушать.

Поначалу мне показалось, что мужчина явно чем-то разочарован. Видно тем, что женщине так захотелось песен и она забыла о каких-то других важных вещах. Ведь играл-то я блестяще, хоть меня и ужасно смущали все эти блудливые взгляды и поползновения напоить беззащитного игруна в стельку; а вид обескураженного поросячьего мяса на вертеле, что и говорить, просто вызывал отвращение.

Но несмотря на весь ужас я исполнил всё, что знал: от вальса до-диез минор Шопена до смертоносных песен Яна Кёртиса, и лишь по восторженному взгляду женщины догадался, что ей понравилось. Теперь она расположилась ко мне более чем; и только мужчина, который, казалось, был создан для неё, мешал порвать ей по швам мои ветхие брюки.

Мужской же взгляд говорил совсем иначе, и даже тембр моего голоса, который обычно успокаивал самых разъярённых самцов, уже не действовал. На всякий случай сомкнув колени, я показал этим, что ни на кого не претендую и имею некую свойственную мне застенчивость.

Но только я вполне убедил мужчину, услышав от него вздох облегчения, как вся моя застенчивость растаяла, как леденец. И я, восставший под пристальном взглядом этой разгоряченной вином женщины, – разбил последнюю мою гитару о надоевшую нам всем голову мужчины.

Он упал, и язык его вылез параллельно галстуку, так что совершенно стало ясно, что никакого стеснения для нас быть больше не может. Искусным движением она, вскинув ножку, пошкрябала коготками мужскую щетину, чем наглядно показала глубину его отсутствия.

(Вообще я был подслеповат, носил очки, и не брал ничего на веру и память – от чего и пришлось ей всё мне доказывать, – а последнее обстоятельство как раз и послужило тому, что сразу я не ввёл в ход повествования несколько неважных деталей, которые тем более не важны для того, что было далее).

А далее нам ничего не мешало: ни мужчина с её стороны, ни гитара – с моей. И упав на колени, мы, наконец, сблизились. Я облизал ей морду, она обнюхала меня под хвостом. Следуя друг за другом, мы закружились в свадебном крысячьем вальсе; пищя от щемящей нас радости; пока она, остановившись, не задрала хвоста, а я не положил на тугие чресла её ловкие лапки свои. А уж застенчивость моя и экзистенциальность тут сделали своё неотъемлемое дело и пустили в ней корни.

Позже мы лежали, как всегда, в традиционном положении, так что птицы, с неба глядя на нас, не видели ничего нового. Я высунул от жажды язык, и, не успев убрать его, почувствовал тонкие лапки воробья. Он, усевшись на нём, выклёвывал мякоть. Боли я не чувствовал, только – как лапки потихоньку продвигались всё ближе к глотке.

Тут я заглотнул что-то и сквозь истерический женский крик услышал пение птиц и скрежет металла. Сказочный лес словно пилили. Ствол за стволом, прилетая откуда-то издалека, втыкался мне в горло, не обрубленными ветками разрывая уста. Туда же с разбегу влетало и всё остальное: мужчина, женщина, солнечный шарик; и все слова, – все до одного, – вгнездились в меня, как в яйцеклетку, оставляя глазам моим и слуху лишь то, что всегда считалось недосказанным и не представляло собой материального объекта для обсуждения. Отчего и всё закончилось тут же, не преминув вскоре забыться и показаться неприемлемо детским и невостребованным.

<p>Девочка-птица</p>

Будто бы за уроки сев, девочка закрылась в комнате ото всех, кто дома. Тихо тут за амбразурой окна, только тапочками за дверью шуршат по полу мама с бабушкой, таскают с балкона запасы на ужин; и девочка, всхлипывая, капает в тетрадку слезами. Ничего не пишется ей: всё на групповой портрет обиженно стреляют из-под пушистых ресниц пугливые глазки, а там весь класс в два ряда сияет улыбками, но лишь один из всех стоит в глазах – смазливенький Петя, сыночек мента.

А по ту сторону за четырнадцатым по счёту снизу вверх окошком – куча целая всего: здесь и зелёные верхушки деревьев, одиноких и слившихся головами в лесок; и дымящие за ними вдали трубы в полоску; и тысячи  других окошек – в каждом доме не меньше ста, – есть тёмные, занавешенные, есть залитые капризным солнцем, словно тоже раскисшим, капающим лучами за общее бабье горе.

Ведь за каждым таким окошком, возможно, девочка сидит, за каждым деревцем, возможно, прячется и плачет, и свежий ветерок нежно ласкает листву на ветках и волосах. И в тех летящих по дороге из города в город, как разноцветные мухи, машинках-бисеринках да по одной пусть будет девочке такой и плачет – плачет пусть. А небо – синее в этот раз и чистое – подарит им по кусочку жёлтого солнца, и в глазах вместо слёз заблещет уже радость.

Так кажется иногда: всё – твоё, всё можно схватить руками, потрогать – опрокинуться в объятья цветущему дню; и так это невыполнимо, когда загнал себя за пластиковые окна и сквозь них принимаешь процеженный свет, а на улицу, как солдат из траншеи, в каске и вприсядку выбираешься, чтоб не задело.

Самая тихая скромная девочка в классе, самая незаметная во дворе – только шмыг-шмыг носом, кулачками натирая воспалённые глаза, да кап-кап прямо на усыпанное прыщами бледное пятно – лицо – предмет разочарования.

Гложет детское сердце чуждая недобрая мысль, как бы так всех напугать, назло всем умереть понарошку да посмотреть, как всё это тогда выйдет: в чёрном платье во гробу, с выточенным белым лицом, а вокруг пусть все охают-ахуют: как же так?! что случилось?! – у всех слёзы, слёзы… И главное – он в отчаянии, узнав, аж прыгнул головой об стенку – и побежал, побежал без оглядки – мучить себя за неё, бедную оскорблённую девочку, с которой он, сняв розовые очки, расправился так грубо и по-взрослому неестественно.

Сильнее защемило вдруг девичье сердце, выжимая из него остатки жгучих слёз, и нижняя губка, жалобно задрожав, потянулась вверх, подбородок некрасиво сморщив. Лицо серьёзным стало, как у надутого ребёнка, и, в глупом наивном порыве, порвав в мгновение картинку, распахнув окно – бросилась навстречу ворвавшемуся с улицы шуму.

– Вера-а! Кушать, солнце!

Летела как птица, как вольная гордая птица – упала как бревно. «Плюх!» – вульгарный раздался звук. Сбежались дети и взрослые заспешили, сзывая и других на ходу. Все, сгорая от любопытства и возмущения, смотрели, косясь с брезгливым видом, отворачиваясь от средь бело дня развернувшейся похабщины. И лишь дед на скамейке, наблюдавший полёт с начала до конца, мигом смекнул всё – и улыбался теперь расхлябанным беззубым ртом, в носу ковыряя гнутую перемычку.

Четырнадцатилетняя девочка упала с четырнадцатого этажа – и возлюбленный её, узнав, забыл о ней спустя двадцать две минуту, а гроб был закрытый – не видно было её красивого, холодного ко всему лица, да и вовсе не осталось от неё никакого лица.

<p>Все прелести адаптации</p>

Обычно, просыпаясь по утру, я не забывал подкормить своего хомячка, а то и полакомить дружка чем-нибудь вкусненьким. А сегодня забыл. И только скрылся я, опаздывая, за дверью, хомячок мой выглянул из коробки, потаращил глаза, пошкрябал лапками в пустом лотке и ни с чем уполз назад в норку – перебирать с досады старые запасы.

Вернувшись вечером домой, Хомочку я застал в тревожном состоянии. Вытаращив свои мышиные глаза-бусины, он встал на задние лапки, передние задрав к мордочке, будто собираясь меня нокаутировать, что само по себе не предвещало уже ничего доброго. К тому же, вспомнив утренний промах, я решил, что он стал последней каплей в чаше хомячьего терпенья, и готовился держать ответ.

– Что, проголодался?! – расплылся я в улыбке, как последняя сука. И несказанным стало моё удивление, когда хомяк ответил по-еврейски – вопросом на вопрос:

Похожие книги