Читаем "Американка" онлайн бесплатно
Владимир СВЕТЛОВ
«АМЕРИКАНКА»
Поздно вечером, когда я разделся и улегся в постель, кто-то настойчиво постучал в наружную дверь. Родители уже спали. Не одеваясь, а майке и трусах, я пошел открывать. Передо мной стоял человек в военной форме с погонами лейтенанта.
— Здесь живет Владимир Светлов?
— Да, здесь, — ответил я, внимательно вглядываясь в незнакомца. На вид ему было лет тридцать, худощавый, невысокого роста.
— Лейтенант Козырев, — представился он и, загадочно улыбнувшись, добавил: — Оденься. Нам нужно поговорить.
Я молча кивнул в знак согласия и пошел одеваться, интуитивно почувствовав что-то неладное. Неожиданно появилась мать и взволнованно спросила:
— Володька, ты куда?
— Какой-то военный пришел, хочет поговорить.
— Уже поздно. Что за разговоры могут быть в такое время?
Мать вышла со мной во двор. Лейтенант поднялся и, увидев, что я не один, успокаивающе заметил:
— Мамаша, не волнуйтесь. Мы немного пройдемся с вашим сыном. Кое-что нужно выяснить. Он скоро вернется.
Мать осталась стоять в дверях, а мы медленно пошли по улицам изувеченного немцами и советскими бомбежками Минска. По дороге мой ведущий спрашивал, знаю ли я немецкий язык, читаю ли я немецкие газеты. Мы подошли к полуразрушенному зданию, перебрались через груду развалин и очутились у круглого лома, у дверей которого стоял часовой. Мой напарник ввел меня в комнату, в которой за столами сидели три человека в военной форме.
— Вот еще одного контрика привел, — рассмеялся он.
Я с удивлением взглянул на него, принимая это за шутку, и бодро произнес:
— Здравствуйте, товарищи!
Один из сидящих за столом насмешливо произнес:
— В брянском лесу твои товарищи!
Теперь я только понял, куда попал и что меня здесь ожидало. Человек в штатском, стоящий у окна, которого я сразу не заметил, подошел ко мне. Лицо его подергивалось от тика, а голова, описав круг, припала к левому плечу. Проделав этакую эквилибристику, он уставился на меня изучающим взглядом:
— Хорош фрукт, но сегодня есть не будем. На хрен с ним возиться на ночь глядя. В камеру!
Я стоял как истукан, плохо соображая, не понимая, о какой камере он говорит, даже не заметил, как появился сержант и стал охлопывать меня с головы до ног. Сняв с моей руки часы, сержант грозно скомандовал:
— Руки назад! Вперед!
Мы пошли по круглому коридору, остановились возле дверей одной из камер. Надзиратель со связкой ключей открыл ее и втолкнул меня внутрь. Заключенные уже спали. Плохо соображая, что со мной произошло, я уселся на край параши, обхватил голову руками. Кто-то в углу хихикнул, ехидно проговорив:
— Не успел войти, как на парашу повело.
С верхних нар приподнялся пожилой человек, негромко спросил:
— Новенький? Залезай сюда, пока есть место.
Долго не мог заснуть. Волновался за мать, не знавшую, что со мной произошло. Только под утро сомкнул глаза. Проснулся от открывающегося засова в дверях. Застучав мисками, «население» камеры поплелось за баландой. Через час, отведав похлебки, я предстал перед новым незнакомцем в чине старшего лейтенанта, следователем Онучкиным. Как я потом узнал, Онучкин не был кадровым чекистом. В органы он попал после ранения на фронте. Лет ему было под сорок. Простое квадратное лицо, будто вырубленное топором, голова, подстриженная под ежик...
Пока я сидел на табурете, вобрав голову в плечи, Онучкин что-то писал, перекладывал какие-то папки, что-то в них искал, изредка поглядывая в мою сторону мутными белесыми глазами. Вынув из кармана пачку «Беломора», закурил. Глубоко затянувшись и выпуская дым кольцами, вежливо произнес: «Как спалось на новом месте? Не жарко было? Сегодня вон какой денек хороший. До чего же я люблю лето... В молодости из воды не вылезал. Речка, лес, ягоды, грибы... Ты еще молод, тоже любишь все эти прелести, так ведь?» Внимательно посмотрел на мое осунувшееся лицо, зевнул во весь рот и, перейдя на официальный тон, строго произнес:
— Поговорим по существу. Фамилия?
— Светлов Владимир Иванович.
— Год рождения?
— 1926.
— Образование?
— Пять классов.
— Как пять классов?
— Сидел в одном классе два года. С математикой был не в ладах.
— Смотри, какой сообразительный. Дурачком хочешь прикинуться? Думаешь, с безграмотного спрос меньший? Ишь, ты! Меня не проведешь!
Взглянул на меня, как удав на кролика, и твердо произнес:
—Так и запишем: восемь классов.
Закашлявшись, побагровел и сплюнул в консервную банку с окурками. Исподлобья внимательно разглядывал мою особь. «Теперь давай начистоту. Откровенно. Не ожидал, что Советская власть вернется? А вот видишь — пришла... Теперь спрашивать будем по строгости социалистической законности. Немецкие газеты читал, радио слушал?.. Все вы тут пропитались фашистским зловонием. Лавочки пооткрывали, кабачки, частную торговлю развели, в полиции стали служить, в НТС в управе холуйствовали перед оккупантами, восхваляли гитлеровский порядок», — обрушил Онучкин на меня целый поток вопросов.
Хотя он и не был кадровым чекистом, но многое позаимствовал у своих коллег. Это был один из тех приемов следователей, которые старались с первой встречи разговорить, растоптать и деморализовать подследственного. И если последний старался что-то оспаривать, употреблялся такой мат, которому могли позавидовать самые отпетые уголовники. Я молча поглядывал на Онучкина, пытаясь понять, какая связь между его словами и моей миной. Следователь, как бы угадывая мои мысли, спросил:
— Ваша семья держала поросенка, кур? Отвечай прямо, без уловок!
— Поросенка в начале войны, кур нет.
— Значит, поросенка держали? Хотели постепенно развить частную собственность? Торговать мясом, салом, кормить фрицев? В общем, реставрировать капитализм. Так, Светлов?
Я продолжал молчать, не зная, что ответить. Вопросы не были такими безобидными, как мне показалось вначале. Людей, находившихся в оккупации, считали изменниками и немецкими пособниками, с которыми нечего было церемониться.
— Назови жильцов вашего дома, особенно выслужившихся перед немцами. Ну-ка прикинь своим чердаком...
Назвать было некого. Жили кто как мог. Каждому хотелось жить и выжить, дождаться прихода Красной Армии. Многие, рискуя жизнью, были связаны с подпольщиками, старались помочь евреям.
— Кто такой Черняк? — прервал следователь мои размышления.
Фамилия эта была мне знакома. Наш сосед. При отступлении Красной Армии вместе с братом грабил магазины, склады. С приходом немцев был назначен комендантом нашего дома.
— Чем занимался Черняк?
— Соседи говорили, что он ходил в управу, чтобы ему дали евреев для уборки двора. Они платили ему золотом, чтобы как-то пообщаться с населением, приобрести хлеб, картошку, другие продукты.
— Ну и что?
На этом допрос прервался: в комнату вошли двое в военной форме.
— Ну, как улов? — спросил их Онучкин.
— Человек двадцать немецких пособников набрали. Работы будет невпроворот.
— Ну, продолжай, — обратился ко мне Онучкин.
— У Черняка была двуколка с бочкой, евреи заполняли ее нечистотами...
— Хочешь сказать — говном? Ну а дальше что?
— Они впрягались в оглобли, Черняк садился на бочку и, взмахнув кнутом, кричал: «Ну, поехали, жидовские морды!»...
От моего рассказа все трое надрывались от смеха.
— Ну и придумал, ну и молодей!.. Башковитый мужик! На евреях говно возил.
Посмеялись вдоволь и ушли. Онучкин проговорил: «Насмешил ты, Светлов. Прямо артист... Ладно, евреи не в счет... А еще каких пособников ты знаешь?»
— Больше никого не знаю...
Онучкин ударил кулаком по столу: «Ты, Светлов, отпетый негодяй и немецкий пособник. Покрываешь таких же негодяев, как и сам... Одно из доказательств — вот эта листовка, которую ты читал жильцам вашего дома. Узнаешь?»
Онучкин подсунул мне под нос какой-то листок, пожелтевший от времени. На нем крупным шрифтом было написано: «Жыхары города Менска!». Я быстро пробежал глазами листовку и вспомнил, как в один из летних дней несколько человек из нашего дома видели на скамейке, греясь на солнышке, к нам подошел незнакомый человек в черной шляпе с портфелем. Вынул из него листовку, спросил: «Кто из вас ведае беларускую мову?»
Один из соседей указал на меня: «Вон, Володя учился в белорусской школе. Чытай ва весь голас, каб усе слухали».
Я начал читать, в листовке говорилось, что в последнее время в городе развелось много грызунов, что при нынешних санитарных условиях они наносят вред населению. С ними нужно вести решительную и беспощадную борьбу. Самым смешным в этом воззвании были слова: «Смерть крысам и пацукам! Жыве Беларусь!».
Я прочитал листовку с озорством и насмешкой. При последних словах поднял руку, добавил: «Хайль!». Жильцы рассмеялись, а человек в шляпе произнес: «Прочтешь всем жильцам».
Эту листовку я принес домой, и где-то она затерялась среди книг.
— Ну, что молчишь, гаденыш, соображаешь, как вывернуться?
Я робко произнес:
— Здесь ничего нет антисоветского.
Тут его опять взорвало:
— Нет антисоветского, говоришь? Все, что написано при немцах, — все антисоветское. Ты, болван, даже не понимаешь, что это хитрая, скрытая геббельсовская пропаганда, ловко замаскированная. Я тебе сейчас расшифрую, как нужно понимать написанное. Под грызунами и крысами нужно понимать партизан и подпольщиков. Это они взрывали немецкие склады, устраивали диверсии, пускали под откос немецкие эшелоны. Вот поэтому фашисты и призывали население вести с ними борьбу. А такие олухи, как ты и твои соседи, поддались этой гнусной пропаганде.
Придвинув свою квадратную рожу к моему лицу, прошипел:
— А чего стоят последние слова: «Смерть крысам и пацукам! Жыве Беларусь!»? — Aх, сволочь фашистская, — при этих словах Онучкин выругался по-матерному. — Это смерть партизанам и подпольщикам, так, Светлов?.. Ишь ты, «Жыве Беларусь!» — меня колотит от этих поганых слов.
Онучкин хлебнул из стакана глоток воды, стукнул кулаком по столу, подошел к окну.
— Вон, сколько нацдемовской сволочи расхаживает по улицам. Быстро вы пропитались немецким порядком, — иронизируя, произнес он. — Ничего, скоро они сядут на твое место... Ты хоть понимаешь, Светлов, в то время как твои сверстники умирали за Родину, ты обрабатывал своей пропагандой этих безмозглых, — указал он рукой в окно. — А теперь ты сидишь здесь, прикинувшись казанской сиротой.
Я молчал, словно онемевший, оглушенный его словами, бившими в упор. Поостыв, он вновь уселся на стул. Открыв ящик стола, вынул из него несколько аккуратно сложенных листов, подсунул мне: «Прочти и подпиши».
Руки у меня дрожали. В голове шумело. Буквы бегали перед глазами. «Светлов В.И. 1926 г. рождения, находясь на временно оккупированной территории, несмотря на свою молодость, вел активную антисоветскую пропаганду среди населения г. Минска. Высмеивал образ жизни советских людей, злостно клеветал на Советское правительство. Призывал вести беспощадную борьбу против партизан и подпольщиков, называя их крысами и грызунами. Об этом свидетельствует найденная у него в квартире листовка, напечатанная Белорусской Центральной Радой. При встрече со знакомыми приветствовал их нацдемовскими словами «Жыве Беларусь!». Поднимал по-фашистски руку вверх, восклицая «Хайль Гитлер!».
Из дрожащих рук листок выпал на пол.
— Гражданин следователь, что же вы делаете? Я никакой не пособник. Зачем же вы меня так оклеветали? Мне же недавно исполнилось 18 лет. Зачем же вы навязываете мне подсудное дело? Я... я... — голос мой задрожал, и я заплакал.
— Ишь, нюни распустил, чтобы вызвать к себе жалость... Нет тебе, Светлов, никакого оправдания.
— Гражданин начальник, пожалейте вы меня... У меня мать больна, отец тяжелораненый, — всхлипывал я по-детски.
Выпив воды, я опустил голову, весь сжавшись. Нашу сцену прервали те двое, приходившие раньше.
— Что ты возишься с этим сосунком. Кончай! Пошли обедать.
— Ладно. На сегодня хватит. Обмозгуй хорошенько свои действия. Завтра так легко не отделаешься.
На следующий день я вновь предстал перед Онучкиным.
— Ну, как настроение? Тюрьма — это не дом родной. Ты, Светлов, не сопротивляйся. Не хочешь по-хорошему, не видать тебе света Божьего, как поется в песне: «и никто не узнает, где могилка твоя», — попытался Онучкин пропеть хрипловатым голосом. Достал мое «дело», покачивая головой, сморщился, глядя на папку.
— Видишь, как распухла? Это все новые доказательства твоей антисоветской деятельности.
Выдержав паузу, произнес:
— Ты, оказывается, дьявольски хитер, как говорится, из молодых да ранних. Ну-ка признайся, что читал по радио? Как звали президента Белорусской Центральной Рады?
Я ошалело смотрел на него.
— Не помнишь? Я подскажу тебе. Радослав Островский.
Господи! До какой подлости может дойти этот негодяй?
Постепенно в моей душе вместо страха стала зарождаться ненависть и злоба. Внутри все кипело и возмущалось. Всем моим ответам эта квадратная рожа придавала другую окраску. Нагло, издевательски, не стесняясь. Видимо, Онучкин полагал, что со мной, молодым, неопытным, можно расправиться быстро и легко.
— Ну, что ты сейчас запоешь, барабанная твоя шкура (любимые его словечки), — как сквозь сон услышал я слова Онучкина.
Собравшись с силами, с кипящей злобой я выпалил:
— Можете расстрелять меня, но я не подпишу эту фальшивку.
— Ах ты щенок из немецкой псарни! Не подпишешь? Так я сгною тебя в карцере. Не таких ломал. А ну вставай к стенке с поднятыми руками. Быстро!
Я встал с табурета и подошел к стенке с поднятыми руками. Не помню, сколько я стоял в такой позе. Но, видимо, Онучкину хотелось побыстрее справиться со мною. Подошел ко мне с налитыми кровью глазами: «Так ты, щенок, говоришь, что не подпишешь, если даже тебя расстреляют?»
Выругавшись отменным матом, приставил пистолет к моему уху: «Считаю до трех, не подпишешь, прощайся с жизнью!». При слове «три» я не проронил ни слова. Мое молчание окончательно взбесило его. Рукояткой пистолета он ударил меня по голове. Я осел на пол. Онучкин с остервенением начал месить меня ногами. Неожиданно открылась дверь, перед нами предстала невысокая фигура с восточным лицом и почему-то со стеком в руке. «Онучка, на место!» — грозно, как собаке, крикнул он следователю.
Пока я приходил в себя, вытирая рукавом кровь с лица, человек в форме полковника начал отчитывать Онучкина: «Разве можно так обращаться с подследственными? Смотри, как разукрасил мальчика. Ай-ай!»
На его тонких, как нитка, губах играла иезуитская улыбка. Усевшись на нечто подобное старому линялому дивану, заложив ногу за ногу, поигрывая и постукивая стеком по начищенным до блеска хромовым сапогам, вкрадчиво спросил:
— Сколько тебе лет, юноша?
— 18, — ответил я.
— И родители есть, и братья, и сестры?
— Только брат.
— Да-а, — протянул он. — Что ж ты так подзалетел? Агитацией занимался, Островского по радио читал. Так?





