Читаем Автопортрет с догом онлайн бесплатно


Автопортрет с догом

В книгу уральского прозаика вошел роман «Автопортрет с догом», уже известный широкому читателю, а также не издававшиеся ранее повести «Рыбий Глаз» и «Техника безопасности-1». Все произведения объединены глубоким проникновением в сложный, противоречивый внутренний мир человека, преломляющий нравственные, социальные, творческие проблемы, сколь «вечные», столь же и остросовременные.

Александр Львович Иванченко

Проза / Современная русская и зарубежная проза
<p>Автопортрет с догом</p><p><strong>АВТОПОРТРЕТ С ДОГОМ</strong></p><p>Роман</p><p>ИНТРОДУКЦИЯ</p>

На прощание — снимок на память.

— Так, встали, разобрались по парам, — командует Алиса, — по своим, по своим парам, Мара, не по чужим. Не терплю аморалки. У тебя же есть муж, Лора! Придвинься к нему. Теплее! Так… Мара, я сказала, не жми ему на носок!

Все смеются. Костя смущен.

— Тсс… Ну, хватит. Сгрудились поплотнее… не дышим… Дези, в кадр!

Дези, наша старая собака, послушно подвигается ближе, к ногам Сержа, но смотрит вниз.

— Так, теперь дышим… Набрали воздуху, и… Роберт, свети!

— Свечу, но я не солнце, — уныло вздыхаю я и включаю свет.

— Об этом догадываемся, — серьезно говорит Алиса и направляет мою руку с рефлектором. Я у них осветителем.

Пока Алиса отходит в угол, я опять, украдкой, смещаю свет чуть влево — берегу старые глаза Дези, но Алиса, как всегда, замечает хитрость.

— Все-таки ты свети, Роберт, — строго выговаривает она. — Свети.

Я свечу.

Дези жмурится и чуть отворачивается, но в нужный момент, Алиса знает это, собака повернется и честно посмотрит в объектив — чутье.

И я скрепя сердце направляю трехсотсвечовую лампу в слезящиеся глаза Дези.

Птичка вылетела. Все довольны.

Фотографирует Алиса профессионально, сразу же выбирает нужный ракурс, проколов у нее не бывает. Делает не больше одного кадра. И дело тут не столько в дефицитной цветной пленке, сколько в принципе.

— Еще, еще! — кричат разохотившиеся гости, но Алиса сухо отбривает их:

— Каменщик кладет набело. — Такова ее фотографическая заповедь.

Гости садятся за стол.

Эту выдающуюся заповедь кто-то потихоньку переиначил на: «Курица кладет набело». Все знают этот злой афоризм, но только не Алиса. Метко схвачено. Он выглядит особенно убедительно, когда видишь Алису с аппаратом: нахохлится, вся сожмется, распустит перья, квохчет, квохчет — вот-вот снесется. Снеслась.

И еще, считает Алиса, вторые, третьи и так далее снимки одного и того же объекта всегда фальшивы, она всегда их может отличить друг от друга. У нее глаз. Это справедливо даже для неодушевленных предметов, полагает она. Она верит, что каждый новый снимок, слой за слоем, снимает информацию — и вместе с ней и естественность — с объекта. От этого надуманность и фальшь. И все возрастающая бедность последующих снимков. Может быть.

Точка поставлена.

Когда отключили рефлектор и стало как-то непривычно темно после яркого света (так что пришлось как бы заново обживать комнату своим присутствием), все на миг почувствовали себя неуютно, и в этой волнами гаснущей темноте особенно остро — вдруг все услышали это — запахло раздавленными окурками, пролитым на скатерть вином и новой, но уже утомленной  т е с н о й  обувью, все вдруг засобирались, заспешили, заблагодарили хозяев, а на подоконнике, за шторой, все доплывала забытая свеча, и все сворачивал усталую катушку магнитофон.

Когда гости расходятся и я, проводив их до дверей (всегда это у меня получается неуклюже: пальто выскальзывают из рук, шляпы, зонты, свертки падают с вешалки, шарфы цепляются за крючки, на лице угрюмая и вместе с тем какая-то неприличная моменту мина облегчения), — когда, проводив гостей, я возвращаюсь в свое обычное состояние, мы с Машей идем на кухню и беремся за посуду. К этому времени ее уже полная мойка. Алиса же занимается окончательной доводкой вечера: говорит кому-нибудь из оставшихся женщин комплименты — под занавес их не жалко, мужчинам — шутки и немножко на десерт пикантненького, они это любят, детишкам — с родителями гостинцев.

Я засучиваю рукава, отворачиваю набок галстук, надеваю не свой, а Алисин передник (а у меня есть  с в о й  передник) — так я пытаюсь нанести Алисе укол, хотя, конечно же, она этого не заметит, я знаю это. Впрочем, сегодня, в женский день, она и не обязана этого замечать, и я мужественно начинаю греметь посудой.

Маша мягко отодвигает меня, забирает из моих рук капроновую мочалку, и мне остается только стоять рядом и брать у нее вымытые тарелки, ножи, вилки, перетирать их и убирать в буфет. У Маши это получается лучше.

Она стоит, слегка склонив голову набок, и, по-моему, улыбается: из-за свисающих каштановых прядей ее волос мне не видно ее лица. Но в задумчивых круговых движениях ее пластичных рук, в наклоне головы и как бы задушевной, вопрошающей приподнятости плеч я читаю ее улыбку.

Алиса в это время о чем-то бурно спорит с Марой. Сегодня она выбрала ее. (Рогнеда сегодня не пришла, а с Лорой у них редко клеится.) Чем сильнее мы гремим здесь посудой, тем оживленнее голос моей жены Алисы — есть такая зависимость. Умные разговоры тоже дело, — наверное, хочет сказать она. А разговоры ее умные.

Муж Мары, Серж, давно оделся и курит на площадке, хотя напрасно: всем известно, что у нас в доме курят по-черному, раньше курил и я, а теперь только моя жена Алиса. Но она управляется за двоих.

Серж вышел на площадку, чтобы поторопить Мару. Стоит, верно, теперь там, перегнувшись через перила, скоблит ногой об решетку и скучает, глядя в пролет. И ему очень хочется туда плюнуть. Как-то в припадке откровенности он признался мне, что есть у него такая маленькая слабость. Маленький такой шиз. В детстве он даже взбирался для этого повыше, в чужих домах. Теперь он этого себе не позволяет. Хотя ему очень хочется.

Женщины не торопятся. Разговор вдруг затихает и переходит на шепот, слышны мелкие, хитренькие смешки Алисы и крупные, искренние — Мары. Она не смеется — рокочет.

— Ой, Марка, не могу! Ты даешь! — восхищенно заливается Алиса, а «Марке», между прочим, тридцать восемь, не меньше. — Нет, я бы не смогла!

«Смогла бы, душенька, смогла, — с усмешкой отвечаю я про себя Алисе, — еще как бы, милая, смогла». Ибо все, о чем женщины говорят шепотом, Алиса, наверное бы, смогла. Но я не уверен.

Потом опять громко.

Наша дожиха Дези с ними. Пока в доме гости, она не посмеет оставить их и пойти к нам на кухню, хотя ей очень хочется. Чувство хозяйки. Деликатничает.

Спорят они там, конечно, о своем, женском: о моде, о тряпках, о том о сем. Но умно, с философией. Есть такой современный философ-модельер, свои несравненные философемы он публикует в журналах мод. Научились у него.

Считается, что моя жена — отличная вязальщица. Не знаю, откуда это вдруг так повелось, но всякий раз после очередной вечеринки кто-нибудь из ее подруг обязательно остается у нас, и Алиса дает консультацию по вязанию. Как она завоевала себе репутацию мастерицы — бог весть. Вязаного у нас в доме только и есть что какой-то вздорный кокетливый лиловенький кружок, вязанный крючком, да мой коротенький, вечно выбивающийся из-под воротника шарф. Этот шарф ей просто надоело вязать, хотя считается, что на него не хватило ниток. Он такой коротенький, куцый, этот шарф, что его приходится ежесекундно поправлять, и это так идет к моему суетливому, нудному существованию. Жеманный же лиловый кружок просто лежит посреди стола без дела, иногда разве на нем зажигалка и пачка сигарет. Без него никак нельзя. Раньше я его преследовал как мог, прятал и выбрасывал, но он выплывал снова. Почему-то я ненавидел его. Может быть, потому, что Алиса ничего по дому не умеет и все наши домашние дела веду я. Теперь я с этим смирился и больше этого кружка не замечаю. Привык.

— Ну, Мара, сколько же можно, Мара, — робко заглядывает в двери Серж, унылый, нежизнерадостный толстяк. Они с Марой бывают у нас чаще других.

— Сейчас, сейчас, милый, — рассеянно отвечает Мара, — вот разберем только новую петлю…

Серж скрывается за дверью.

Мы сидим с Машей на кухне и долго-долго вытираем, она — последнюю вилку, я — последнюю тарелку. Вилки у нас фамильные, тяжелые, серебряные и такие же — серебряные — ножи. Они достались нам в наследство от бабки Алисы, два долгих поколения, нетронутые, пролежали они в восковой бумаге на дне кованого сундука для того, чтобы появиться наконец на свет в нашем доме. Алиса прижимиста. Она тоже долго их хранила и прятала по углам, да кто-то сказал ей, что серебро без дела портится и стареет, и теперь нам разрешается пользоваться им по праздникам. «С серебра едим», — шутит Алиса, но втайне гордится своим наследством. И есть еще дорогой старинный подсвечник. В них — история ее рода, считает она. Я подсмеиваюсь над ней: как раз подоспела пора уважать историю. Алиса обижается. «Собственно, я тоже люблю все старинное», — заступается за Алису Маша. «Да Алиса-то любит серебряное», — подмигиваю я ей. «Ну, ты, как всегда, несправедлив к ней, — вздыхает Маша. — В ней этого нет». Маша — наш друг.

Света на кухне нет. Сейчас нет. Он появится через несколько секунд. Маша отходит к окну и считает вслух, смешно растягивая слова:

— Семь-надцать, восемь-надцать, девять-надцать… — И на «двадцать пять» свет загорается. Просто что-то с цоколем или патроном. Мне все недосуг посмотреть их.

— Нет в доме хозяина, — сокрушенно вздыхает в таких случаях Алиса. — Нет его.

— Не добытчик я, не добытчик, — вторю я ей.

— Не добытчик, — соглашается она.

Мы привыкли к этому мигающему свету. Не так скучно жить. Даже Дези, я знаю, нравится это. Когда, по вечерам, наскучавшись и набродившись по комнатам, она приходит ко мне на кухню, стелет свою подстилку и ложится в ноги (я читаю только на кухне, здесь мое жизненное пространство, и здесь я чувствую себя защищенным), а свет как раз в это время гаснет, она поднимает свою старую голову и подолгу глядит вверх, пока лампочка не зажжется. Потом опять укладывает голову между лап и удовлетворенно вздыхает. Какое-то время собака лежит спокойно, затем уши ее опять настораживаются — и свет гаснет. Ритм мигания постоянный, а Дези хорошо чувствует время.

Мы стоим и смотрим с Машей в окно. На детской площадке унылый, жестяной, поджавший ногу аист, на аисте развешаны чьи-то половики. Март. Сходит снег. У птицы красный клюв, и ей холодно. Половики треплются на ветру.

Нам тоже холодно. Мы ежимся, нам холодно оттого, что холодно птице. И оттого, что она поджала ногу.

Дези встала в дальнем конце коридора и оттуда смотрит на нас. Мол, все ли тут у вас в порядке. Немножко ревнует. У нас все в порядке, Дези, все. Ты же нас знаешь.

А как там? Дези оглядывается на Алису и притворно потягивается: мол, пора спать. Спит собака днем, все знают это, но она хитрит. А ночью только дремлет и о чем-то думает о своем. Скорее всего — о смерти. Скоро она за ней придет. Но своими настойчивыми зевками Дези выпроваживает гостей.

— Ну, Мара, завтра же на работу, Мара… Мы не уедем теперь даже на такси, — все топчется и вздыхает в прихожей Серж и в нетерпении снимает с вешалки Марину шубу.

Шуба тяжелая, настоящая меховая, и Серж задыхается под ней. Он потихоньку съезжает с шубой по стене и садится на корточки. У него сердце.

Петля разобрана. Посуда вымыта. Сейчас моя жена скажет свою заключительную фразу. Я так и вижу ее там, на диване, нога на ногу, руки по спинке, дымящаяся сигарета между пальцами, пепел за диван. Она произносит ее.

— Видишь ли, Мара… — мечтательно вздыхает Алиса. — Ручная вязка всегда несет в себе тепло человеческих рук…

Задушевно. Вкрадчиво. Проникновенно. Как священную мантру Тибета. Вероятно, вычитала в каком-нибудь модном журнале или придумала сама. На это ее станет. А машинная, мол, вязка анонимна и холодна.

Аудиенция закончена. После такой фразы Алисе уже нечего обычно добавить, и она провожает гостью. Любит, так сказать, закончить на высокой ноте. Осоловелый, сонный Серж, икая, накидывает на жену шубу.

Другая знаменитая фраза Алисы: когда, мол, поэт берется за прозу, то это всегда выходит  и м п р е с с и о н и с т и ч н о. Тоже где-то вычитала. Я не хочу сказать, что моя жена глупа, неразвита или безвкусна. Отнюдь нет. Но как-то им всем удается выдумывать такие фразы, которые, даже будучи произнесенными лишь раз, уже ужасно скучны, банальны, и впечатление такое, как будто ты слышал их уже и сто, и двести, и триста раз. Притом они всегда бескровны, безлики, могут принадлежать кому угодно и как бы извечны и на все времена.

Вообще, как я успел заметить, люди состоят из фраз. У каждого есть своя — но такая, чтобы она могла принадлежать всем. Индивидуальность, незаурядность, талант из языка беспощадно изгоняются. Механические остроты. Стандартные впечатления. Унифицированные, легкозаменяемые детали машин. «Фразы общего пользования», — как однажды грубовато, но не без ехидства заметила наша дочь Катька, тыча в облупленный пол, — под нами общественный туалет.

Мара, например, когда вспоминает о своей поездке во Францию, всегда говорит об Эйфелевой башне. Человек Мара неплохой, но это уж слишком. Причем она всякий раз находит в ней «что-то мужественное». Серж же, напротив, находит в ней «нечто женственное» — вероятно, потому, что они были в Париже порознь и им там сильно недоставало друг друга. Фрейдист бы это им вмиг растолковал.

Еще Мара была в Лувре. Слова «изумительный» и «великолепный» — это еще не самые сильные из Мариных эпитетов. Я как-то мягко намекнул ей, что нельзя же, в самом деле, на плечи таких истертых, изношенных слов перекладывать огромный груз ее художественных впечатлений, быть может и вправду великолепных. Слова, сказал я ей, должны как бы робеть перед собственным содержанием, только приближаться к нему. Особенно это касается слов, которые выражают наиболее значительные понятия. Отчего, например, так смешны, так неудачны почти все «красивые» эпитеты? Оттого, что они как бы хотят вобрать в себя всю энергию выражаемого предмета, а этого слову не дано. В таком слове нет осознания того, что оно лишь приближается к своему оригиналу, я бы сказал — нет скромности и понимания собственного бессилия. А слово бессильно и, подобно женщине, бывает сильным, лишь прибегая к своей слабости.

Мара ничего не поняла, но на всякий случай обиделась. Впрочем, перешла на другие эпитеты: «дивный», «чудесный», «прекрасный». Ей они казались более употребительными. Париж же вспоминать не бросила. Собственно, к ее эпитетам я придирался потому, что мне не нравились эти общие места ее воспоминаний: Монмартр, Пер-Лашез, Монпарнас. На Монмартре она купила цепочку, а на Пер-Лашез — брошь. С рук, как она говорила, — вместе с цветами. «Старичок в черной шляпе продавал». Подходящее место для галантереи.

Еще Мара была на озере Балатон. И в Болгарии, на Золотых Песках, — тоже. И любит скрипку. И виолончель. И свадебный марш Мендельсона. На клавесин и Шестую Чайковского она пока не притязает.

Когда она вспоминает о своих путешествиях, остановить ее невозможно. Да я и не пытаюсь. Мне это просто не по силам. Я просто сижу и креплюсь и потихоньку потягиваю клюквенный морс или «пепси» — спиртного я с некоторых пор не употребляю. И подмигиваю у всех на глазах Маше (она краснеет). И глажу под столом Дези.

Похожие книги

Другие книги Александр Львович Иванченко