Читаем Аргонавты онлайн бесплатно


Аргонавты

«Аргонавты» Мэгги Нельсон — текст на стыке жанров, автотеоретическое высказывание о желании, идентичности, создании квир-семьи, ограничениях и возможностях любви и языка. Работая в традиции публичных интеллектуалов, таких как Сьюзен Сонтаг и Ролан Барт, Нельсон сплетает историю своих отношений с художником Гарри Доджем с исследованием того, что культовые теоретики говорили о сексуальности, гендере, институте брака и материнстве. Это вдумчивая и бескомпромиссная книга о радикальной свободе и ценности заботы о другом.

Мэгги Нельсон

Документальная литература / Публицистика
<p>Мэгги Нельсон</p><p>Аргонавты</p>

Maggie Nelson

The Argonauts

Graywolf Press

The Argonauts

Copyright © 2015 by Maggie Nelson

All rights reserved.

© Михаил Захаров, перевод, 2021

© Издание на русском языке, оформление. No Kidding Press, 2021

* * *

Посвящается Гарри

<p>Аргонавты</p>

Октябрь 2007-го. Ветер Санта-Ана срывает с эвкалиптов длинные белые полосы коры. Мы с подругой рискуем жизнью, обедая на улице, и она предлагает мне набить на костяшках слово «НЕДОТРОГА» — напоминание о том, какие плоды приносит эта поза. Но едва ты вставляешь мне в зад на сыром полу своей славной холостяцкой берлоги, я, уткнувшись лицом в бетон, выплевываю заклинание — признание в любви. На прикроватном столике у тебя «Моллой», а в темной и сухой душевой кабинке — штабель дилдо. Что может быть лучше? «Как тебе нравится?» — спрашиваешь ты и задерживаешься в ожидании ответа.

Всю жизнь до нашего знакомства меня не отпускала мысль Витгенштейна о невыразимом, которое (невыразимо) содержится в выраженном. Эта мысль менее популярна, чем благоговейное о чем невозможно говорить, о том следует молчать[1], но, как мне кажется, более глубока. Ее парадокс буквально в следующем: зачем я пишу или почему я не перестаю писать.

Ибо она не подпитывает и не сгущает тревогу вокруг невозможности выразить словами то, что им неподвластно. Она не требует от произносимого быть тем, чем оно по определению быть не может. Не делает она и уступок, не приободряет: О, можно было бы столько сказать, если б хватило слов! Слов всегда хватает.

Напрасно невод в брешах упрекать, гласит моя энциклопедия.

Таким образом, можно не только подмести замусоренный пол пустой церкви, но и заставить сиять красивые витражи под сводами. Потому что невозможно поднасрать словом в пространстве, предназначенном для Бога.

Я всё это уже проговорила где-то еще, но теперь пытаюсь сказать что-то новое.

Вскоре я выяснила, что тебя точно так же всю жизнь не отпускало убеждение, что слов всегда не хватает. Что их не просто не хватает, но они разъедают всё лучшее, настоящее, текучее. Мы много об этом спорили, с жаром, но беззлобно. Когда мы даем вещам имена, говоришь ты, мы начинаем видеть их иначе. Всё неименуемое отпадает, теряется, погибает — так уж работает наш заурядный мозг. Ты говоришь, что к этой ясности тебя привел не отказ от языка, а глубокое в него погружение: на экране, в разговоре, на сцене, в тексте. Мои доводы были в духе воззрений Томаса Джефферсона на церкви: да здравствует изобилие, калейдоскопический вихрь, переизбыток[2]. Я настаивала: слова не только именуют. Я зачитала вслух начало «Философских исследований». Плита, вскричала я, плита![3]

Я было решила, что выиграла. Ты не прочь допустить существование неплохого человека, неплохого человеческого животного, даже если человеческое животное пользуется языком, даже если сама способность пользоваться языком определяет его человечность — даже если человечность как таковая подразумевает погром и испепеление нашей бесконечно разнообразной, бесценной планеты, а также ее — нашего — будущего.

Но и я изменилась: по-новому взглянула на неименуемые вещи или, по крайней мере, на те, чья сущность в мерцании, текучести. Я вновь признала, как грустно, что мы рано или поздно вымрем, и как несправедливо, что из-за нас вымрут и другие; перестала самодовольно повторять: Всё, что вообще мыслимо, можно мыслить ясно [Людвиг Витгенштейн], — и заново задалась вопросом, мыслимо ли всё.

А ты — едва ли тебе был знаком деланный комок в горле. Всегда на милю впереди, с потоком слов в кильватере. Как могла я догнать тебя? (Иными словами, откуда вообще взялось твое желание ко мне?)

Назавтра или через день после признания в любви, обуреваемая новой уязвимостью, я отправила тебе фрагмент из «Ролана Барта о Ролане Барте», в котором Барт сопоставляет субъекта, который произносит «я люблю тебя», и аргонавтов, которые «в ходе плавания обновляли свой корабль, не меняя его имени»[4]. Даже если все части заменены, Арго всё равно зовется Арго; так и значение слов «я люблю тебя» должно постоянно обновляться, поскольку «работа любви и речи именно в том, чтобы всякий раз придавать одной и той же фразе новые модуляции».

Я сочла этот фрагмент романтичным, а тебе в нем привиделся намек на отступление. Оглядываясь назад, скажу, что правы оказались мы оба.

У тебя получилось пробить мое одиночество, сказала я тебе. Одиночество было продуктивным и зиждилось на недавно обретенной трезвости, длинных прогулках до спортзала и обратно по заросшим бугенвиллиями переулкам Голливуда, катании по Малхолланд-драйв, которым я коротала долгие ночи, и, естественно, маниакальных приступах письма, когда я училась не обращаться к кому-то конкретному. Но время пробить его пришло. Думаю, я могу поделиться всем, не жертвуя собой, прошептала я тебе на кровати в подвале. Такие плоды приносит одиночество, если им правильно распорядиться.

Пару месяцев спустя мы вместе отметили Рождество в отеле в центре Сан-Франциско. Я забронировала для нас номер через интернет в надежде, что за мои старания и благодаря совместно проведенному времени ты полюбишь меня навсегда. Дешевизна отеля, как выяснилось, объяснялась отвратительно шумным ремонтом и расположением в самом сердце героинового Тендерлойна. Ну и пускай — у нас были другие дела. Солнце пробивалось сквозь крысиного цвета жалюзи, за которыми грохотали рабочие, а мы приступили к делу. Только не убей меня, сказала я, когда в твоих руках (улыбка) оказался кожаный ремень.

За Бартом последовала еще одна попытка — стихотворение Майкла Ондатже:

Целую животцелую покрытую шрамамилодочку твоей кожи. История —вот что: ты на ней приплылаи дальше несешь с собойИ тебя, и меня в животцеловали разныекого второй и не знаетИ вот чтоя благословляю каждогокто тебя целовал сюда[5]

Я отправила этот фрагмент не потому, что достигла той же умиротворенности, а в надежде, что однажды смогу ее достичь — что ревность схлынет и я смогу без отчуждения и отвращения лицезреть имена и образы других, нанесенные на твою кожу. (На одном из первых свиданий мы заглянули к «доктору Татоффу»[6] на бульвар Уилшир — у обоих от перспективы разделаться с прошлым кружилась голова. Из салона мы вышли огорченные — прейскурантом и невозможностью полностью вывести пигмент.)

После обеда подруга, посоветовавшая «НЕДОТРОГУ», проводит меня в свой офис и предлагает погуглить тебя за меня — проверить в интернете, какое местоимение ты предпочитаешь, ведь, вопреки или, скорее, благодаря тому обстоятельству, что мы каждую минуту свободного времени проводим в постели и уже планируем съезжаться, я до сих пор не задала тебе этот вопрос. Наоборот, я быстро научилась избегать местоимений. Секрет в том, чтобы перестать раздражаться от бесконечного повторения одного и того же имени, научиться прятаться в грамматических тупиках, отдаться упоению конкретикой. Необходимо принять существование чего-то за рамками Двоицы, особенно когда вы пытаетесь быть образцовыми партнерами — тем более супругами. Супруги — противоположность пар. Бинарных оппозиций — вопрос — ответ, мужское — женское, человек — животное и т. д. — больше нет. Этим, вероятно, и является разговор — наброском становления [Жиль Делёз / Клер Парне].

Но, как бы я ни преуспела в таком разговоре, я до сих пор не могу без стыда или неловкости покупать авиабилеты на двоих или от лица нас обоих вести переговоры с отделом кадров. Дело не в собственном стыде или неловкости — скорее мне стыдно за тех, кто выносит неверные суждения и кого вопреки раздражению приходится поправлять, — но как их поправишь, ведь слов не хватает.

Как вообще слов может не хватать?

Изголодавшаяся по любви, я лежу на полу в кабинете моей подруги и искоса наблюдаю за тем, как она скроллит бесконечный светящийся массив ненужной мне информации. Я хочу тебя вне знания других о тебе, хочу, чтобы мне никогда не приходилось прибегать к третьему лицу. «Смотри, цитата Джона Уотерса. Говорит: „Она огонь“. Наверное, тебе стоит говорить „она“. Блин, Джон Уотерс фигни не скажет». Это было давно, говорю я, поднимая взгляд от пола. Всё могло измениться.

Работая над буч-бадди-муви «Суком или крюком»[7], вы с соавтором Сайласом Говардом условились, что друг к другу буч-персонажи будут обращаться в мужском роде, а во внешнем мире продуктовых магазинов и властных фигур к ним будут обращаться в женском. Суть была не в том, что всё вдруг встанет на свои места, если внешний мир научится использовать предпочитаемые ими местоимения, — ведь даже если бы посторонние и обращались к ним в мужском роде, это был бы иной мужской род. Значение слов зависит от того, кто их произносит, — и тут ничего не поделаешь. Нужно не просто создавать новые слова (бой, цисгендерный, андрофэг) и устремляться претворять их в жизнь (хотя это, очевидно, действенный и прагматичный подход). Нужно также осознавать множественность возможных употреблений, возможных контекстов, крыльев, на которых взмывают слова. Например: Ты всего лишь дырка, дающая в себя войти, шепчешь ты. Например: Муж, произношу я.

В начале отношений мы посетили званый ужин, на котором давняя знакомая Гарри (предположительно, гетеросексуальная или, по крайней мере, состоящая в гетеросексуальном браке) повернулась ко мне и спросила: «А у тебя до Гарри были другие женщины?» Я опешила. «Гетеро всегда были от Гарри без ума», — без тени смущения продолжила она. А женщина ли Гарри? И гетеро ли я? Что общего у моих прежних отношений с «другими женщинами» с нынешним романом? Зачем мне знать, что другие «гетеро» без ума от моего Гарри? Неужели он околдовал меня своей сексуальной энергией — колоссальной, как я уже поняла, — и вскоре отправится соблазнять других, бросив меня одну? Почему эта женщина, которую я едва знаю, так со мной разговаривает? Когда, наконец, Гарри вернется из туалета?

Многих раздражает, что Джуна Барнс предпочитала говорить: «Я просто люблю Тельму», — вместо того, чтобы открыто признать свою гомосексуальность. Похожие слова (пускай и не точь-в-точь) Гертруда Стайн говорила об Элис. Пожалуй, это и правда возмутительно с политической точки зрения, но я всегда находила что-то романтическое в том, чтобы позволить индивидуальному опыту желания взять верх над категориальным. Вспоминается, как искусствовед Ти Джей Кларк защищал свой интерес к живописцу восемнадцатого века Никола Пуссену от воображаемых хулителей: «Называть интерес к Пуссену ностальгией или элитизмом — всё равно что называть любовь к самому близкому человеку „гетеро- (или гомо-) сексизмом“, „моногамией“ или „собственничеством“. Да, к сожалению, эти слова могут быть применимы; но сами чувства могут быть куда полнее и человечнее — заключать в себе больше эмпатии и человеческих возможностей, — чем чувства, не запятнанные подобными аффектами или побуждениями». В данном случае, да и в любом другом, быть запятнанным — значит стать глубже, а не дискредитировать себя.

А кроме того, все знают, что у Барнс и Стайн были женщины, помимо Тельмы и Элис. Знала об этом и сама Элис: по-видимому, она так обезумела от ревности, когда выяснила, что в раннем романе Q. E. D. Стайн зашифровала рассказ о своей интрижке с некой Мэй Букстейвер, что, редактируя и набирая на печатной машинке тексты Стайн, навострилась избавляться от слов may и май[8], став таким образом невольным соавтором «Стансов в размышлениях».

В феврале я уже колесила по городу, пытаясь найти для нас и твоего сына, с которым мне еще только предстояло познакомиться, достаточно большую квартиру. Наконец мы нашли дом на холме — с глянцевым темным паркетом, видом на гору и неприлично завышенной арендной платой. Получив ключи, мы в тот же вечер в ребяческом восторге постелили тонкое одеяло на паркете нашей будущей первой спальни.

Гора. Поросшая колючками, со стоячим водоемом на верхушке, но на целых два года — наша гора.

И вот я уже складываю в стопку стираные вещи твоего сына. Ему только что исполнилось три. Такие маленькие носочки! Такие крохотные трусики! Я изумлялась им, грела ему каждое утро какао — не очень горячий, порошка с ноготок — и часами напролет играла с ним в павшего воина. Игра заключалась в том, что он падал без чувств со всей своей амуницией: кольчужным капюшоном, мечом, ножнами — и раненой рукой, перевязанной шарфом, а я была доброй Синей колдуньей, с ног до головы осыпавшей его целебной пылью, чтобы вернуть к жизни. У меня была злобная сестра-близнец; она валила его с ног своим ядовитым голубым порошком. Но на сей раз я его лечила. Он лежал без движения, закрыв глаза и чуть улыбаясь, а я произносила монолог: Откуда появился сей солдат? Что привело его сюда — в такую даль? Как сильно ранен он? Коли проснется — будет мил, свиреп? Поймет ли он, что я на стороне добра, — или решит, что я — моя сестра? Что сделать мне, чтоб к жизни возвратить его?

Похожие книги