Читаем Автобиография онлайн бесплатно
Хельмут Ньютон — величайший художник всех времен и народов, один из столпов современного искусства, наряду с Дали и Уорхоллом. Обладавший скандальной репутацией несговорчивого «плохого парня», Ньютон вывел свою собственную формулу физического совершенства, учитывающую мельчайшие составляющие красоты человеческого тела.
Врожденное чувство прекрасного и утонченный, порою сознательно доведенный до абсурда эротизм сделали Ньютона культовой фигурой в мире фотоискусства, индустрии моды, стиля и эротики.
Хельмут Ньютон
Мне было три или четыре года, и я лежал в кроватке в квартире моих родителей на Иннсбрукерштрассе. Была ночь, всегда ночь- многие мои воспоминания связаны с ночным временем суток.
Моя няня, моя Kinderfraulein, собирается выходить из комнаты, и сейчас она обнажена до пояса. На ней комбинация, и она сидит перед зеркалом. Над зеркалом в моей комнате был светильник. Она прихорашивается и выглядит чрезвычайно красивой. Насколько я себя помню, это первый раз, когда я видел полуобнаженную молодую женщину перед зеркалом.
Мои родители часто посещали вечеринки и ночные клубы, но мама всегда приходила ко мне перед сном, чтобы пожелать доброй ночи. Я помню прикосновение ее обнаженных рук, — потому что иногда она носила платье для коктейлей или вечернее платье, — и помню свой восторг и волнение от этих прикосновений. Тогда мама была для меня самой привлекательной и любимой женщиной на свете.
У моей кровати стояла лампа с очень тусклым светом. Иногда мама приходила ко мне до того, как надевала платье: на ней была комбинация с лифчиком и жемчужное ожерелье. Комбинация шелковая, всегда телесного цвета, никогда не черная. Она приходила и садилась у изголовья моей кровати. Ее сопровождал нежный аромат; она предпочитала духи «Шанель №5». Я помню, как обнимал ее и ощущал ее кожу.
Моя мать была довольно пышной женщиной, с большой грудью, округлыми руками и плечами. Она была не так уж молода, поскольку я был поздним ребенком, но я не осознавал этого. Я любил свою мать; я обожал ее.
Иногда она говорила мне, что на самом деле я не был ее ребенком. Меня якобы нашли на заднем крыльце, завернутого в пеленку с вышитой семизубцовой короной и аристократическими инициалами.
Я родился в 11.30 утра, в воскресенье, 31 октября 1920 года, в берлинском пригороде под названием Шонеберг. Мама мне говорила, что с утра шел дождь, но, после того как я появился на свет, неожиданно выглянуло солнце.
Моя мать происходила из состоятельной семьи и вышла замуж за богатого человека, который умер, когда она была еще совсем молодой.
У них был один ребенок — мой сводный брат Ханс. Мой отец происходил из бедной семьи, жившей в крошечной деревушке в Силезии. Когда он женился на моей матери, то стал управлять фабрикой, принадлежавшей ее первому мужу, где изготовляли пряжки и пуговицы.
Мама обладала живым воображением и рассказывала мне удивительные истории о том, как она познакомилась с моим отцом, Максом, и как он влюбился в ее прекрасные ноги.
У нее действительно были красивые ноги. Она была привлекательной молодой вдовой, а он бедным солдатом, недавно вернувшимся с русского фронта в 1918 году. Они полюбили друг друга и поженились. Я родился во время блокады Германии странами Антанты после Первой мировой войны, на два месяца раньше срока — слабый и болезненный ребенок.
Коровьего молока было не достать, поэтому меня кормили козьим молоком, продававшимся в то время в Берлине. По словам матери, только поэтому мне удалось вырасти здоровым, красивым и сильным.
Несколько лет назад, когда мы с моей женой Джун отправились в Берлин, то посетили некоего Иоахима, который когда-то был нашим семейным шофером. Он узнал меня по фотографии в немецком журнале и связался со мной. Жена Иоахима много лет служила у моего дяди по фамилии Гольдшмидт, поэтому она хорошо знала историю семьи. Думаю, именно через нее Иоахим получил работу шофера у моего отца. Поэтому, когда мы с Джун сидели за столом в маленьком загородном доме и пили кофе с пирожными, некоторые семейные легенды обрели реальную основу.
«А знаешь ли ты, Хельмут, что ты вовсе не был недоношенным ребенком?» Я ответил, что не знаю; я всегда верил в историю, которую мне рассказывали, и не имел причин сомневаться в ней. На самом деле, сказала жена Иоахима, твой отец очень настойчиво добивался любви твоей матери, поэтому она уже два месяца была беременной, когда они пошли к алтарю и обвенчались.
Жена Иоахима твердо настаивала, что это правда, и, по-видимому, многие члены нашей семьи были в курсе событий. Они знали, что Клэр и Макс очень любят друг друга и спали вместе задолго до того, как поженились.
Потом мы выслушали еще несколько семейных историй. Оказывается, свадьба дяди Гольдшмидта не обошлась без драматической сцены. В день бракосочетания, пока новобрачные находились в синагоге, в толпе снаружи их поджидала женщина с младенцем на руках. Когда молодые супруги вышли на улицу, женщина подняла младенца над головой и закричала: «Это твой ребенок! Это твой ребенок!»
Род Маркиевичей по материнской линии моей семьи был богат эксцентричными личностями. Дедушка Маркиевич, отец моей матери, родившийся в 1840 году, стал так называемым «бродячим студентом» и исколесил всю страну в поисках удачи. В конце концов он оказался в Италии, где попытался присоединиться к Гарибальди в войне за независимость, но получил отказ из-за слишком юного возраста. Тогда он отплыл в Америку и завербовался в армию юнионистов в 1865 году. Большую часть службы он провел в качестве одного из специальных охранников миссис Грант, жены знаменитого генерала. Она благоволила к нему и послала его в артиллерийское училище в Форт-Монро в штате Виргиния.
Он стал американским гражданином и сменил фамилию на Маквис, поскольку его знакомые не могли выговаривать «Маркиевич». Потом он вернулся в Берлин, женился и обзавелся тремя сыновьями и пятью дочерями. Одной из них была моя мать Клэр, или Клара.
Дедушка Маркиевич был новатором в области рекламы и сделал состояние на размещении рекламных плакатов на общественном транспорте — автобусах и трамваях. Его любимым увлечением была карета, запряженная шестеркой лошадей, в которой он ездил по берлинским улицам с огромной скоростью. По преданию, он так любил своих лошадей, что, когда их попоны износились и обтрепались края, он отдал их самому дешевому портному, которого мог найти, чтобы тот сшил из них зимние пальто для его дочерей.
Моя мать относилась к окружающим с определенной долей снобизма, но эта черта вообще была характерна для берлинцев. Они свысока смотрели на всех, кто не был искушен в тонкостях городской жизни. Хотя сам Макс очень быстро приобрел столичный лоск, остальным членам его семьи это не удалось. Моя мать презирала родственников мужа. Естественно, что, приезжая из Силезии, они не могли похвастать столичным шиком, зато брали количеством. Мать постоянно жаловалась, что у отца слишком много родственников.
Мы жили в доме на Иннсбрукерштрассе. У парадной двери нашего дома, как и у всех соседних домов, находилась большая черная кнопка звонка, вделанная в блестящую бронзовую тарелку с эмалированным ободком, на котором было написано «Aufgang nur fur Herrshaften»[ 1 ]. Когда кто-нибудь нажимал кнопку, наверху открывалось маленькое окошко, и консьержка выглядывала наружу, чтобы рассмотреть посетителя. Если он не выглядел как «Herrshaft», или джентльмен, она кричала, чтобы он пользовался входом для прислуги.
Под стропилами крыши располагался так называемый Boden[ 2 ], проходивший по всей длине здания. Служанки пользовались им для стирки, сушки и глаженья большого белья. В перерывах между работой они напевали дворовые романсы. Мне нравилось подниматься на чердак; там всегда пахло свежевыстиранным бельем, а белые простыни колыхались на легком сквознячке. Многие из моих модных фотографий были сделаны в местах, напоминавших о моем детстве, а такие прачечные даже сейчас можно найти в старых больших гостиницах, где я люблю фотографировать.
Наша квартира находилась на третьем этаже здания, имевшего форму башни. Помню, как я стоял на балконе и смотрел в небо, чтобы не пропустить прилет дирижабля из Америки, а в другой раз наблюдал за ожесточенной схваткой на улице между нацистами, коммунистами и полицейскими.
По центру улицы шла полоска зелени, усаженная деревьями. Транспорт двигался взад и вперед по обе стороны, а посередине стояли полицейские с дубинками, готовые наброситься на любого нарушителя порядка. Это было в начале 1930-х годов, перед приходом Гитлера к власти; шесть миллионов человек в Германии не имели работы. Экономическая депрессия толкала людей на политические крайности как левого, так и правого толка. Мои родители вообще не интересовались политикой. Они были совершенно аполитичными людьми, что впоследствии сослужило плохую службу моему отцу. Наиболее дальновидные германские евреи отправились в эмиграцию уже в 1933 и 1934 году, но многие не сознавали размеров угрозы. О своих убеждениях Гитлер все сказал в «Майн Кампф», но тогда никто не читал «Майн Кампф».
Когда мне было пятнадцать лет, я понял: «Это уже не изменится. Нам нужно уезжать».
Материальное положение нашей семьи было прочным, даже во времена невероятно высокой инфляции. Когда люди получали зарплату, им приходилось приходить за деньгами с тележкой. Банкноты были такими огромными, что деньги не помещались в руках.
Мой брат коллекционировал их. У нас были альбомы, полные денег.
Квартира была большой, как дом. В ней насчитывалось около десяти комнат, каждая из которых выходила в длинный главный коридор. У входа находилась просторная прихожая с большой печью, выложенной зеленой плиткой, и с восточным ковром на полу. Полы в прихожей, как и в остальных комнатах, были выложены паркетом с замысловатым рисунком. Там еще стоял большой деревянный граммофон, который мы часто заводили. Мои родители любили танцевать, и прислуга сворачивала ковер, когда собирались устроить вечеринку. Я помню, как все танцевали в прихожей.
Дом был обставлен массивной мебелью темного цвета. В столовой царил большой дубовый стол с резными ножками, похожими на огромные штопоры. Дерево было таким темным, что казалось почти черным. Четверо сильных мужчин с трудом могли поднять этот стол. Даже стулья были для меня слишком тяжелыми, поэтому, когда я садился на стул, меня пододвигали к столу. У одной стены стоял огромный дубовый буфет, а напротив возвышались высокие дедовские часы.
Нам давали шпинат, который мы ненавидели. Няня часто сдавливала меня за щеки, заставляя глотать эту гадость. Когда она отворачивалась от нас за завтраком, мы обычно кидали шпинат за напольные часы. Со временем он высыхал и становился черным, под цвет дерева. Разумеется, в столовой завелись мыши. Вскоре наш шпинатный тайник был обнаружен, что привело к семейной драме и выволочке, которую отец устроил нам с Хансом в Herrenzimmer.
Herrenzimmer, что в буквальном переводе значит «господская комната», была пристанищем моего отца. Это была курительная комната наподобие кабинета или библиотеки, с большими клубными креслами[ 3 ], к ручкам которых были прикреплены латунные пепельницы, подвешенные на замшевых ремнях. Там стоял большой письменный стол красного дерева с канделябром. Все в этой комнате было тяжелым и темным, даже темнее, чем в столовой.
Наемная прислуга трудилась не покладая рук. Каждый был обязан являться по первому требованию в любое время дня и ночи. Единственным временем у них для отдыха был вечер четверга и каждое второе воскресенье. Это больше напоминало рабство, чем что-либо иное.
Помню, как моя мать выглядывала из окна комнаты, наблюдая за уходившей с работы горничной, и восклицала: «Боже мой! Эта девчонка одевается не хуже меня! Она не знает, где ее место. Я этого не потерплю». И действительно, горничную уволили сразу же на другой день. Моя мать просто не выносила подобных вещей: для нее каждый должен был знать свое место и оставаться там.
Еще я помню одну очень хорошенькую служанку из Восточной Пруссии. (В то время многие служанки оттуда приезжали работать в Берлин. Это были пышущие здоровьем девушки с округлыми задницами.) Утром, когда девчонка поднимала шторы в спальне моего отца, он вставлял в глаз монокль, наклонялся к ней из постели и шлепал ее по заднице со словами «Teufel! Teufel!» («Черт! Черт!»).
У меня имелась собственная комната и няня, чьей единственной обязанностью было заботиться обо мне. Я был чрезвычайно избалованным ребенком. Мне покупали огромное количество игрушек, запас которых постоянно пополнялся. Я играл с ними в течение нескольких дней, пока они были новенькими, а потом забрасывал подальше ради еще более новых. Мне ни в чем не было отказа.
Я был совершенно невыносимым, но очаровательным малышом. Если мне хотелось что-то получить, я приставал к родителям до тех пор, пока они не покупали мне это. Помню, как я закатил целый скандал, чтобы мне купили дорогой игрушечный дилижанс. Через три дня после того, как я получил его, он утратил для меня всякий интерес.
Еще я помню сложную модель поезда, которая стояла и пылилась. Желания любых других людей были менее важными, чем мои собственные. Было почти невозможно заставить меня делать что-то, чего я не хотел делать.





