Читаем Альрауна онлайн бесплатно


Альрауна

<p>Профессор тен Бринкен проводит дерзкий научный эксперимент и создает ребенка, используя генетический материал казненного преступника и падшей женщины. Появившаяся на свет девочка, названная Альрауной, должна принести своему создателю богатство, а всем, кто попадет под ее влияние, – несчастье. Вот только для самого профессора результат оказывается совсем не безобидным.</p><p>В книгу включены самые известные и жуткие рассказы Г. Г. Эверса. «Паучиха»: в номере отеля одно за другим происходят три таинственных самоубийства; за расследование берется студент-медик, которого постепенно втягивают в зловещую игру… «Соус из томатов»: испанцы за долгие годы привыкли к жестокости корриды и петушиных боев. Но что, если в поединке участвуют… только люди?</p><p>Можно ли превратить человека в растение – да так, чтобы он знал об этом, был способен вести записи и отслеживать свое состояние в «Дневнике померанцевого дерева»?</p><p>Часть произведений данного сборника печатается на русском языке впервые.</p>

Серия: Вселенная Стивена Кинга

Евгения О. Крутова , Григорий Олегович Шокин , Ганс Гейнц Эверс

Романы / Проза / Ужасы / Современная проза

Альрауна

Альрауна История живого существа

Альрауна История живого существа Арсис [1] Не станешь же ты отрицать, дорогая моя подруга, что есть существа – не люди, не звери, но диковины, рожденные от темного наслаждения абсурдными мыслями? Тебе прекрасно известно, услада моя, насколько хорош Закон. И хороши все наши правила и нормы, поскольку происходят они свыше – от божественного величия. Хорош и тот человек, кто всецело их приемлет, проходя жизненный путь в смирении и терпении, истинно послушный нашему доброму Богу. Но есть и другой владыка, ненавидящий добродетели. Он попирает законы, знать не желает норм. Обрати внимание, как все его творения направлены против природы. Он – плох и зол, и любой плохой и злой человек стремится быть весьма похожим на него. Дитя сатаны! Не сыщешь хуже отступничества – вмешиваться в вековечные порядки, нарушать их, лезть в их тонкое устройство грубой рукой. Но служащий злу охотно идет на такое, и потворствует ему могучий владыка дьявол. Гордыня и вольнодумство толкают злодея на попрание правил, отмену законов природы, учинение хаоса. Но да будет злодей предупрежден: в деяниях его правды нет, созданное им – всегда иллюзия и плод умопомрачения. На своем пути наверх злодей способен забраться высоко и будто бы затмить само небо, да только суждено ему все равно упасть – такова плата глупца за высокомерие. Его сиятельство Яков тен Бринкен, доктор медицины, профессор и действующий тайный советник, создал странную девушку наперекор законам природы. Создал один, но замысел подобного толка принадлежал другому человеку. Сущность, прошедшую таинство крещения и нареченную Альрауной, растили как человека, и жила она как человек; стоило ей коснуться чего-нибудь – и оно превращалось в золото; стоило ей пойти куда-либо – исступленный смех вторил ее шагам. Но тот, кто чувствовал источаемую ею отраву, спешил подавить в себе исходящий на вопль грех. Из земли, по которой легко ступала она, всюду вырастали кипенно-белые цветы смерти. Альрауна убила всех, кто принадлежал ей, – кроме Франка Брауна, а ведь он первым замыслил ее. Кроме человека, всю жизнь шедшего подле жизни – и мимо нее, как бы с ней вразнобой… Я пишу эту книгу не для тебя, о золотая моя сестра. Твои глаза голубые и добрые. Они ничего не знают о грехе. Твои дни подобны тяжелым синим гроздьям глицинии – они все падают и падают с древа жизни, образуя мягкий ковер. Мои ноги легко и мягко шагают по нему, когда я вхожу в сияющий солнечный свет в беседке твоих нежных дней. Я пишу эту книгу вовсе не для тебя, мое золотое дитя, милосердная сестра дней, наполненных мечтой… Тебе, о дикая, грешная сестра моих горячих ночей, посвящен этот роман. Когда на все падает тень, когда жестокий океан пожирает прекрасное золотое солнце и над волнами вспыхивает стремительный ядовитый зеленый луч, когда смерть дня сопровождает глухой смешок Порока – тогда, знаю, являешь ты нам свой дьявольский этюд в желчных, алых и пурпурных тонах. Твои грехи шепчутся в глубокой ночи, и пагубное дыхание твое овевает весь земной шар. Осознавая горячку свою, ты широко распахиваешь очи, упругая молодая грудь твоя вздымается, ноздри трепещут, и ты широко разводишь руки, влажные от жара. Тогда нежный благопристойный день спасается бегством, уступая змею ночи, и ты предлагаешь себя, сестра, – свою дикую душу, свое умащенное ядом тело, все мучения и всю кровь, весь стыд и все желание; ты ликуешь, ты радуешься. Сквозь завесы небес и пучины ада взываю я к тебе, о сестра моих грехов, и пишу эту книгу я лишь для тебя одной… Глава первая Колыбель Альрауны Белый дом, под чьими сводами впервые зашел разговор об Альрауне тен Бринкен – задолго до ее рождения и даже до зачатия, – стоял на берегу Рейна. Тотчас же за городом, на большой дачной улице, начинающейся у старого епископского дворца, где теперь стоит университет, – там и возвышался этот дом, и жил в нем советник юстиции Себастьян Гонтрам. С улицы к нему надо было пройти через длинную пыльную аллею запущенного сада. Очутившись у дома и полюбовавшись на валящуюся с фасада штукатурку, гость напрасно искал звонка – его не оказывалось. Он мог кричать и стучать сколько угодно, никто ему не являлся. Наконец, догадавшись толкнуть дверь, посетитель входил – и видел перед собой лестницу, очевидно никогда не знавшую ни тряпки, ни швабры. Навстречу ему из какого-нибудь темного потаенного угла выскакивала большая кошка. Или, если дело было днем, большой сад наполнялся маленькими негодниками – резвыми чадами господина Гонтрама. Звали этих чад Фрида, Филипп, Паульхен, Эмильхен, Йозефхен и Вольфхен. Они наполняли собою все, торчали на ветвях, прятались в ямах. Вместе с ними и собаки: два шпица, оба большие забияки, и помесь фокса, и в довесок – крошечный пинчер величиною с ладонь по кличке Циклоп доктора прав Манассе, жившего у Гонтрамов. Все кричали и шумели. Вольфхен – ему не было еще и года – лежал в колясочке и ревел: громко, натужно, часами. Соперничать с ним мог только Циклоп, разбитым голосом, до хрипоты, безостановочно визжавший. Он не трогался с места, так же как и Вольфхен, и только знай себе голосил. Наследники Гонтрама возились в кустах целыми днями, до самого позднего вечера. На старшей дочери, Фриде, лежал надзор за ними всеми. Но ей доставляло гораздо больше удовольствия сидеть в полуразвалившейся беседке с приятельницей, маленькою княжною Волконской. Они вели интересные разговоры, рассказывали друг дружке занимательные истории. Обеим через несколько дней исполнялось четырнадцать лет – а это как раз такой возраст, когда, по их мнению, можно будет выйти замуж или, по крайней мере, завести роман. Но обе были очень религиозны и решили запастись терпением – до конфирмации. После нее-то можно будет носить длинные платья, считать себя взрослыми и крутить усы ухажерам. Девушки казались себе очень порядочными, раз приняли такое терпеливое решение, – и даже подумывали, не отправиться ли прямо сейчас в церковь, на мессу. О да, накануне такой поры важно вести себя наисерьезнейшим, наирациональнейшим образом! – Там, надо думать, будет этот Шмиц! – заметила Фрида Гонтрам. Маленькая княжна сморщила носик: – Ох уж этот Шмиц… Фрида взяла подругу за руку и добавила: – И студенты в синих баварских фуражках! Ольга Волконская рассмеялась: – Эти-то? Пустое! Запомни, Фрида, подлинные студенты в церковь – ни ногой! – Пожалуй, она изрекала истину: ни один порядочный немецкий студент ни за чем подобным замечен не был. Фрида вздохнула. Она отодвинула в сторонку коляску с голосящим Вольфхеном и дала пинка Циклопу, норовящему тяпнуть ее за ногу. Во всем княжна права – идти на мессу смысла нет! – Остаемся здесь, – рассудила она, и девочки возвратились в беседку. Чертой, общей для всех детей Гонтрама, была бесконечная жажда жизни. Они не знали, но как бы чувствовали, что должны умереть юными, цветущими, в расцвете сил – и что срок, отведенный им для жизни земной, сильно ограничен. Так что пользовались они этим сроком за троих – шумели и буйствовали, упивались и насыщались жизнью допьяна. Вольфхен надрывался в коляске за троих среднестатистических немецких младенцев; его братья, носясь по саду и всюду мельтеша, казались не четырьмя проказниками, а доброй дюжиной таковых – растрепанные, как чертополох, чумазые, все в ссадинах и царапинах, порезах и расчесах. Но стоило дневному светилу зайти – и дети Гонтрама утихомиривались. Они брели назад к дому и собирались на кухне. Там они уминали несметное количество бутербродов с мясом или ветчиной, пили розовую воду – и после этого скопом бежали к служанке на гигиенические процедуры. Служанка раздевала их, рассаживала по бадьям, доставала мыло с добавлением древесного угля и жесткую щетку – и драила всех этих детей, словно вереницу сапог. Чище они, впрочем, не становились – зато орали и бесновались всласть, раскачивая деревянные моечные колоды. И под конец, вусмерть утомленные, доползали они до коек, валились туда, будто мешки с картофелем, да так и засыпали – вечно позабыв укрыться, так что об одеялах заботилась все та же несчастная служанка. К тому часу, как правило, в дом приходил адвокат. Он поднимался по лестнице и лупил тростью в дверь. Не получив ответа – заходил самовластно. Его встречала фрау Гонтрам – высокая, почти вдвое выше господина Манассе; по сравнению с ней тот казался сущим карликом. Общие пухлость и безобразность делали его до ужаса похожим на своего питомца Циклопа. Его щеки топорщились щетиной, как у хряка, а нос напоминал втиснутый в самый центр овального лица редис. Речь Манассе уж очень походила на тявканье, и вид у него был такой, будто он не прочь вцепиться кому-нибудь в ногу. – Вечер добрый, фрау Гонтрам! – тявкал он. – А что, коллега мой изволит пока что запаздывать? – Здравствуйте, герр адвокат, – отвечала рослая женщина. – Будьте как дома. Но низкорослый Манассе не унимался: – Не вернулся коллега, значит? И велите принести ребенка, а то я сам себя тут не слышу! – Что? – переспрашивала фрау Гонтрам, выковыривая из ушей затычки. – А, да-да! – продолжала она. – Вольфхен! Разживитесь такими штучками, герр адвокат, тогда и вам не будет досаждать всякий шум! – Подойдя к двери, она гаркнула: – Уилла, Уилла! Ну или Фрида… Вы что, оглохли там? Занесите-ка Вольфхена в дом! На ней все еще красовалось платье персикового цвета, густые каштановые волосы были небрежно собраны под гребень – отдельные пряди выбивались из прически. Черные глаза казались огромными, несколько выпученными, прямо-таки лучась какой-то тревогой неизъяснимого толка. Кожа на ее висках нездоровым образом натянулась до состояния тонкого сухого пергамента, бледные щеки запали, нос заострился; на щеках горели пунцовые пятна. – У вас будет закурить, господин адвокат? – спросила она. Порывистым, почти раздраженным жестом гость достал портсигар. – Сколько вы уже высмолили сегодня, фрау Гонтрам? – Штук двадцать, – рассмеялась она, – но вы же знаете каких! Дрянных, по четыре пфеннига за штуку. Хорошую сигару, вроде ваших, и курить в радость. Дайте-ка мне вот эту, толстую. – Фрау взяла тяжелую «Мехико» в бумаге угольного цвета. Манассе вздохнул и уточнил: – Долго еще вы так протянете?.. – Ах, – ответила она, – вы только не волнуйтесь, не переживайте. Долго?.. Третьего дня господин доктор обмолвился: еще месяцев шесть. Но знаете, то же самое он говорил и два года назад. Ну, как по мне, дело не к спеху: не такая уж она и скоропостижная, эта их чахотка! – Может, стоит курить поменьше, – брякнул коротышка-адвокат. Фрау уязвленно вытаращилась на него, вздернула синеватые тонкие губы поверх блестящих белых зубов. – Что? Что, Манассе? Не курить? Что же мне еще делать? Рожать каждый год, вести хозяйство, следить за несносными детишками, терпеть неудобства от чахотки – и что, и не выкурить сигаретку даже?.. Она пустила густой дым прямо ему в лицо. Манассе зашелся кашлем; посмотрел ей в глаза – саркастически, но и не без определенного восхищения. Этот маленький адвокат по жизни шел на диво нахально, никогда не лез за словом в карман, всегда находил резкий удачный ответ, ни с чем не считался и никого не боялся. Но тут, перед этой изможденной женщиной, чье тело напоминало скелет, а под кожей лица все явственнее проступал череп, – перед женщиной, уже несколько лет стоящей одной пятой в могиле, – он тушевался и, подумать только, пугался. Эти неукротимые лощеные кудри, год от году становясь только крепче и гуще, будто здоровели от самой близости смерти; хорошие зубы крепко держали окурок толстой сигары, а отчаянные и жестокие глаза не тускнели, а лихорадочно разгорались, не поддаваясь болезни, – и, видя это, Манассе умолкал и чувствовал себя совсем ничтожным, маленьким – меньше, чем он есть, даже меньше, чем его собака. Он отличался высокой образованностью, этот адвокат Манассе. Его за глаза называли «эрудит – придет, увидит, победит». Проявить неожиданную осведомленность в самых, на первый взгляд, неожиданных вопросах было для него чем-то очень естественным, навроде дыхания. И сейчас он думал: «Вот она, настоящая женщина эпикурейских [2] идеалов: пока жива, смерть ее не касается, а когда умрет, уже ничто ее не обеспокоит». Но Манассе отчетливо видел – смерть уже здесь, пусть даже фрау еще жива. Давно уж обосновалась неподалеку старуха с косой – хозяйски расхаживала по саду и дразнила фрау, заставляла кричать и бегать ее испуганных детей. Правда, смерть не спешит, идет медленными шагами – в этом фрау совершенно права. Но это лишь каприз. Смерти так нравилось – играть с этой женщиной и ее выводком, как кошка с суетливыми мышками. «Тебя нет!» – думала фрау Гонтрам, днями напролет отлеживаясь в шезлонге, куря, читая затянутые бестолковые романы, затыкая уши от детских голосов. «Ах, нет меня?» – смеясь, вопрошала смерть, дразня адвоката из-под жалкой маски жизни, пуская ему в лицо удушливый дым. Манассе видел ее – отчетливо, ясно. Он смотрел на нее и думал, какая же это, в сущности, смерть – та, что изобразил Дюрер? Или Бёклин? Или же дикая смерть-арлекин Босха или Брейгеля? Или же безумная, безответная смерть Хогарта, Роулендсона, Гойи, Калло? Нет – все не то. Перед ним была вполне охотно идущая на контакт Смерть, добродушно-бюргерская, но не лишенная притом определенной романтичности; рейнская Смерть из-под кисти Ретеля [3] – болтливая, шутливая, курящая да пьющая, не чуждая смеха и веселья… «Хорошо, что эта Смерть курит, – думал Манассе, – очень хорошо: так забивается запах близкого тлена…» Вот, наконец, явился советник юстиции Гонтрам. – Добрый вечер, коллега! – сказал он. – Уже здесь? Это хорошо. – Он завел долгую историю, в подробностях рассказывая, что сегодня приключилось в конторе и в суде. Его послушать – так творились там совершенно невероятные вещи; все, что только может за целую жизнь приключиться с юристом, происходило с Гонтрамом ежедневно. В высшей степени странные случаи прямо-таки преследовали этого человека – и забавно-смешные, и кроваво-трагические. Вот только в них не было ни единого слова правды – перед правдой советник юстиции испытывал почти такой же непобедимый страх, как перед чистотой, как перед купанием и даже простым тазом с водой. Едва он открывал рот, как начинал врать, а во сне ему грезилась новая ложь. Все знали, что он враль, но слушали его с большой охотой – ибо заливал он добродушно и весело, и даже если ничего подобного с ним не случалось взаправду, рассказывать он умел славно. Это был мужчина в возрасте за сорок, с уже седой, короткой и редкой бородкой и намечающейся лысиной. Он носил золотое пенсне на длинном черном шнурке, сидящее на носу на редкость криво, не покрывая ровно близорукие голубые глаза. Вечные разводы от чернил невыводимо пятнали неуклюжие пальцы советника. Стоит сказать, на поприще своем он никогда не отличался успехами, ибо любого напряжения сил чурался. Пусть кто-то вроде референдариев напрягается – хотя и эти-то ничего не делают. Ну, для того их на работу и берут, верно? Референдарии всегда надеялись, что начальник конторы и писари их покроют, но последние открыто клевали носом за своими столами, а когда все же сон их оставлял – корябали одно только слово «оспариваю» и заверяли его штемпелем советника юстиции. И все же у Гонтрама была прекрасная практика, много лучше, чем у сведущего и опытного Манассе. Он понимал людей и умел с ними разговаривать; его любили все судьи и адвокаты, потому как им он никогда не чинил проблем, делая добро и бросая его в воду. Для уголовной коллегии и присяжных он был находкой, это все отлично знали. Один прокурор как-то сказал: «Я ходатайствую о снисхождении к обвиняемому, ведь защищает его сам советник юстиции Гонтрам». Снисхождения для своих клиентов этот человек добивался с блеском, что редко удавалось Манассе, трижды эрудиту и златоусту. И вот еще что: в прошлом советник юстиции Гонтрам вел пару крупных, серьезных процессов, будораживших умы по всей стране. Он бился над ними долгие годы, обивал пороги – и, наконец, выиграл. Тогда в нем и проснулась странная, прежде спящая энергия. Его могло зацепить совершенно безнадежное, зряшное дело, шесть раз проигранный, заглохший намертво процесс, ходящий от адвоката к адвокату, – или дело, связанное с каверзными международными вопросами, о коих никто не имел ни малейшего понятия. И таким образом, на четвертом пересмотре дела, Гонтраму вдруг удалось оправдать трижды приговоренных к смертной казни братьев Кошен из Леннепа, несмотря на самые явные доказательства их вины, а в миллионной тяжбе по цинковым рудникам в Мореснете, где не мог разобраться ни один юрист трех стран (и менее всего – сам Гонтрам), как раз он в итоге и добился решения суда в пользу своей стороны. И теперь, вот уже три года, он вел бракоразводный процесс княгини Волконской. Забавно, но он никогда не говорил о своих реальных достижениях; мог наплести с три короба о выдуманных юридических подвигах, даже не заикнувшись о том, чего реально добился. Ничего не попишешь! Он ненавидел всякую правду. Фрау Гонтрам объявила: – Ужин сейчас подадут. Я велела приготовить крюшон с «Вальдмейстером». Ах, не пойти ли мне переодеться? – Оставайся в чем есть, – решил советник юстиции, – Манассе не станет возражать. – Он поморщился, будто надкусил лимон. – Святые угодники, как голосит этот ребенок! Не могла бы ты его успокоить? Женщина медленно прошла мимо него. Открыла дверь в прихожую, куда служанка приткнула коляску, взяла Вольфхена, принесла в комнату и усадила на высокий детский стульчик. – Неудивительно, что он так кричит, – спокойно заметила она, – он же совершенно мокрый. – Перепеленывать его она явно не собиралась. – Тише, бесенок, разве не видишь – у нас гости! Вольфхена гости ничуть не волновали. Манассе подошел, покачал его, потрепал за пухлую щечку, подал большую куклу. Но ребенок отбросил игрушку и продолжал орать – а Циклоп вторил ему своим скулежом из-под стола. Тогда фрау Гонтрам объявила: – Погоди-ка, сладость моя. У меня для тебя кое-что есть. – Вынув изо рта черный, размочаленный с конца окурок, она сунула его малышу в рот. – Ну, Вольфхен, вкусно? Как тебе? Дитя мгновенно затихло, посасывая подачку и радостно сияя глазенками. – Видите, господин адвокат, как надо обращаться с детьми? – вопросила женщина. Говорила она уверенно, спокойно и совершенно серьезно. – Ничего-то мужчины в детях не понимают. Вошла служанка, доложила, что ужин подан. Когда господа удалились в столовую, вразвалочку подошла к ребенку, присмотрелась. – Фу, гадость! – закричала она и вырвала у него изо рта окурок. Вольфхен тотчас же опять заорал. Она взяла его на руки, стала качать, завела грустную колыбельную песнь со своей южнобельгийской родины. Результат был не лучше того, какого добился Манассе: ребенок не переставал кричать. Тогда она снова подняла окурок, плюнула на него, обтерла грязным кухонным передником, угасив все еще тлевший табак, – и сунула Вольфхену в рот. Потом – взяла ребенка, раздела, вымыла, перепеленала и уложила в постель; Вольфхен притих, спокойно на все реагируя, тихий и умиротворенный. Он заснул в блаженном расположении духа, причмокивая отвратительным черным огарком. О, как была права фрау Гонтрам! Она-то умела обходиться с детьми. По крайней мере – со своими… А в столовой ужинали, и советник юстиции продолжал плести россказни из небыли – свежее вальдмейстерское лилось рекой, и лишь под конец ужина фрау Гонтрам изволила подать обещанный с вином крюшон. Ее супруг критически принюхался. – Добавь-ка шампанского, – велел он. Она поставила крюшон на стол. – Шампанского не осталось. В погребке – только одна бутыль «Поммери». Окинув ее изумленным взглядом поверх пенсне, он задумчиво покачал головой: – Ну и хозяйка! У нас нет шампанского, а ты ни слова об этом! Безобразие! В доме нет шампанского! Пусть принесут бутылку «Поммери». Ох, жалко, конечно, – этакий сорт да крюшоном разводить! – Он покачал головой еще раз. – Нет шампанского – ну куда же это годится! Надо немедленно раздобыть. Ну-ка, женщина, принеси мне перо и бумагу – я буду писать княгине. Но когда лист бумаги оказался перед ним, Гонтрам отодвинул его от себя. – Ах, – вздохнул он, – я столько сегодня работал. Напиши-ка, жена, я продиктую. Фрау не двинулась с места. Писать? Только этого недоставало! – И не подумаю даже, – сказала она. Советник юстиции посмотрел на Манассе: – Коллега, не могли бы вы мне оказать небольшую услугу? Я так, право, устал. Маленький адвокат негодующе блеснул глазами. – Устали? – хмыкнул он. – От чего это – уж не от ваших завиральных баек ли? Я-то как раз хотел спросить, откуда у вас всегда чернила на пальцах, господин советник! Ведь не от писания, конечно! Фрау Гонтрам рассмеялась: – Ах, Манассе, это еще с прошлого Рождества, когда он расписывался у мальчиков в дневниках. Да к чему вам ссориться? Пусть Фрида напишет. – И она, выглянув в окно, позвала Фриду. Та пришла, а за компанию с ней – Ольга Волконская. – Как мило, что ты тоже здесь! – приветствовал ее советник юстиции. – Вы обе уже поужинали? Оказалось, девочки поели внизу, в кухне. – Садись, Фрида, – велел отец. – Вот сюда, давай. Дочурка повиновалась. – Отлично, да! Теперь возьми перо и пиши, что я тебе скажу. Но Фрида была истинное дитя семейства Гонтрам – она ненавидела писать. Посему она, тотчас же вскочив со стула, категорично отрезала: – Ну уж нет, трижды нет! Пусть Ольга пишет – у нее почерк лучше. Княжна легла на софу; ей тоже не хотелось. Но у подруги имелся способ сделать ее сговорчивей. Она прошептала: – Если не напишешь, послезавтра не одолжу тебе ни одного греха! Это помогло. Послезавтра намечался день исповеди, а список грехов княжны выглядел пока довольно жалко. В суровое время перед причастием запрещалось грешить, но все же надо было исповедоваться – копаться в памяти, терзаться, вспоминать, нет ли за душою еще какого грешка. Этого княжна совсем не умела, зато Фрида преуспела в этом искусстве. Ее магазин грехов представлял предмет зависти всего класса, особенно легко выдумывала она греховные помыслы: целыми дюжинами. Это передалось ей от отца: она могла выложить сразу целый ворох прегрешений придуманных, зато если уж действительно была грешна, то пастор никогда не узнал бы в чем. – Пиши, Ольга, – шепнула она, – и я одолжу тебе восемь хороших грехов. – Десять, – потребовала княжна. Фрида Гонтрам утвердительно кивнула. Десять так десять. Она согласилась бы и на двадцать, только бы не заниматься утомительным бумагомаранием. Ольга Волконская присела к столу, взяла перо, вопросительно захлопала глазами на Гонтрама. – Итак, пиши! – молвил тот. – Многоуважаемая княгиня… – Если это маме, – возразила княжна, – я ведь могу написать просто: «Милая мама»! – Пиши как душе угодно, – взмолился, теряя терпение, советник, – об одном прошу – не перебивай! «Милая мама», – начала Ольга и продолжила под диктовку Гонтрама: «К великому сожалению, извещаю, что ваше дело подвигается медленно. Приходится много думать, а думать очень трудно, когда нечего пить. У нас в доме не осталось и капли шампанского. Будьте добры поэтому, в интересах вашего процесса, прислать корзину шампанского для крюшона, ящик „Поммери“ и пять бутылок…» – «Сен-Марсо»! – воскликнул маленький адвокат. – «Сен-Марсо», – кивнул советник юстиции. – «Это любимая марка моего коллеги Манассе, подчас помогающего мне с вашим непростым делом. С лучшими пожеланиями и так далее». Ну, вот видите, коллега, – заметил он, – как вы ко мне несправедливы! Мне не только приходится диктовать – я еще должен собственноручно подписывать! – И он поставил размашистую подпись. От окна отозвалась Фрида: – Написали, да? Так вот – напрасно. Только что приехала мама Ольги и уже идет через сад сюда. – Она давно заметила княгиню, но помалкивала. Раз Ольга получит десять первостатейных грехов, пусть немного потрудится для этого! Таковы были все Гонтрамы – отец, мать и дети: работали они очень неохотно, зато с удовольствием смотрели, как это делают другие. Вошла княгиня – толстая, рыхлая, с огромными бриллиантами на пальцах, в ушах и в волосах. Она была какой-то венгерской графиней или баронессой и где-то на Востоке познакомилась с русским князем. Что они поженились – несомненно; но не приходилось сомневаться и в том, что с первого же дня оба повадились изменять друг другу. Княгиня с тех пор всячески настаивала на законности брака, по каким-то причинам с самого начала невозможного, ну а князь, считавший его делом вполне свершенным, старался изо всех сил воспользоваться пустыми формальностями и сделать его нелегитимным. Паутина, искусно сплетенная из обмана и прямого шантажа, – какое раздолье для такого арахнида, как милый Себастьян Гонтрам! В этом процессе все было зыбко, неопределенно; малейшее упущение тотчас использовалось противною стороной, а всякая законность сейчас же опровергалась кодексом другой страны. Постоянной и неоспоримой истиной оставалась лишь маленькая княжна – плод странного союза, богатая наследница, на каковую твердо претендовали оба родителя. Нынче главенство над Ольгой признавалось в пользу ее матери. – Присаживайтесь, княгиня! – Советник юстиции скорее откусил бы себе язык, чем назвал бы эту женщину сиятельством; она была его клиенткой, так что обращался он с ней ничуть не более почтительно, чем с крестьянкой самых простых кровей. – Давайте же, располагайтесь! – добавил он, не изъявляя никакого желания усадить гостью. – А мы как раз вам писали! – С тем он зачитал ей текст послания. – Да, пожалуйста! – воскликнула княгиня Волконская. – Разумеется! Завтра утром все будет доставлено! – Она открыла свою сумочку и извлекла оттуда увесистый конверт. – Видите ли, уважаемый господин советник, я приехала как раз по нашему делу. Вот от графа Ормоса письмишко… Герр Горнтрам нахмурил лоб: этого еще не хватало! Сам король не заставил бы его работать в такой прекрасный, по-домашнему уютный вечерок. Но конверт он все же взял, объявив: – Славно, славно, завтра в конторе посмотрю. – Но это очень срочное дело, очень важное… – запричитала она. Советник прервал ее: – Срочное? Важное? Но как вы можете судить, что срочно и что важно? Оценить это смогут только специалисты – в конторе. – Затем добавил с мягким укором: – Княгиня, ну вы же культурная женщина! Воспитанная, к тому ж! А раз так – вам прекрасно известно, что людей не загружают делами по вечерам, на дому… – Но в конторе вас никогда не застать, уважаемый господин советник. Лишь на этой неделе я побывала там четыре раза… – Значит, извольте прийти на следующей неделе! – в сердцах, почти что разгневанно, бросил советник. – Вы что же, полагаете, у меня дел больше нет? Их у меня, да будет вам известно, пруд пруди. Сколько времени отнимает у меня этот разбойник Гутен! А там ведь, в его случае, на кону человеческая жизнь, а не какие-то презренные материальные блага! – И советник завел старую шарманку: дескать, достался ему некий Гутен – душегуб да кат, вот только благородный до ужаса, покровитель бедняков и любимец женщин, как же такого замечательного человека судить… Понятное дело, в этой байке не было и слова правды, и никакого Гутена никогда не существовало и в помине. Княгиня вздыхала, но слушала. Даже несколько раз начинала смеяться, извечно – не к месту. Она была единственной из его многочисленных слушателей, кто не удивлялся всей изливаемой им лжи, зато напрочь не понимала его шуток. – Хорошенькая история для детских ушей! – пролаял адвокат Манассе. Обе девочки жадно внимали, уставившись на советника, широко раскрыв глаза и рты. Тот не позволил себя смутить: – Ах, что вы, чем раньше о таком узнаешь, тем лучше! – отмахнулся Гонтрам. – Пусть знают девочки, какие люди ходят по земле и играют беспечными женскими сердцами! – Он наконец-то взял паузу в своей болтовне, глянул на часы. – Бог ты мой, десять часов уже. Да ведь детям спать пора! Девочки, пообещав взрослым не проспать церковь, сделали книксен и вышли – под ручку, тесно обнявшись. – Это все вранье, что папа рассказывает, – заметила Фрида, как только двери за ними затворились. Она осуждала его, конечно… и все же – испытывала странное влечение к этой черте его характера. «Ах, сколько же у отца первоклассных грехов для исповеди!» – про себя вздыхала она с уважительной завистью. В столовой тем временем допили крюшон, фрау Гонтрам выкурила еще одну сигару – последнюю. Манассе ушел в соседнюю комнату, а советник взялся сочинять для княгини очередную историю. Та зевала, прикрываясь веером, но все же пыталась ввернуть словечко. – Ах да, милейший господин советник, едва не забыла! Могу ли я завтра захватить с собой вашу жену, проехаться в экипаже? – Конечно, – отвечал он. – Разумеется, если ей хочется. – Я не могу, – возразила фрау Гонтрам. – Но почему же? – удивилась княгиня. – Прогулка на свежем воздухе пошла бы вам на пользу. Фрау Гонтрам медленно вытянула сигару изо рта. – Не могу, и все тут. У меня нет приличной шляпы… Княгиня рассмеялась, словно это была удачная шутка. – Завтра же утром я пришлю вам модистку с новыми образцами сезона… – Ладно уж, – сразу согласилась фрау Гонтрам. – Вы только пришлите Беккер – ту, с Квиринусгассе… у нее шляпки получше, чем у остальных, будут. – Она медленно встала, задумчиво посмотрела на свой потухший окурок. – Что ж, я спать – всем доброй ночи! – О да, время позднее, мне тоже пора! – заторопилась княгиня. Советник сопроводил ее вниз, через сад, на улицу. Помог сесть в экипаж, затем не торопясь запер ворота. Когда он вернулся, жена стояла в дверях с горящей свечой в руке. – Я не могу лечь, – спокойно сказала она. – Что? Это почему же? – У нас в спальне завалился этот несносный Манассе. Супруги поднялись по лестнице на третий этаж, прошли через спальню. На огромной супружеской кровати, раскинувшись, спал без задних ног коротышка-адвокат. Его вещи были аккуратно сложены на стуле, рядом стояли сапоги – а сам он облачился в чистейшую ночную рубашку, позаимствованную из хозяйского шкафа. Близ него калачиком свернулся верный пес Циклоп. Советник Гонтрам, поудобнее перехватив свечу, подошел поближе. – И этот человек бранит меня за лень! – заметил он, изумленно покачав головой. – А сам ленив настолько, что не смог дойти до дома! – Тсс! – сделала ему знак фрау Гонтрам. – Тихо, иначе разбудишь обоих! Они взяли из шкафа простыни и спальное белье и удалились, стараясь не шуметь. Фрау Гонтрам постелила им внизу на двух больших диванах. Там они и заснули. …Все уснуло в большом доме. Внизу, рядом с кухней, спала Уилла, крепкая кухарка, при ней – три собаки; в комнате по соседству – четверо сорванцов: Филипп, Паульхен, Эмильхен и Йозефхен. Наверху, в просторной комнате Фриды, сопели девочки-подружки; за стеной – Вольфхен с черной соской-окурком во рту. В гостиной улеглись господин Себастьян Гонтрам и его супруга. На третьем этаже в унисон храпели адвокат Манассе и Циклоп, а совсем наверху, в мансарде, – София, горничная, недавно вернувшаяся с танцев и тихонько пробравшаяся вверх по лестнице. Все спали глубоким сном: двенадцать детей человеческих и четыре чуткие собаки. Но кое-что не спало. Кое-кто крался не торопясь по просторному дому… Вблизи, мимо сада, струился Рейн. Вздымал свою закованную в каменную броню грудь, смотрел на спящие виллы и пробивал себе медленно путь к старой таможне. В кустах шевелились кот и кошка, пыжились, кусались, царапались, бросались друг на друга, широко раскрыв горящие как уголь глаза. И миловались по итогу – самозабвенно, объятые томительной мукой страсти. Издали, из города, неслись пьяные песни буйных студентов. Что-то ползком кружило у белого дома на Рейне. Пролезло через сад, мимо разбитых скамеек и колченогих стульев. Благожелательно вслушалось в шум кошачьей свадьбы. Сузило круг, заползло на дом. Царапнуло по стене жестким когтем – да так, что штукатурка осыпалась с хрустом. Постучав в дверь, оно тихонько вздохнуло. Как ветер – легко. Потом оно проникло в дом. Пересчитало все темные лестничные пролеты, тоскливым дозором прошлось по комнатам. Остановилось, огляделось кругом, молча улыбаясь. Тяжелое серебро стояло в буфете красного дерева – сокровище имперской эпохи. Но окна в рамах покоробило, щели залатаны бумагой. По стенам висели прекрасные полотна Конинка, Вербекховена, Вервэ и Яна Стоббертса – правда, и их испещрили прорехи, старые золотые рамы посерели от паутины. Великолепная люстра из имения архиепископа висела в зале, но потрескавшиеся хрустальные украшения на ней засидели мухи. Что-то пробиралось сквозь этот безмолвный дом. И там, где оно появлялось, что-то ломалось. В сущности – мелочь, пустяк. Но это происходило все же – снова и снова. Там, где оно пробиралось, в ночь вонзался еле слышимый звук – скрип половицы, тихий стон гнущегося гвоздя, трескотня старой мебели. В разбухших рамах причудливым перезвоном разражались стекла. Все спали в большом доме на Рейне – кроме неторопливого безымянного пластуна. Глава вторая Замысел Альрауны Наступил уже вечер, и в парадных комнатах зажжены были свечи, когда приехал тайный советник тен Бринкен. Во фраке, с большой звездой на груди, с золотой цепочкой, удерживавшей на весу до двадцати меньших орденов, он имел весьма торжественный вид. Гонтрам встал ему навстречу, поздоровался и пошел вокруг стола, представляя всем гостям. Тайный советник следовал за хозяином с застывшей улыбкой, подавая руку, каждому говорил что-нибудь приятное. Возле девушек, виновниц торжества, он остановился и вручил каждой по футляру с золотым колечком – с сапфиром для блондинки Фриды и рубином для брюнетки Ольги, причем изрек соответственное случаю поучительное слово. – Надеюсь, господин тайный советник окажет нам честь, – обратился к тен Бринкену Гонтрам. – Мы с четырех часов сидим за столом… Семнадцать блюд! Недурно, а? Вот вам меню – может быть, вы соблаговолите выбрать себе что-нибудь. Но тен Бринкен поблагодарил – он уже обедал. В столовую вошла хозяйка с новостью: – Мороженого не будет: Уилле, кухарке, вздумалось посадить его в печку! Гости засмеялись. В доме Гонтрамов всегда можно было ожидать какого-нибудь сюрприза в этом роде. И Манассе потребовал, чтобы блюдо подали на стол. Мороженое из печки – этакое можно видеть не каждый день! Тайный советник тен Бринкен оглянулся, ища стул. Небольшого роста, гладко выбритый, с внушительными мешками под глазами и отвисшими губами, толстым, мясистым носом – он выглядел довольно безобразно. Левый его глаз почти прикрывало веко, зато правый всегда был настороже. Кто-то произнес позади: – Здравствуй, дядюшка Яков! Это был Франк Браун. Тайный советник обернулся. Встреча с племянником была ему, видимо, не особенно приятна. – Каким ветром?.. – спросил он. – Впрочем, стоило этого ожидать… Студент засмеялся. – Ну конечно! Ведь ты – такой мудрец, дядя. Однако ведь и ты здесь. Да еще притом явился как официальное лицо, как тайный советник и профессор, при всех своих регалиях. Что касается меня, то я здесь – инкогнито! – Это-то и доказывает, что совесть твоя нечиста. Когда ты… – Да-да, – перебил Франк. – Знаю. Когда я буду в таком возрасте, как ты, и так далее по списку… Это ты хотел сказать? Но, слава небесам, мне еще нет и двадцати. Я этим очень доволен. Тайный советник сел. – Не сомневаюсь в этом, – сказал он. – Ты уже четвертый семестр в университете ничего, кроме глупостей, не делаешь: пьешь, фехтуешь, ездишь верхом, ухаживаешь. Разве за этим мать отправила тебя в университет? Скажи, мой мальчик, ты хоть раз побывал на лекции? Студент налил два бокала: – Выпей, дядя Яков, и успокойся. На лекции я был, и не на одной, а на нескольких. На каждой по одному разу, не больше, и повторять не рассчитываю. За твое здоровье! – Prosit! – ответил тайный советник. – Думаешь, что этого совершенно достаточно? – Достаточно? – засмеялся Франк. – Я думаю, даже слишком много. Все это было лишним. Что может мне дать очередной чопорный лектор? Весьма возможно, что другие студенты могут у вас, профессоров, научиться многому, но такие, у кого мозги специально приспособлены для ваших методов. Мои мозги – в другом роде. Я нахожу, что каждый из вас порознь и все вы вместе необыкновенно скучны, глупы и нелепы. Профессор вскинул на него глаза. – Я нахожу, что ты необыкновенно дерзок, милейший друг, – сказал он спокойно. – В самом деле? – Студент откинулся назад и положил ногу на ногу. – Я с этим не согласен. Хотя думаю, что если даже ты и прав, то это все – ничего. Видишь ли, дорогой дядюшка, я разговариваю так с тобой не без умысла. Во-первых, чтобы немного посердить тебя: у тебя такой забавный вид, когда ты сердишься. Во-вторых, чтобы услышать потом от тебя, что я прав. Взять хотя бы тебя, например, как профессора. Несомненно, что ты тертый калач, что ты умен, рассудителен, много знаешь. Но в университете ты так же невыносим, как твои почтенные коллеги. Скажи по совести: тебе доставило бы удовольствие слушать их лекции? – Мне? Разумеется, нет. Но это же другое! Когда ты… ну, ты знаешь, что я хочу сказать… Но переменим-ка тему. Объясни, прошу, что тебе понадобилось в этом доме? Ты ведь согласишься со мной, что твоя матушка пожелала бы тебе совсем другого пристанища? А что касается меня… – Не договаривай. Что касается тебя, нетрудно догадаться, какие у тебя здесь важные дела. Во-первых, ты сдал этот дом Гонтраму и, так как он, несомненно, к числу аккуратных плательщиков не принадлежит, считаешь обязанностью время от времени наведываться. А его чахоточная жена интересует тебя, как и всех медиков города: непостижимый случай сопротивления смерти при почти полном отсутствии легких! Княгине, клиентке Гонтрама, ты хотел бы сбыть свое поместье в Мелеме. И наконец, дорогой дядя, эта пара девочек-подростков… Ну конечно, ничего дурного я этим сказать не хочу… Франк Браун закурил папиросу и, вольготно развалившись, принялся пускать дым кольцами. Тайный советник устремил на него свой правый глаз – зло и вопросительно. – Что ты хочешь этим сказать? – негромко спросил он. Студент усмехнулся. – Ничего… ничего. – Он встал, взял со стола коробку с сигарами и поднес ее тайному советнику. – Не угодно ли, милый дядюшка? Тут твой любимый сорт «Ромео и Джульетта». Хозяин, наверное, только ради тебя позволил себе такой расход. – Спасибо, – поблагодарил сквозь зубы профессор. – Но что же, собственно, ты хотел сказать? Франк придвинул стул: – Я отвечу тебе на твой вопрос, дядюшка Яков. Твои выговоры, знаешь, начинают мне надоедать. Я и сам хорошо знаю, что мой образ жизни несколько беспорядочен. Но не заботься об этом… тебя это не касается. Желаю только, чтоб ты не писал моей матери таких писем, как до сих пор. Ты будешь писать, что я веду себя примерно – добродетельно и нравственно, что я усердно занимаюсь, делаю успехи и так далее. Ты понимаешь меня? – Но в таком случае мне придется лгать! – заметил тайный советник. Он старался придать голосу шутливость, а вышло ядовито. – Да, дядюшка, – ответил Франк, глядя на него в упор. – Тебе именно придется лгать. Не ради меня, ты знаешь это, а ради матери. – Он остановился, долил бокал. – И для того, чтобы подкрепить чем-нибудь свою просьбу, я объясню тебе, что именно я хотел сказать. – Любопытно, – процедил сквозь зубы тайный советник. Но теперь-то в голосе его чувствовалась некая неуверенность. – Ты знаешь мою жизнь, – начал студент с горечью, – знаешь, что я и сейчас еще глупый мальчишка. Таково, по крайней мере, твое мнение. И ты, не стесняясь нисколько, высказываешь его, ибо ты старый мудрый господин, высокоученый, богатый, известный, обладающий титулами и орденами. И потому еще, что ты – мой дядя и единственный брат моей матери, так что считаешь себя вправе читать мне нотации. Вопрос только в том, какое они могут иметь значение? Потому что воспитывает только жизнь. Профессор хлопнул себя по коленкам и рассмеялся: – Да-да, жизнь! Погоди-ка, она тебе свое воспитание покажет. Покажет свои правила и законы, шипы и тернии. – Все это не для меня, дядюшка. Не для нас с тобой. Точно так, как ты смеялся над правилами и законами, пробивался через шипы и тернии, так это сделаю и я. Послушай, дядя, – продолжал он, – я достаточно знаю твою жизнь. Весь город знает, сороки переносят на хвосте из дома в дом вести о твоих выходках. Но люди говорят об этом шепотом, потому что боятся тебя, боятся твоего ума и денег, твоего влияния и энергии. Я знаю, отчего умерла маленькая Анна Паулерт, отчего твой смазливый садовник столь спешно отбыл в Америку. Знаю я и другие вещи… конечно, я не нахожу их восхитительными, но… я и не ставлю их тебе в упрек. Разве только до известной степени удивляюсь тебе и завидую, что кому-то могут сходить с рук подобные вещи. Одного не понимаю: как ты можешь иметь хоть какой-то успех с такой, как у тебя, безобразной физиономией. Тайный советник играл цепочкой часов. Он смотрел на племянника спокойно, и по лицу его скользнула самодовольная улыбка. – Не понимаешь? Да? – Да, не совсем понимаю. Но зато мне ясно, что тебя привело к жизни такой. Давно уже ты достиг всего, чего можно желать в бюргерском обществе. И тебя толкает выйти за грань. Ручей скучает в своем старом ложе и выступает то здесь, то там из берегов. Так ему велит кровь! Профессор пододвинул Франку свой стакан. – Налей мне! – сказал он. Голос его чуть заметно дрожал, и что-то в нем звучало торжественное. – Ты прав: всему виной – кровь. Твоя и моя кровь! Он выпил и протянул племяннику руку. – Ты будешь писать матери в таком духе, как я прошу тебя? – Да, буду писать в таком духе! – Благодарю, дядюшка! А теперь, старый донжуан, иди, любуйся девочками. Они очень недурны в своих белых платьицах, не правда ли? – Гм! – заметил дядя. – Кажется, они нравятся и тебе? Франк засмеялся. – Мне? О нет, дядюшка Яков, здесь я тебе не соперник, сейчас, по крайней мере… Сейчас меня занимают более высокие задачи. Возможно, когда я буду в твоем возрасте… Но я не сторож их добродетелей. Да притом же эти две праздничные розочки, кажется, жаждут быть сорванными… Чем ты хуже других? Послушайте, Ольга, Фрида! Пойдите-ка сюда! Но девушки не двинулись с места, заинтересованные доктором прав Моненом, то и дело доливавшим их стаканы и рассказывавшим двусмысленные истории. Вошла княгиня Волконская. Франк встал, уступая ей место. – Сидите, сидите, пожалуйста! – сказала она. – Мне еще не удалось с вами обменяться и словечком. – Сию минуту, ваше сиятельство, я только захвачу папиросу. Впрочем, мой дядюшка давно уже с нетерпением ждет случая побеседовать с вами. Тайный советник с гораздо большим удовольствием посадил бы рядом с собой маленькую княжну. Но – ничего не попишешь, приходится занимать мамашу. В ту минуту, когда Франк шагал в другой конец залы, советник юстиции вел фрау Марион к роялю. Он сел на табуретку, повернулся к гостям и сказал: – Прошу потише! Фрау Марион споет нам одну вещичку! – Он повернулся к своей даме. – Ну-с, что же именно? Верно, опять «Les Papillons» [4] ? Или, может быть, «Il baccio» [5] Ардити? Давайте сюда! Франк стал ее рассматривать. Она еще сохраняла красоту, эта старая дама, о чьих прошлых похождениях ходило так много рассказов – относившихся, конечно, к тому времени, когда она была одною из самых прославленных див Европы. Но вот уже скоро четверть века, как она живет в этом городке на своей маленькой вилле, тихо, уединенно. По вечерам она совершает продолжительную прогулку по своему саду и полчаса плачет на обсаженной цветами могилке своей собачки. Она запела. Голос у нее давно пропал, но дивная передача, в духе старой школы, осталась. На подкрашенных губах играла все та же очаровательная улыбка уверенной в себе знаменитости, а лицо под слоем пудры сияло самодовольством любимицы публики. Толстая, жирная рука играла веером из слоновой кости, а глаза искали аплодисментов. О да, она была здесь на месте, в этом доме, эта фрау Марион Вер-де-Вер; не меньше, чем остальные гости! Франк Браун оглянулся. Вот его драгоценный дядюшка, занимающий разговором русско-венгерскую княгиню. За ними, у дверей, адвокат Манассе и капеллан Шредер. Последний – длинный, сухой, чернявый святоша – считался лучшим знатоком вин на Мозеле и Сааре, владел лучшим погребом и пользовался такой репутацией в этой области, что без него не обходилась практически ни одна проба вина. Но за ним числились и другие таланты. Он был автором очень неглупой книги о витиеватой философии Плотина, что не мешало ему сочинять шуточные пьесы для кёльнского кукольного театра. Ярый партикулярист [6] по политическим убеждениям, он ненавидел пруссаков, и если и говорил об «императоре», то подразумевал, конечно же, Наполеона Первого. Ежегодно 5 мая он ездил в Кёльн, чтобы присутствовать на торжественной панихиде по усопшим Великой армии. В другом конце зала за бокалом вина сидел Станислав Шехт, кандидат философии, с золотыми очками на носу, слишком тучный и ленивый, чтобы лишний раз подняться со стула. Много лет уже он состоял жильцом вдовы профессора Доллинджера и обрел права хозяина. Эта маленькая, худая, безобразная женщина сидела возле него, доливала его бокал и клала на тарелку новые куски торта. Она ничего не ела, но пила не меньше его и с каждым новым стаканом становилась к нему внимательнее и нежнее, любовно оглаживая костлявой рукой его мощные ладони мясника. Возле нее стоял Карл Монен, доктор юриспруденции и философии. Школьный товарищ и большой друг Шехта, он так же долго, как этот, числился в университете – с той разницей, что ему то и дело приходилось держать экзамен. Теперь он изучал философию и готовился к третьему испытанию. Скорый, суетливый, подвижный, он имел вид приказчика большого магазина. Франк невольно подумал, что попади этот доктор в модный магазин – сделал бы через дам карьеру. Он всегда находился в погоне за богатой невестой; таковую искал прямо на улице – прогуливался перед окнами, ловко завязывал знакомства со всякими англичанками-туристками. К сожалению, они всегда оказывались не имеющими состояния. Был в зале и еще один интересный гость – маленький гусарский лейтенант с черными усиками, беседовавший теперь с девочками. Граф Герольдинген обладал разнообразными талантами: друг искусства, он не пропускал ни одного спектакля и считался своим человеком за кулисами. Он мило рисовал, искусно играл на скрипке и в то же время считался в полку лучшим ездоком. Сейчас он рассказывал что-то Фриде и Ольге о Бетховене. Девочки сильно скучали, но все-таки слушали, довольные уже тем, что с ними беседует такой видный тип. О да, все они без исключения подходили к этой обстановке. У всех было в крови что-то цыганское, несмотря на их титулы и ордена, значки и мундиры, бриллианты и золотые очки, невзирая на общественное положение. Каждый из них имел какую-нибудь страсть и уклонялся в сторону от принятых правил. Посреди пения фрау Марион вдруг раздался шум за дверью. Оказалось, мальчики затеяли на лестнице драку. Мать вышла, чтобы разнять их. В это время в соседней комнате раскричался Вольфхен, и девушкам пришлось унести его наверх: там они уложили к нему в коляску Циклопа и этим успокоили. Дива пела уже теперь вторую вещь – «Танец теней» из мейерберовской «Диноры». Княгиня расспрашивала профессора о его последних опытах; можно ли ей будет еще раз приехать посмотреть замечательных лягушек и великолепных обезьян? О да, конечно, он будет очень рад. Ей необходимо ознакомиться и с новым сортом роз в его мелемском поместье – и с большими камелиями, выращенными тем беженцем-садовником. Лягушки и обезьяны, впрочем, интересовали княгиню больше, чем розы и камелии, и по ее просьбе он стал рассказывать о своих опытах пересадки клеточек и искусственного оплодотворения. Как раз в эту минуту у него имеются две интересные лягушки: одна – с двумя головами и другая – с дюжиной глаз на спине. Профессор стал разъяснять, как отделяет зародышевые клеточки и прививает их другому индивидууму. Как эти клеточки быстро развиваются в новом теле – и как из них начинают расти головы и хвосты, глаза и конечности. Но всего замечательнее – опыты над искусственным оплодотворением обезьян. В настоящую минуту у него имеются две мартышки на грудном выкорме у обезьяны-самки, самцов своего вида никогда даже не видевшей… Это заинтересовало княгиню более всего. Она спрашивала подробности, заостряясь на мелочах, и заставляла переводить латинские и греческие термины. И тайный советник раскрывал свои паучьи тайны. Он смаковал свои слова, и слюна неаппетитно текла по его отвислой губе. Среди этого потока рискованных объяснений он вдруг вворачивал «ваше сиятельство», «княгиня», и это смешение бесстыдства с почтительностью доставляло ему, похоже, особенное удовольствие. А она слушала его – вся красная, возбужденная, всеми порами своего тела вдыхающая эту дразнящую атмосферу «научной беседы». – Занимаетесь ли вы только опытами над обезьянами, господин тайный советник? – спросила она. – Нет, я делаю также опыты над крысами и морскими свинками. Не пожелали ли бы вы когда-нибудь присутствовать? – О, с удовольствием, с удовольствием! – И для того, чтобы поддержать достоинство, она прибавила с деланой серьезностью: – Вы знаете, господин тайный советник, ничем я не интересуюсь так, как медицинскими исследованиями. Мне думается, что из меня вышел бы дельный врач. – Без сомненья, ваше сиятельство. По оскалу его зубов можно было догадаться, что научное притворство этой толстой дамы немало забавляет его. Но тайный советник хранил сокровенное желание продать Мелен и не забывал этого. И опять он заговорил о розах и камелиях. Ах, каких хлопот стоит ему это мелемское поместье. У него так много дел и так мало времени. А между тем какое чудное поместье! Чего стоит один только вид с балкона! – Может быть, ваше сиятельство, пожелали бы… Княгиня Волконская уже не колебалась: – Решено, я покупаю у вас эту усадьбу! Молодой человек! – остановила она вдруг проходившего в это время мимо нее Франка. – Ваш дядя обещал мне показать кое-какие опыты – разве это не в высшей степени любезно с его стороны? Присутствовали вы когда-нибудь на них? – Нет, – ответил Франк, – они меня совершенно не интересуют. Он повернулся, чтобы идти, но она удержала его. – Дайте, прошу, папиросу – и налейте вина! – Ее грубые инстинкты, пробужденные разговорами тайного советника, не могли успокоиться. – Скажите, не думаете ли вы, что профессор не ограничится животными и… и… начнет производить опыты и над людьми? Франк, видевший насквозь ее мысли, улыбнулся. – Ну конечно, княгиня! Дядюшка как раз только что открыл специальный способ искусственного оплодотворения… такой, что при нем женщина не чувствует ничегошеньки – абсолютно ничего, пока в один прекрасный день не понимает, что беременна, чуть ли не на четвертом-пятом месяце! Берегитесь господина тайного советника, ваше сиятельство, – кто знает, вдруг и вы уже… – Избави боже! – воскликнула княгиня. – Не правда ли, – заметил Франк, – это не очень приятно? Особенно когда ничего не имеешь с этого! – Ах! – Громкий крик горничной Софии прервал объяснения Франка; крик – и звон разбитой посуды. Все повскакали с мест. Оказалось, что-то сорвалось со стены и сверзилось прямо на голову девушке. Испуганная, она уронила поднос, полный чашек с кофе. – Жаль севрского сервиза! – преспокойно заметила госпожа Гонтрам. – Но что там, собственно, случилось? Доктор Монен подбежал тотчас же к плачущей девушке, срезал прядь волос, промыл открытую рану, остановил кровь желтой железистой ватой, не забыв при этом потрепать хорошенькую горничную за щечки и тайком коснуться упругой груди. Дал ей выпить вина и начал что-то нашептывать на ухо… Тем временем гусар поднял с пола странную вещицу, вызвавшую всю эту суматоху. Он рассматривал ее долго и с удивлением. На стене дома висели всевозможные редкости. Какой-то идол, фигура полумужская-полуженская, разрисованная желтыми и красными полосами; пара старинных ботфорт, для верховой езды, с огромными испанскими шпорами; коллекция покрытых ржавчиной ружей. Далее – отпечатанный на сером шелке докторский диплом, выданный кому-то из предков Гонтрама иезуитской коллегией в Севилье; великолепное распятие из слоновой кости в золотой оправе и, наконец, тяжелые буддистские четки из красных, отшлифованных в виде роз камней. Вещица, упавшая на голову служанки, висела на самом верху. На обоях виднелась ясно полоска от гвоздя, вырвавшегося из ослабевшей штукатурки. Коричневая запыленная вещица из твердого как камень дерева изображала какого-то старенького сморщенного человечка. – Ах, вот как! Это наш Альраунхен, подземный человечек, – сказала фрау Гонтрам. – Хорошо, что это случилось с Софией: кость у нее – парижская, твердая, такая выдержит. Подвернись в эту минуту Вольфхен, этот отвратительный уродец раздробил бы ему череп. – Эта вещичка находится в нашей семье уже около двухсот лет, – объяснил советник. – Человечек однажды уже выкинул подобную штуку, упав ночью на голову деду. Впрочем, дед был в ту ночь навеселе, что случалось с ним нередко, как с любителем хорошего вина. – Что изображает эта вещица? И для чего она служит? – заинтересовался лейтенант. – Да для того, чтобы привлекать богатство в дом, – ответил Гонтрам. – Уж так гласит старинное поверье. Манассе объяснит вам это подробнее… Пожалуйте-ка сюда, господин всезнающий коллега. Выкладывайте историю подземного человечка. Манассе отнекивался. – Да ведь эта байка всем известна! – Никому решительно не известна, по крайней мере из присутствующих, – возразил лейтенант. – Вы слишком высокого мнения о современном образовании. – Не упрямьтесь, Манассе, – сказала госпожа Гонтрам. – Мне тоже хотелось бы знать, что это, собственно, за штука. Всезнающий доктор взял в руки человечка и приступил к объяснению. Говорил он сухо, деловито, не возвышая и не понижая голоса, как лектор, не придающий своей теме особенного значения. – Альрауна, альбрауна, мандрагора, мандрагола – mandragora officinarum . Растение, принадлежащее к пасленовым. Произрастает по берегам Средиземного моря, затем – на юго-восток Европы и в Азии до Гималайского хребта. Листья и цветы содержат сильное вещество, прежде употреблявшееся как снотворное. Именитая врачебная школа в Салерно пользовалась им при операциях. Известно также, что листья этого растения употребляли как табак, а настой из плодов – как любовный напиток. Но главную роль в поверье играет корень. Уже у Пифагора упоминается о странном сходстве этого корня со старичком или старушкой. Уже в то время верили в магию свойств этого корня, верили, что посредством его можно сделаться невидимкой или что он может служить талисманом против чьего-либо колдовства. В Германии старинное поверье окрепло в начале Средневековья в прямой связи с Крестовыми походами. По нему, преступник, повешенный нагишом на распутье, теряет, в момент, когда петля затягивает ему шею, последнее жизнетворное семя – и это начало, упав на землю, проникает вглубь и оплодотворяет ее: отсюда и возникает существо мужского или женского пола – Альраунхен. Ночью являлись, чтобы выкопать его. Ровно в полночь надо было стать с лопатой в руках как раз под виселицей и, вместе с боем часов, приступить к работе. При этом советовалось из предосторожности заткнуть себе уши ватой или воском, потому что, когда вырывали человечка из земли, он поднимал такой крик, от какого всякий в ужасе падал на землю, – этот момент, кстати, Шекспир у себя обыграл. Итак, выкопав человечка, его забирали домой, помещали в надежное место, с каждого обеда приносили ему чего-нибудь поесть и раз в неделю купали в вине. Зато он приносил счастье в судебных процессах и на войне, отводил колдовство и привлекал в дом много денег. Кроме того, он же способствовал плодовитости женщин и помогал при родах. Но вместе с тем – создавал там, где водворялся, страдания и муки. На домочадцев насылал всевозможные несчастья, а хозяина превращал в скупца, затмевал в нем чувство стыда и доводил до преступления. В конце концов, соблазнившийся им погибал и попадал в ад. Несмотря на это, альрауны были в большом ходу, служили предметом торговли и достигали высоких цен. Говорят, что Валленштейн всю жизнь не расставался с таким оберегом. То же рассказывают и о Генрихе VIII, короле Англии, несколько раз вступавшем в брак. Ученый юрист замолк и швырнул человечка на стол. – Очень, очень интересно! – воскликнул граф Герольдинген. – Я очень признателен вам за этот маленький доклад, господин доктор. Фрау Марион заявила, что она ни одной минуты не стала бы держать подобной вещи у себя в доме. Она испуганными глазами взглянула на тощее, скелетообразное лицо фрау Гонтрам. Объяснение юриста произвело большое впечатление и на Франка Брауна. Глаза его блестели. Он порывисто направился к тому месту, где сидел, теперь уже один, профессор, и притронулся к его плечу. – Дядя Яков, – прошептал он как бы в забытьи, – дядя Яков! – В чем дело, племянник? В чем дело? – И, не дожидаясь ответа, старик последовал за молодым человеком к окну. – Дядя Яков, – сказал Франк, – вот же оно, то, чего тебе недостает! Это лучше, чем забавляться лягушками, обезьянами и подростками. Да, дядюшка, решись и проложи путь – такой, где до тебя никто еще не ходил! Голос молодого человека дрожал. Вид у него был странный. – Я тебя не понимаю, – устало сказал профессор. – О, ты должен это понять! Разве ты не слышал, что он говорил? Создай существо вроде этого человечка, существо во плоти и крови! Ты в состоянии это сделать! Ты, никто другой в мире! Профессор вопросительно взглянул на своего племянника. Голос последнего звучал так убежденно, в нем слышалась такая вера, что старик невольно заинтересовался. – Я серьезно говорю, что не понимаю. Выскажись же яснее! Франк энергично покачал головой: – Не здесь, дядя. Я провожу тебя домой, если ты ничего не имеешь против. Горничная Мина, заменившая Софию, разносила в эту минуту кофе. Франк взял с подноса чашку, одним глотком выпил ее и то же самое сделал с другой. София, другая девушка, сбежала от своего утешителя Монена, и доктор суетился кругом, деловитый, как коровий хвост в облаке слепней. Он явно все еще ощущал потребность что-то промывать и что-нибудь щупать. Обратив внимание на деревянного человечка, виновника суматохи, он сдул с него пыль и стал тщательно вытирать салфеткой. Но это ни к чему не привело. Пыль, оседавшая веками, так плотно пристала к деревянному человечку, что ее невозможно было удалить: салфетки одна за другой покрывались густым слоем грязи, а божок все так и не становился чище. Видя это, Монен изловчился, размахнулся и бросил человечка прямо в крюшон. – Пей, пей, уродец! – воскликнул он. – На тебя не обращали внимания в этом доме, наверное, у тебя жажда. – Тут он вскочил на стул и произнес по адресу виновниц торжества большую речь, каковую закончил так: – Пожелаю, чтобы они на всю жизнь остались такими невинными созданиями, как сейчас! Желаю им этого от всего сердца! Само собой разумеется, это была ложь – он вовсе этого не желал. И никто этого не желал, а меньше всего – сами виновницы торжества. Но они аплодировали вместе со всеми, а затем подошли к оратору, сделали книксен и поблагодарили. Капеллан Шредер, стоя возле советника юстиции, ругался, что близится срок, когда будет введено новое гражданское уложение. Еще десять лет – и конец Кодексу Наполеона. На берегах Рейна будет господствовать то же право, что и в Пруссии, – экая нелепость, даже трудно такое себе представить! – Да, – вздохнул советник юстиции, – а сколько работы! Сколькому придется вновь научиться. Как будто без этого мало хлопот. – В сущности, все это было ему совершенно безразлично – он столь же мало знал гражданское право, сколь и рейнское. Слава господу, пора обучения для него давно прошла! Княгиня простилась и взяла с собою в экипаж фрау Марион. Ольга осталась опять у подруги. Другие тоже разошлись, один за другим. – Не пора ли и нам, дядя Яков? – спросил профессора племянник. – Погоди минутку, – ответил тайный советник, – нет еще моего экипажа. Он сейчас, наверное, приедет… Франк Браун уставился в окно. По лестнице проворной белкой, несмотря на свои сорок лет, промчалась маленькая фрау Доллинджер. Споткнулась обо что-то, упала, снова вскочила на ноги, побежала к огромному дубу и обвила ствол руками и ногами; и бездумно, пьяная от вина и страсти, стала целовать дерево горячими воспаленными губами. Станислав Шехт подбежал к ней и оторвал от ствола, точно жука, крепко впившегося в него ножками. Он сделал это не грубо, но с приложением силы – все еще трезвый, несмотря на огромное количество употребленного вина. Фрау кричала, отбиваясь руками и ногами, ей не хотелось отрываться от гладкого дерева. Но Шехт поднял ее и понес. Она узнала его, сорвала шляпу с головы и начала целовать прямо в лысину – громко крича и сопя. Профессор поднялся и подошел к советнику юстиции. – У меня к вам просьба, – сказал он. – Не подарите ли мне этого своего божка? Фрау Гонтрам поспешила ответить вместо мужа: – Конечно, господин советник, с удовольствием. Эта вещица куда более подходит для холостяков, чем для семейного дома. Она вытащила человечка из крюшона, но при этом так неосторожно, что фигурка ударилась о край кувшина. И опять по дому разнесся звон посуды… Дорогой хрустальный сосуд разбился вдребезги, осколки брызнули в разные стороны, а содержимое разлилось по столу и потекло сахарным потоком на пол. – Пресвятая Богородица! – закричала фрау Гонтрам, разводя руками. – Как хорошо, что этот противный человечек уйдет наконец из нашего дома! Глава третья Вдохновитель Альрауны До Лендениха, где находился дом тайного советника, было полчаса езды; всю дорогу тен Бринкен и его племянник молчали. Франк сидел, откинувшись назад и полузакрыв глаза, весь погруженный в свои мысли. Тайный советник внимательно наблюдал за ним. Наконец экипаж покатился, подпрыгивая, по ухабистой мостовой. Так встретила их деревня Лендених. В центре ее располагалась большая усадьба Бринкенов с садом и парком, занимавшими почти четырехугольное пространство. Главный дом находился внутри, на улицу же выходило несколько второстепенных старых построек. Карета повернула за угол мимо ниши со статуей св. Непомука, покровителя деревни. Ниша была вделана в каменную ограду господской усадьбы. Перед статуей, украшенной цветами, теплилась неугасимая лампада. Въехав в ворота, открытые привратником, карета остановилась у подъезда. – Принеси нам вина, Алоиз, – велел тайный советник служке, вышедшему навстречу, – мы будем в библиотеке. – И обратился к племяннику: – Ты останешься у меня ночевать, Франк, или приказать кучеру дожидаться? – Ни то ни другое, – ответил Франк, – я пойду в город пешком. Они пересекли двор. Дом был одноэтажный, невысокий; собственно говоря, состоял он из одного огромного зала, куда вела небольшая передняя. По бокам располагались два небольших покоя. У стен стояли стеклянные витрины с разными предметами римской эры: все это добыли из разграбленных гробниц. Пол устилали тяжелые ковры. Обстановку дополняли два письменных стола, два-три дивана и несколько кресел. Двое вошли. Профессор положил деревянного человечка, все время находившегося у него в руках, на один из диванов. Служитель зажег свечи и принес из погреба запыленную бутылку. – Можешь идти, – сказал ему профессор, – но не ложись еще – племянник не будет здесь ночевать, тебе придется его выпустить. – Когда служитель вышел, профессор чуть придвинул кресло к племяннику и уселся возле него. – Итак? Франк отпил несколько глотков вина. Взяв в руки человечка, стал его рассматривать. – Все черты ясно выступают теперь. Вот глаза, вот нос, вот рот. Взгляни-ка, дядя, не кажется ли тебе, что он скалит зубы? Руки у него коротковаты, а ноги срослись до колен. Курьезная вещица. – Франк поднял человечка, повернул его в одну, потом в другую сторону. – Осмотрись, человечек, – сказал он, – здесь твоя новая вотчина. У господина Якова тен Бринкена ты еще более на месте, чем в доме Гонтрамов. Ты стар, – продолжал он. – Тебе четыреста-шестьсот лет, может быть, и больше. Отца твоего повесили, потому что он был убийцей или конокрадом, а может, он высмеял в стихах какого-нибудь барона или епископа. Все равно, по понятиям своего времени он считался преступником – и его повесили. И вот последней жизнетворной каплей, последним плевком жизни но оплодотворил землю и создал тебя, странное существо. Земля, мощная, огромная, создала тебя, жалкого, безобразного человечка… В полночь, дрожа от страха и шепча заклинания, они выкопали тебя на распутье. И в первую же минуту, когда ты при свете месяца явился в мир, ты увидел своего отца, висящего на виселице. Отца твоего они повесили, а тебя заботливо унесли к себе в дом. Отныне ты должен был обогащать их: приносить деньги и любовь. Они знали, что ты вместе с тем принесешь им и страдания, доведешь до отчаяния и в конце концов до смерти. Они хорошо это знали и все ж приходили на распутье, с заклинаниями выкапывали тебя и уносили домой, рискуя всем ради золота и любви… Тайный советник покачал головой. – Надо отдать тебе должное, – сказал он, – у тебя славное воображение: ты фантазер. – Да, – согласился Франк, – такой же, как и ты. – Я? – Профессор улыбнулся. – Но, кажется, моя жизнь протекла довольно реально. – О нет, я с этим не согласен, – возразил Франк. – Все дело в том, что ты считаешь свои фантазии реальностью. Взять хотя бы твои опыты. Для тебя это не больше чем забава – может быть, когда-нибудь к чему-нибудь приведет. Ни одному человеку в здравом уме не пришло бы в голову то, что тебе, чертов ты фанатик. И только человек с дикой фантазией, только человек, в чьих жилах течет кровь Бринкенов… только такой может дерзнуть на то, на что дерзнешь ты. – Ты бредишь, любезный друг, – прервал старик недовольным тоном, хотя и видно было, что он польщен. – Как ты можешь с такой уверенностью решать за меня, на что я дерзну или не дерзну… Тем более что я еще и понятия не имею, о чем идет речь. Слова эти не смутили Франка. Когда он заговорил, в голосе его звучала уверенность. – Ты дерзнешь, я в этом убежден. Дерзнешь уже потому, что осуществить это кроме тебя никто не в состоянии. Конечно, есть несколько ученых, возделывающих ту же колею, что и ты. Кое-кто из них ушел даже дальше тебя. Но они все – нормальные люди, сухие, деревянные рабы науки. Они высмеют меня, когда я выскажу им свои мысли, назовут меня дураком. Или, может быть, вышвырнут меня за дверь за то, что я осмелился обратиться к ним с такими безнравственными предложениями. Шутка ли – пойти наперекор природе, дать ей щелчок по носу. Но ты, дядя Яков, не высмеешь меня и не погонишь взашей. Тебя это подзадорит так же, как и меня. И потому ты – единственный человек, способный на это пойти. – Но на что же… на что, черт побери? – воскликнул тайный советник. Франк встал, взял бутылку и наполнил оба бокала до краев. – Чокнемся, старый волшебник, – сказал он, – чокнемся. И пусть и из твоих замшелых мехов польется молодое вино. Чокнемся, дядя Яков, и да здравствует… твой ребенок. Он выпил залпом свой бокал и подбросил его к потолку. Тот разлетелся в куски, но осколки почти бесшумно посыпались на ковер. Франк придвинул кресло ближе к старику, сел и приступил к изложению своей мысли: – Итак, слушай, дядя. Тебе уж, наверное, надоели мои предисловия, но не сердись, они помогут мне лучше разъяснить мою мысль. Вот что я хочу сказать. Ты должен обратить старинное поверье в действительность, должен дать жизнь искусственному человеческому существу. Не все ли равно, чему обязан своим происхождением миф? Не все ли равно, что он – плод глупости, невежества или мистицизма? Ты сделаешь старую ложь правдой. И ни один профессор, как бы ограничен он ни был, не посмеет отрицать ее. Вот как, по-моему, это должно осуществиться. Преступника найти легко. Испустил ли он дух на распутье или в другом месте, безразлично. Мы – люди, шагнувшие далеко вперед. Наша гильотина на тюремном дворе – последнее слово современной юстиции, она гораздо удобнее. Удобнее не только для закона, но и для тебя – благодаря твоим связям не так трудно найти дорогой материал и вырвать у смерти новую жизнь. А земля? Пойми, что подразумевается не она, а свойство ее – плодовитость: земля дает всходы от семени, доверенного ее опеке. Она питает семя, дает ему силу, превращает его в плод. Не так ли создана и женщина? Но что есть земля как не производительница, готовая к услугам миллиардов. Вот уже тысячелетия, как все, в чем есть жизнь, оплодотворяет ее. Вот почему ты должен избрать матерью такую женщину, что рада всякому зовущему. Не в силу нужды, не в силу несчастья, а исключительно в силу темперамента. Ты богат, ты найдешь такую, как надо, – бессовестную блудницу. У тебя есть опыт в таких делах… Что из этого произойдет, тебе известно. Ты добьешься того же, что тебе удалось уже с обезьянами и морскими свинками. Надо только пожелать! Франк Браун порывисто встал и в упор посмотрел на старика; глаза его блестели. Старик твердо выдержал взгляд. – А затем, любезный друг, – полунасмешливо спросил он, – когда опыт удастся, что же тогда, когда на руках твоих будет живая мандрагора? – Тогда, – ответил Франк, медленно отчеканивая слова, – тогда по этому волшебному существу мы проверим, сколько правды в старой сказке. И заглянем в самые глубочайшие тайники природы. Профессор хотел что-то сказать, но Франк перебил его. – Тогда, – продолжал он, – может быть, нам удастся выяснить, существуют ли такие таинственные начала, что сильнее всех известных нам законов природы. Выяснится, стоит ли эта жизнь того, чтобы интересовались ею даже и мы. – Даже и мы? – Да, стоит ли она, чтобы интересовались ею я, ты и те двести-триста человек, что выше жизни… и все-таки ведут такое же жалкое существование, как и все… Послушай, дядя Яков, – вдруг спросил он, – веришь ли ты в Бога? – Верю ли я в Бога? Какое это имеет отношение к… – Отвечай, отвечай, – настаивал Франк, – верующий ли ты? – Что тебе до того?.. Конечно, разумом… основываясь на данных науки… я… не верю в Бога. Но чувством… Впрочем, чувство – нечто, не поддающееся контролю, нечто… – Итак, дядя, чувством?.. Профессор жался и ежился, стараясь уклониться от прямого ответа. – Ну да, – сказал он наконец, – если быть откровенным… иногда… крайне редко… в особенных случаях… – Тогда ты все-таки веришь в Бога? Я так и думал. Все Бринкены были таковы. И вот почему ты это сделаешь. Ты должен это сделать, и нет тебе никакого выхода. Потому что тебе дано то, что дается одному из миллионов: дана возможность испытать Бога. Если Он существует, то Он должен дать ответ на этот дерзкий вопрос. Франк Браун замолчал и стал ходить большими шагами по залу. Затем остановился, надел шляпу и подошел к старику. – Мне пора, – сказал он, – я пойду… Итак, ты это сделаешь? Старик не сразу ответил. – Я… я не знаю, – выдавил он. Франк взял со стола деревянного человечка и сунул его в руки Якову. – Вот, – голос его звучал насмешливо, – посоветуйся с ним. – И затем студент тихо прибавил, обнажив в улыбке блестящий ряд зубов: – О, я-то знаю, ты это точно сделаешь. Он направился к выходу, но у дверей остановился. – Еще одно слово, любезный дядюшка: если ты решишься, то… – Я все-таки не знаю… – Ладно, об этом я не спрашиваю. Но если все-таки решишься, то не приглашай присутствовать на церемонии зачатия княгиню. – Почему? – чуть удивленно спросил профессор. – Потому что, – голос Франка звучал торжественно и серьезно, – это слишком святое. Затем он вышел. Он покинул дом, зашагал через двор. Скрипнула, приоткрываясь, калитка, а потом сухая рука слуги затворила ее обратно. На улице Франк остановился у образа св. Непомука, внимательно изучил его взглядом. – О, дорогой святой, – обратился он, – тебя ублажают цветами и хранят огонь в твоих лампадах, подливая туда масло. Но превозносит тебя не тот дом, что дал тебе приют, – здесь тебя ценят в лучшем случае как предмет антиквариата. Хорошо, что народ все еще уповает на твою силу! – И Франк вполголоса пропел: Возле речки мелкой да тоненькой Повстречал меня Иоанн святой, Приобнял да за плечи, утешил. Да спровадил домой, осенив крестом, Воды холодные мимо пустил, От затопленья дом сохранил И исчез, как свет свечки умершей, Только запах оставив речной По себе… – Бедный старый истукан, – продолжал он, – легко тебе защищать это селение от вод холодных – ведь отсюда до Рейна три четверти часа! К тому же Рейн здесь усмирен и течет сквозь каменные пальцы берегов… Но все же постарайся, благочестивый Непомук, спасти этот дом от потопа, грозящего обрушиться на него! Ты люб мне, о каменный истукан, ибо ты – заступник моей матери. Зовут ее Иоганна Непомукина… да к тому же Хубертина, так что ее никогда не покусает бешеный пес. Ты ведь помнишь, как она появилась на свет в этом доме – в день, посвященный тебе? Потому она и названа в честь тебя, Иоанн Непомук! А поскольку я люблю ее, мой святой, то хочу предупредить тебя – в память о матушке… Здесь, в доме, этой ночью поселился другой святой… нет, совсем наоборот – нечестивец. Этот маленький человечек не каменный, как ты, не разодетый в пышные одежды – он всего лишь из дерева и очень жалок в наготе своей. Но он так же стар, как и ты, а может, и того старше, – и ему приписывают особое могущество. Так попробуй, святой Непомук, доказать ему свою силу! Один из вас должен пасть – ты или этот человечек, – и тогда решится, кому быть хозяином в доме Бринкенов. Покажи, мой святой, на что ты способен. Франк Браун снял шляпу и сотворил крестное знамение. Робко улыбнулся – и пошел быстрым шагом по дороге. Вышел в поле, полной грудью вобрал свежий ночной воздух. Дойдя до города, замедлил шаг – там, в аллеях, под каштанами в цвету, – и побрел, о чем-то мечтая и тихо напевая под нос. Вдруг он замер, явно колеблясь мгновение, – и, развернувшись, пошел назад. Юркнул налево, к широкой Баумшулер-Вег. Остановился, проверил, нет ли хвоста; в один прыжок перемахнул через низкую стену, спрыгнул наземь по ту ее сторону. Пробежал по тихому саду к большой красной вилле. У ее стен он встал столбом, глядя напряженно вверх. Короткий пронзительный свист разнесся в ночи: одна, вторая, третья трель. Где-то залаяла гневно собака; а здесь, наверху, над его головой, тихонько отворилось окно, и показалась светловолосая женщина в белой ночной рубашке. Ее голос прошелестел сквозь темноту: – Ты ли это? – Да, я, – откликнулся он. Она отступила назад в комнату, но тотчас же вернулась. Взяла носовой платок, что-то завязала в него и бросила вниз. – Вот тебе ключ! Но ступай тихо, как можно тише, чтобы родители не проснулись! Франк Браун взял ключ и поднялся по маленькой мраморной лестнице, открыл дверь – и вошел. Но пока он наугад, во мраке, пробирался наверх, губы его шептали: Приобнял да за плечи, утешил. Да спровадил домой, осенив крестом, Любовь горячую отвадил от глаз, От возгорания сердце спас И исчез, как свет свечки умершей, Только запах оставив речной По себе… Глава четвертая Матерь Альрауны Франк Браун томился на гауптвахте в крепости Эренбрайтштайн. Он провел там уже два месяца. Впереди ждало еще три – все лето. И все это – за дуэль, окончившуюся, к общему благополучию, тем, что оба противника выстрелили в воздух. Ему было невыносимо скучно сидеть здесь, на крепостной ограде. С высоты открывался отличный вид на Рейн, так что Франк болтал в воздухе ногами, смотрел вдаль и зевал. Чем-то таким же занималось и трио товарищей, сидевших вместе с ним. Никто не говорил ни слова. Все присутствующие были обряжены в желтые жакеты, купленные у солдат; охранники намалевали им на спинах огромные черные цифры, означавшие номера камер. Подле Франка, заполучившего номер «семь», собрались сейчас Второй, Четырнадцатый и Шестой. Явилась откуда ни возьмись группа иностранцев, англичан и англичанок, а вместе с ними – сержант гауптвахты. Он показал им несчастных арестантов с огромными цифрами – таких нахохленных и угрюмых. В гастролерах зашевелилось чувство жалости, с ахами и охами они стали расспрашивать сержанта, нельзя ли передать что-нибудь несчастным. – Строго запрещено, – сообщил тот, в своем великодушии отворачиваясь и переводя внимание гостей на окрестности. – Смотрите-ка, вон там – Кобленц, а вот тут у нас Нойвид. А там, внизу, протекает могучая река Рейн… Между тем подошли дамы. Несчастные арестанты заложили руки за спину, держа их как раз под номерами. В протянутые ладони тут же посыпались золотые монеты, папиросы и мешочки с жевательным табаком. Нередко попадались и визитные карточки с адресами. Игру в «попрошаек на жердочке», то есть, в данном случае, на стеночке, выдумал не кто иной, как Франк Браун, – и ко всеобщему удовольствию ввел ее здесь. – В сущности, это довольно-таки унизительно, – заметил Четырнадцатый, ротмистр барон Флехтхайм. – Вот ты дурень, барон, – ответил Браун. – Унизительно лишь то, что мы, все такие из себя аристократы, отдаем все унтер-офицерам и ничего не оставляем себе. Если бы хоть по крайней мере эти проклятые английские папиросы не так пахли духами… – Он изучил добычу. – Ага! Опять соверен. Сержант будет рад. Бог мой, мне бы и самому он пригодился! – Сколько ты вчера продул? – спросил Второй. – Все полученное утром. – Франк Браун хохотнул. – Да еще и векселей на несколько сотен… Будь проклят этот безумный азарт! Шестой был молодым курсантом по фамилии фон Плиссен – славный малый, сущая кровь с молоком. – Я тоже пустил все по ветру, – признался он и вздохнул. – А ты думал, будет иначе? – Четырнадцатый презрительно скривился. – Представь-ка, эти три висельника сейчас веселятся на наши денежки! И где – в Париже! Как думаешь, долго они там пробудут? Доктор Клеверьян, судовой врач и Второй, ответил: – Я так думаю, дня три. Дольше нельзя – заметят. Да и деньги кончатся. «Три висельника» – это, конечно, Четвертый, Пятый и Двенадцатый. Они прошлой ночью сорвали изрядный куш и утром «вышли в мир», спеша на ранний экспресс в Париж. «Выход в мир» – так это называли в крепости. – Чем бы заняться сегодня? – спросил Четырнадцатый. – Хоть раз бы напряг свои захиревшие мозги, барон, – недовольно бросил Франк. Он спрыгнул со стены и поплелся через казарменный двор в офицерский сад. Он был в дурном настроении и громко что-то насвистывал. Не из-за проигрыша – он проигрывал уже не в первый раз, такие вещи его не задевали. Но это жалкое существование здесь, невыносимое безделье – вот что сказывалось сильнее всего на его душе. Нельзя, правда, сказать, что заключенных держали строго: крепостной порядок был довольно свободен и нисколько не ущемлял господ арестантов. В их распоряжении имелась зала для собраний с роялем и фисгармонией, для них выписывали добрых две дюжины разных газет. Каждому выделяли по камердинеру, а камеры им предоставляли весьма просторные – чуть ли не настоящие покои; за пребывание в них они платили в государственную казну по пфеннигу в день. Обеды им приносили из лучшей городской ресторации, при желании – могли доставить что-нибудь и из винного погреба при крепости. Было только одно неудобство: запрет запирать свою камеру изнутри. Это правило соблюдалось до невозможности строго – с тех пор как в крепости случилось самоубийство, каждая попытка приделать изнутри камеры задвижку или крючок пресекалась комендантом немедленно. По разумению Франка Брауна, то была несусветная глупость – будто не может отчаявшийся человек наложить на себя руки без всяких засовов! Отсутствие приватности мучило Брауна ежедневно, сыпало соль на рану – никакой ведь возможности побыть наедине с собой! Он запирался на веревку или цепочку, придвигал к дверям кровать или иной предмет мебели – без толку; после многочасовых препираний все заслоны падали, и общество, торжествуя, вползало к нему в жизнь. Общество, будь оно неладно! Выдернуть из него любого отдельно взятого человека, присмотреться – славный малый, с таким и слово молвить не грех; но стоит отдельно взятым сбиться в кучу, так все, пиши пропало. Местный уклад – вот что портило всех этих утомлявших Брауна людей особенно сильно; все же не стоило смешивать студенческий и офицерский кодексы да настаивать на атмосфере творящейся в крепости сумасбродной кутерьмы. Смесь вышла уж больно крепкая. Арестанты пели, пили и играли в карты – день за днем, ночь за ночью. Иногда кому-то удавалось протащить в крепость девку или сходить прогуляться «за ограду» без спроса – вот и весь простор для удали и геройств. Ничто иное здесь не ценилось и даже не обсуждалось. Тем, кто уже изрядно времени просидел в крепости, приходилось совсем худо – быт протягивания лямки за провинность засасывала их, точно топь, все сильнее в себя. Доктор Бермюллер, застреливший на дуэли шурина, к примеру, оттрубил два года; граф-драгун, некто лейтенант Валлендир, – и того дольше. Поступившие в крепость недавно чуть ли не в срок недели уподоблялись самым бывалым – а наибольший вес здесь имели люди грубого склада и буйного нрава. Франк Браун тоже имел какой-никакой вес. На второй же день он запер рояльную крышку на ключ, устав от несносных «Вешних пташек» в исполнении ротмистра, и сперва присвоил себе единственную отмычку, а затем и вовсе выбросил ее в грязь под крепостным валом. Еще он привез сюда ящик с пистолетами и целыми днями упражнялся в стрельбе. Что же касается выпивки и ругательств, в этом он вполне мог соперничать с кем угодно в крепости. А ведь он, собственно, сперва радовался этим летним месяцам заточения! Привез с собой много книг, новые перья и бумагу. Он думал, что сумеет здесь работать, радовался заранее вынужденному одиночеству. Но за все время Франк не раскрыл ни одной книги, не написал даже письма. Он сразу втянулся в дикий ребяческий хаос – состояние, противное ему самому, но все ж неотступное, прилипчивое; он ненавидел своих товарищей – любого из них… Франк скучал и стал уже придумывать, что предпринять, когда однажды, нежданно-негаданно, камердинер принес ему письмо от профессора. Франк долго колебался, распечатывать ли конверт. Какое ему дело до этой старой обезьяны? Давно уже они не виделись. Да-да… в последний раз это было ровно два года тому назад, в тот памятный вечер, когда он убеждал старика дерзнуть на замечательный опыт и бросить вызов природе. Создать существо-альрауну… два года уж минуло; Франк успел уже было за это время забыть о своем фантастическом предложении. Вскоре после того вечера он перешел в другой университет, где и сдал благополучно экзамены. Теперь вот – торчал в лотарингском захолустье и занимался у присяжного адвоката. Занимался?.. В сущности, продолжал ту самую жизнь, какую вел студентом, – был своим человеком среди гулящих женщин и вообще в той среде, где не любят думать над жизнью и не церемонятся с приличиями. И очень уж он не любил, когда над ним начальствуют! Да, ему приходилось прогибаться, работать – от случая к случаю; но работу его начальство всегда называло ерундой. Как только появлялась возможность, он уезжал, отправлялся в Париж, и Монмартр был ему куда милее какой-то там конторки. Но, в сущности, он не знал, чем все это кончится. Несомненно одно: никогда не выйдет из него юриста, адвоката, судьи, даже чиновника. Но что же предпринять? Он жил изо дня в день, накапливал все новые и новые долги. Франк все еще держал в руках письмо: хотел открыть, но в то же время что-то подсказывало ему отослать его в таком виде обратно. Это стало бы пусть запоздалым, но лучшим ответом на письмо, полученное им от милейшего дядюшки два года тому назад. То послание так оскорбило Франка, что он – шутка ли! – не мог забыть его до сих пор. Дело было так: после бурно проведенного вечера Франк и пятеро его сотоварищей-студентов (у всех порядочно шумело в голове) в полночь приехали в Лендених и почти что насильно ворвались в дом. Не застав дома профессора, они приказали слугам подать себе вина, сигар… залили скатерть, понабросали всюду окурков… шумели, бесились… Словом, устроили форменный дебош. Уехали они только на рассвете. – Молодые господа вели себя как свиньи, – доложил Алоиз своему хозяину. Однако не это задело профессора. К беснованию студентов он отнесся бы вполне снисходительно. Но на буфете в гостиной у него были выложены еще не сбросившие с себя всю росу дорогие фрукты – яблоки, груши, персики, нектарины, редкие сорта, выращенные в профессорских оранжереях с неимоверным трудом. Тщательно завернутые в вату, они были оставлены на золотых блюдах дозревать. Студенты не пощадили этих плодов: они перепробовали их, откусили от каждого и, убедившись, что все – зеленые, зашвырнули обратно. Этого профессор простить не мог и в тот же день написал племяннику, что просит позабыть дорогу к его дому. Франка это оскорбило. Он вообще находил, что тайный советник третирует его как мальчишку. Вот ему и хотелось воспользоваться случаем – обратной отсылкой письма показать любезнейшему Якову, как мало тот для него значит. Будь дело в Метце (откуда письмо было переслано в крепость) или на Монмартре, Франк так и сделал бы. Но здесь, среди томительной скуки, весть извне являлась развлечением. Интересно, по какому случаю старик мог вспомнить о нем? Вот какого содержания оказалось письмо. Старик извещал, что, по зрелом размышлении, он решил произвести дерзкий опыт, подсказанный ему Франком. Отец у него уже имеется: некто Нерисен, убивший на большой дороге пятнадцатилетнюю девушку и изрезавший ее тело на куски. Кассация, поданная его защитником, не уважена, а помилования ожидать, увы, нельзя. Дело теперь за матерью. Он, профессор, сделал уже определенные шаги в этом направлении, но пока они безуспешны. Оказывается, найти такую женщину не так легко, как может показаться. Но время не терпит, и вот почему он обращается к племяннику с запросом, не пожелает ли он помочь. Франк читал письмо, не веря своим глазам. Значит, он был хорошим психологом. Не загадывал ли он в тот вечер, прощаясь, что профессор непременно решится сделать это? Он повернулся к камердинеру с вопросом: – Что, почтальон еще здесь? – Так точно, – равнодушно откликнулся солдат. – Скажи, чтобы подождал. Вот, дай ему на чай. – Франк пошарил в кармане и наконец нашел монету. С письмом в руках он пружинисто зашагал к крепости, но едва достиг казарменного двора, как навстречу показалась жена фельдфебеля, а позади нее – телеграфист. – Для вас телеграмма, – прочирикала фельдфебельша. В самом деле, телеграмма! Неожиданности дня никак не желали подходить к концу. Послание было подписано доктором Петерсеном, ассистентом профессора, и гласило: «Его высокопревосходительство уже третий день в Берлине, в отеле „Рим“. Ждет ответа, придете ли. Кланяется». Высокопревосходительство? Значит, дядюшка получил действительного тайного. И вот почему он в Берлине. Жаль. В Париже легче было бы найти то, что требуется, – нечто гораздо лучшего качества, нежели в Берлине. Но – пускай. Берлин так Берлин – хоть какая-то перемена. Франк призадумался на минуту. Нужно уехать сегодня же вечером. Но за душой – ни гроша, да и у товарищей дела идут не лучше. Он с сомнением посмотрел на жену фельдфебеля. – Послушайте… – начал было он, но вовремя одумался; нет, так не пойдет. – Ладно, просто дайте телеграфисту на чай и запишите на мой счет. – Сказав это, Франк отправился в свою комнату, упаковал чемодан и велел камердинеру отнести его тотчас же на вокзал и ждать там. Потом сам сошел вниз. В дверях стоял фельдфебель, смотритель тюрьмы. Он заламывал руки и, судя по всему, был чем-то страшно взволнован. – Что, и вы куда-то собрались, Браун? – скорее жалобно, нежели гневно вопросил он. – Трое господ вон уже отбыли… в Париж… за границу! Господи, чем все это кончится? Я попадусь, ведь на мне вся ответственность! На мне одном! – Все не так уж плохо, – ответил Франк Браун. – Я ведь собираюсь уехать всего на несколько дней, а другие джентльмены скоро вернутся. Но смотритель продолжал жаловаться: – Это не моя вина, совершенно точно нет! Но остальные так завидуют мне, и сегодня вахта у сержанта Беккера. А он… – Он будет держать рот на замке, – ответил Франк Браун. – Он же только что получил от нас более тридцати марок – благотворительные пожертвования от англичан. Кстати, я собираюсь у коменданта в Кобленце попросить отпуск. Теперь-то все чин чином? Едва ли. – Что? – возопил смотритель. – У коменданта? Браун, да у вас ведь нет увольнения, чтобы съездить в город, – и вы все еще хотите пойти к самому коменданту? Вечный студент рассмеялся: – Да, действительно. Прямиком к нему! Вообще-то, я должен пойти к коменданту не просто так – надобно выкачать из него немножко денег. Смотритель больше не сказал ни слова. Он стоял не двигаясь, с широко открытым ртом, совершенно окаменев. – Одолжи-ка мне десять пфеннигов, Шорш [7] ! – крикнул Франк Браун топчущемуся неподалеку камердинеру. – Мне на мостовой сбор. Он взял монетку и пошел быстрыми шагами через двор в офицерский сад, а оттуда – на склон, ведущий к крепостным валам. Вскарабкался на стену, ухватился за сук могучего ясеня с другой стороны и спустился по стволу. Затем он продрался сквозь густой подлесок и сбежал по камням. Пять минут – и вот он уже внизу. Этим маршрутом хаживали все арестанты на ночных вылазках. Франк шел вдоль Рейна, вплоть до понтонного моста, а уже с моста свернул на дорогу в Кобленц. Забежав по пути в здание комендатуры, он вызнал, где живет генерал, и поспешил туда; по прибытии – вручил свою визитку в парадной и попросил доложить, что дело у него крайне срочное. Генерал принял его, комкая в руке визитку. – Чем могу служить? – Мне нужен отпуск, ваше превосходительство. Я – арестант из крепости. Старый генерал недобро уставился на него, явно раздосадованный вторжением. – Чего ты хочешь? Кстати, как ты попал в город? Тебе дали увольнение? – Конечно, ваше превосходительство. Я посещаю церковь. – Это была очевидная ложь, но Франк понимал, что другого ответа этот сварливый старец попросту не примет. – Я пришел к вашему превосходительству, чтобы попросить трехдневный отпуск. Мой дядя в Берлине умирает. – Кто для меня твой дядя? – Генерал поморщился. – Об этом совершенно не может быть и речи! Гауптвахта – это, знаешь ли, не проходной двор, откуда можно просто так уйти, – вы все там сидите, потому что наплевали на кодекс! Эдак каждый может сослаться, что у него, дескать, дядюшка или тетушка умирает. Ежели речь идет не о родителях, я отказываю в увольнении – принципиально, замечу! – Я остаюсь исполненным долга, ваше превосходительство, – невозмутимо ответил Франк. – Я сообщу моему дяде, его превосходительству тайному советнику тен Бринкену, – немедленно телеграфирую, что, к сожалению, его единственному племяннику запретили поспешить к его смертному одру и взглянуть в его усталые глаза. Он поклонился, повернулся к двери, но генерал удержал его, как он и ожидал. – Кто твой дядя? – спросил он в нерешительности. Франк Браун повторил и имя, и звучный титул. Затем, достав телеграмму из кармана, передал ее старому военному. – У моего бедного дяди есть последний шанс на излечение в Берлине, но, к сожалению, операция не очень часто оказывается успешна… – Хм, – сказал генерал. – Иди, мой юный друг. Ступай немедленно. Вдруг еще чем-то можно помочь… Франк Браун, скроив скорбную мину, ответил: – Только Бог знает… возможно, мои молитвы смогут принести какую-то пользу. – Картинно вздохнув, он продолжил: – Я ваш должник, ваше превосходительство. Есть еще только одна вещь, о какой я должен спросить. Генерал вернул ему телеграмму. – И что это за вещь? И Франк Браун выпалил: – У меня нет денег на дорогу! Могу я попросить ваше превосходительство одолжить мне триста марок? Генерал подозрительно посмотрел на него. – Нет денег! Хм, значит, и денег тоже нет. Но разве вчера было не первое число? Ты что, не получил довольствие?.. – Получил, и точно в срок, ваше превосходительство! – Франк закивал. – Но ночью того же дня – просадил все подчистую! Старый генерал посмеялся над его словами. – Ну да, другого и не ждал от тебя. Вот как вы, арестанты, искупаете свои проступки, свои преступления! Значит, тебе нужно триста марок? – Да, ваше превосходительство! Мой дядя, конечно, будет очень рад услышать, как вы помогли мне выбраться из затруднительного положения, если мне будет позволено… Генерал повернулся, подошел к письменному столу, открыл его и достал три маленьких листка бумаги и копилку. Он вручил узнику совести перо и бумагу и сказал ему, что писать внизу на квитанции. Затем он отдал ему деньги. Франк Браун принял их с легким поклоном. – Премного благодарен, ваше превосходительство. – Да брось, – отмахнулся генерал. – Доброго пути – и возвращайся в срок. И передай тайному советнику мое глубочайшее почтение – вместе с пожеланием доброго здравия! – Непременно, ваше превосходительство. – Поклонившись на прощание последний раз, Франк Браун вернулся на улицу. Он одним прыжком преодолел шесть ступенек парадного входа и с трудом сдержался, чтобы не закричать вслух: «Ай да стервец!» – все прошло без сучка, без задоринки! Франк свистнул извозчика и поехал на вокзал. Там он ознакомился с расписанием и выяснил, что ждать поезда предстоит еще где-то три часа. Франк подозвал камердинера, сторожившего чемодан, велел ему скорее сбегать наверх и позвать курсанта фон Плиссена в заведение «Василиск». – Смотри только не спутай, Шорш! – добавил он. – Того молодого господина, что примкнул к нашей славной невольничьей компании совсем недавно, у него на спине цифра шесть. Подожди-ка! Те десять пфеннигов, что ты мне одолжил, уже принесли проценты. – Он передал ему десять марок, а сам отправился в ресторан; там долго обдумывал меню и заказал наконец изысканный ужин. Сев у окна, стал смотреть на бесконечный поток гуляк, форсирующих берег Рейна. Наконец объявился курсант. – Ну, в чем дело? – спросил он осторожно. – Садись, – ответил Франк Браун. – Молчи и не спрашивай, ешь, пей и будь доволен. – Он втиснул ему в ладонь банкноту в сто марок. – Вот, заплатишь за ужин. А сдачу возьми себе и скажи там наверху, что я уехал в Берлин – получил отпуск. По всей вероятности, я опоздаю и приеду не раньше конца недели. Фон Плиссен посмотрел на него с почтительным удивлением: – Скажи, пожалуйста, как тебе удалось все устроить? – Это тайна, – ответил Франк Браун. – Но если я все разболтаю, никто уже не сможет воспользоваться этим маленьким набором привилегий, доступным мне. Надувательство это лишь один раз сходит с рук. Твое здоровье, милейший! Курсант проводил его на вокзал, помог внести чемодан и долго еще махал ему вослед шляпой и носовым платком. Франк Браун отошел от окна и забыл в ту же минуту о том, что этот фон Плиссен, равно как и аванпост Эренбрайтштайн, где он с товарищами томился, в принципе существовал. Он поговорил с проводником, расположился в купе. Там веки сами собой смежились, и Франк Браун заснул. Пришлось очень сильно встряхнуть его, чтобы разбудить. – Где это мы? – вопросил он спросонок. – Подъезжаем к станции, – сказал ему проводник. Он собрал вещи, вышел из вагона и поехал в отель. Велел дать комнату, принял ванну, переоделся – и сошел вниз, в ресторан. В дверях ему попался идущий навстречу доктор Петерсен. – О, дорогой доктор уже здесь! – воскликнул Франк. – Вот его превосходительство доволен будет! «Его превосходительство», опять эти навязшие в зубах два слова! Уши болят! – Как там дела у моего дяди? Получше, надеюсь? – Как дела? – Врач удивленно изогнул бровь. – Его превосходительство здоров. – Ого! – Франк Браун прищурился. – И что, ни капельки даже не хворает? Жаль, а я так надеялся, что дядюшка при смерти! – Но… почему? – Доктор Петерсен уставился на студента в ужасе. – Потому что это было бы крайне любезно с его стороны. Умри он – и его наследство все ко мне бы перешло, что тут неясного? Конечно, при условии, если он не обездолил меня в своем завещании – а такой исход не исключен… я бы даже сказал – весьма возможен. – Вид недоумевающего лица доктора доставлял Франку искреннее удовольствие. – Скажите-ка мне, с каких пор дядюшка мой стал «его превосходительством»? – Уже четыре дня как, по случаю… – Четыре дня, значит! А сколько лет вы у него вместо правой руки? – Десять… – Целую декаду вы называли его просто тайным советником, а теперь в четыре дня он успел настолько стать его превосходительством, что вы не можете его себе иначе представить? – Простите, Франк, – возразил ассистент смущенно и робко, – что вы, собственно, хотите этим сказать? Франк Браун взял его под руку и повел к столу. – О, я хочу только сказать, что вы вполне светский человек – любите условности, у вас врожденный инстинкт к изысканной светскости. Вот что хотел я сказать; теперь, доктор, давайте позавтракаем, и вы мне расскажете, что вам удалось уже сделать. Вполне удовлетворенный, доктор Петерсен сел. Он примирился со странным тоном молодого человека. Ведь этот юный референдарий, знакомый ему еще мальчишкой, – такой ветрогон, сорвиголова. И к тому же – он все-таки племянник его превосходительства! Ассистенту минуло тридцать шесть лет. Он был мужчиной среднего роста. Франку Брауну казалось, что все средне в этом человеке: не велик и не мал его нос, не уродливо, но и не красиво лицо. Он уже не молод, но и не стар, волосы не совсем темные, но и не совсем еще седые. Сам он не глуп, но и не умен, не особенно скучен, но и не особенно интересен. Одет не элегантно, но не так уж и плохо. Во всем воплощал он золотую середину. Именно такой человек и нужен был в услужение тайному советнику – работяга, достаточно умный, чтобы понимать и делать, что от него требовали, и притом не настолько сообразительный, чтобы выходить за отведенные ему рамки и проникать в суть тех запутанных игр, что вел его патрон. – Сколько вы получаете у дядюшки? – спросил Франк Браун. – Среднюю сумму, но мне хватает, – ответил доктор Петерсен. – Я вполне доволен жалованьем, не скрою. На Новый год мне выплатили четыреста марок премиальных! – Он заметил, изрядно подивившись, что Франк Браун начал завтрак с десерта: съел яблоко и тарелку вишен. – Какие сигары вы курите? – продолжал допытываться референдарий. – Средние, не слишком крепкие… а почему вы, собственно, интересуетесь? – Просто так, – отмахнулся Франк Браун, – любопытствую на пустом месте. Но все-таки поведайте мне, что вы, собственно, успели подготовить к нашему делу? Доверил ли вам профессор свой план? – Конечно, – с гордостью сказал доктор Петерсен. – Только я и знаю о нем – если вас, разумеется, не считать. Опыт имеет огромное научное значение. – Кхм-кхм, вы всерьез так считаете? – поперхнулся референдарий. – Безусловно. – Доктор кивнул. – Прямо-таки гениально, как его превосходительство все устроил и исключил возможность каких-либо нападок. Сами понимаете, какое давление на нас оказывают в последнее время. Публика охотно поносит нас за разные опыты во благо медицинской науки. Вот, например, вивисекция – господи, люди буквально не переносят этого слова на дух. Эксперименты с возбудителями болезней, прививками – это же самый настоящий лакомый кусок мяса с кровью для борзописцев. Но ведь мы производим опыты почти исключительно над животными. Какой шум может подняться в нашем случае, где речь идет об искусственном оплодотворении, и тем более – человека? Его превосходительство нашел единственную возможность: он берет для эксперимента приговоренного преступника и проститутку, получающую за вовлеченность денежное вознаграждение. Посудите же сами: за такой «материал» не вступится и самый человеколюбивый пастор. – Действительно гениально, – подтвердил Франк Браун. – Я преклоняюсь пред умом и смекалкой вашего патрона. Доктор Петерсен поведал, что его превосходительство с его помощью предпринимал в Кёльне различные попытки найти подходящую женщину, но все впустую. Оказалось, что в тех слоях населения, откуда обычно и выходят профурсетки, господствуют совершенно своеобразные понятия об искусственном оплодотворении. Им не удалось толком объяснить женщинам сущность дела, не говоря уж о том, чтобы побудить кого-то из них заключить договор. Его превосходительство пускал в ход все свое красноречие, доказывал очевидным образом, что, во-первых, нет ни малейшей опасности, во-вторых, можно заработать славные деньги и, наконец, в-третьих, медицинская наука останется перед первопроходцами в долгу. Тогда одна особо нахальная жрица дешевой любви прямо заявила, что «всю эту науку» она «вертела на…»… в общем, в выражениях та дама не стеснялась. – О нравы! – посетовал Франк Браун. – Как она могла! – И тут так удачно сложилось, что его превосходительству пришлось ехать в Берлин по случаю Международного конгресса гинекологов. Здесь, в столице, выбор, несомненно, больше – к тому же, возможно, и взгляды не столь ограничены, как в провинции. Возможно, даже в этих кругах суеверного страха перед новыми веяниями меньше, а капиталистической сметки – побольше. А уж какой у здешних идейный интерес к науке… – Да, последнее – несомненно! – с иронией ввернул Браун. – Да-да! – не уловив интонации, горячо согласился доктор Петерсен. – Просто ужас, с какими замшелыми взглядами пришлось столкнуться нам там, в Кёльне! Любая морская свинка, любая мартышка бесконечно рассудительней и разумней тех продажных женщин. Тут впору решительно усомниться в превосходстве человеческого интеллекта… Надеюсь, здесь моя пошатнувшаяся вера снова найдет твердую почву для себя! – Вне всякого сомнения! – ободрил его Франк Браун. – Просто позор, если обезьяны и морские свинки одержат верх над берлинскими девками! Кстати, когда явится мой дядя? Он уже встал? – Давно, – с готовностью заверил ассистент. – Его превосходительство уже отбыл. В десять у него встреча в министерстве. – Ну а потом? – спросил Франк Браун. – Не знаю, долго ли это продлится. В любом случае его превосходительство просил меня ждать его в два часа на заседании конгресса. Около пяти у его превосходительства снова важная встреча – здесь, в отеле, с несколькими берлинскими коллегами, а в семь его ждет ужин у ректора. Франк Браун задумался. В принципе он был рад, что дядя весь день занят: значит, не придется на него отвлекаться. – Не могли бы вы передать моему дяде, что мы можем встретиться в одиннадцать вечера здесь, в отеле? – В одиннадцать? – Ассистент скроил озабоченную мину. – Это не слишком поздно? Его превосходительство в это время обычно уже в постели. А уж после такого напряженного дня… – Его превосходительству придется лечь сегодня чуть позднее, так что будьте добры передать ему это, – категорично заявил Франк Браун. – Одиннадцать часов – совсем не поздно для наших целей, скорее даже несколько рано. Назначим же лучше в двенадцать. Если бедный дядюшка слишком устанет, он может до тех пор немного поспать. А теперь, доктор, будьте здоровы – до вечера. – Он встал, поклонился и вышел. Франк стиснул зубы, почувствовав, как глупо было все, что он наболтал этому славному эскулапу. Столь мелкими казались теперь его насмешки, столь дешевыми – остроты; стыд, да и только! Все нервы и жилы жаждали действия, а он болтал ерунду, мозг взрывался тысячами искр – а он вымучивал студенческие каламбуры! Доктор Петерсен долго смотрел ему вслед. – Как много в этом хлюсте заносчивости! – сказал он сам себе. – Даже на прощание руку мне не пожал. – Он налил еще кофе, разбавил его молоком, аккуратно намазал масло на хлеб – и подумал с искренним убеждением: заносчивость к добру не ведет. Эта нехитрая обывательская максима согрела его простое сердце. Был почти час ночи, когда Франк Браун наконец пришел. – Прости, дядюшка, – сказал он небрежно. – Ох, племянничек, – заметил тайный советник, – долго заставляешь себя ждать. Франк изумленно посмотрел на него: – Видит бог, мне было чем заняться, дядюшка. Впрочем, ты жертвовал терпением не ради меня, а ради своих интересов! Профессор покосился на него. – Мальчик мой! – начал было он, но тут же взял себя в руки. – Ладно… замнем это для ясности. Благодарю тебя, племянник, за то, что приехал помочь. Итак, мы готовы идти? – Нет! – отрезал Франк Браун в слепом ребяческом упрямстве. – Я хочу еще виски с содовой, у нас достаточно времени. – Таков был его характер – доводить все до предела. Чувствительный, болезненно восприимчивый к любому слову и малейшему упреку, он тем не менее дозволял бесцеремонность в общении с другими. Постоянно подсовывая под нос другим самые грубые истины, сам он не мог вынести и намека на подобные вещи. Он понимал, что задевает старика. Но именно тот факт, что дядя в принципе на него реагирует, что так серьезно воспринимает его невинные, как казалось, шалости, – именно этот факт обижал его больше всего. Он воспринимал почти как унижение то, что тайный советник настолько не понимает образа его мыслей и чувств, и невольно стремился противостоять этому, доводить до конца свои капризы. Ему пришлось еще плотнее натянуть на себя маску и действовать в той манере, каковую он разучил на Монмартре, – pour épater le bourgeois [8] . Он не торопясь осушил свой стакан, затем поднялся небрежно, словно какой-нибудь меланхоличный, скучающий принц. – Если господам угодно… – Его жесты были снисходительны, как будто адресованы кому-то стоящему бесконечно ниже по положению. – Карету господам! Они поехали. Тайный советник молчал; нижняя губа свешивалась вниз, а на щеках под глазами виднелись большие мешки. Огромные уши выдавались в обе стороны; правый глаз отливал каким-то зеленоватым блеском. «Он похож на сову, – подумал Франк Браун, – на старую уродливую сову, караулящую добычу». Доктор Петерсен сидел на переднем сиденье, приоткрыв рот. Он не мог никак взять в толк, с чего вдруг племянник ведет себя столь пренебрежительно и недопустимо со своим высокородным дядей. Но вскоре юноша сам обрел равновесие. Ах, зачем раздражаться из-за старого осла? В конце концов, и у его кондовости есть свои положительные стороны. Он даже помог тайному советнику выйти из экипажа. – Сюда, ваша милость! Проходите, пожалуйста! – учтиво произнес он. Большая вывеска, подсвеченная дуговой лампой, сообщала: «Кафе „Звезда“». Они вошли, миновали длинные ряды мраморных столиков и толпы галдящих и шумных людей, сели. Здесь был хороший выбор. Множество профурсеток сидело вокруг, разряженных в пух и прах, в широкополых шляпах и ярких шелковых блузках – обилие плоти, ожидавшей покупателя, выставлено, как на витрине. – Это, значит, одно из лучших мест? – спросил тайный советник. Племянник покачал головой: – Нет, дядя Яков, конечно, нет. Тут мы вряд ли найдем то, что нам необходимо, – тут все чересчур благополучно… Нам нужно на дно, на самое дно… Позади, за пианино, сидел мужчина в засаленном поношенном фраке. Наигрывал он не переставая один разудалый мотивчик за другим. Иногда ему нестройно подпевала пара пьяниц, и тогда показывался хозяин заведения и призывал к тишине – мол, в приличных учреждениях вроде того, что он содержит, гости так вульгарно себя не ведут. Там и сям шныряли мелкие дельцы-пройдохи. Тут было много приказчиков, меньше – мирных обывателей из провинции, что казались самим себе очень передовыми людьми и до крайности безнравственными в разговорах с продажными девками. Между столами бегали неряшливые кельнеры, подавали стаканы и чашки, а иногда и большие графины. К столику подошли две женщины, попросили угостить их кофе; бесцеремонно уселись и сделали свои заказы. – Может, эту блондинку?.. – шепотом спросил доктор Петерсен. Но Франк Браун отмахнулся. – Не пойдет. Ничем не лучше экспериментальных обезьян – уж лучше их… Ему на глаза попалась одна особа, сидевшая в глубине зала, – точеная, черноволосая, с глазами, полными огня. Он встал, кивнул ей на выход. Тут же вспорхнув из-за столика, где уже сидел какой-то мужчина, особа подбежала к нему. – Послушай-ка… – начал он, но женщина перебила: – Не сегодня. Я уже нашла себе компанию. А вот завтра, если угодно… – Брось его, – наседал он, – доверься мне. – Ну что же, золотко, не потерпишь до завтра? Я правда не могу, это мой постоянный клиент. Платит двадцать марок чистыми… Франк Браун схватил ее за руку. – Я заплачу больше, намного больше, понимаешь? Ты сможешь найти свое счастье. Я не для себя… для того старика, вон он. И он – хоть куда! Она насторожилась, проследила за его взглядом, уставилась на тайного советника. Разочарованно спросила: – Вон тот? И что же он потребует? – Люси! – окрикнул мужчина за ее столом. – Уже иду, – ответила она. – Так что еще раз – не сегодня. Можем поговорить об этом завтра, если хочешь. Приходи сюда примерно в это же время. – Тупая девка! – пробормотал он. – Не злись! Он прибьет меня, если я не пойду с ним сегодня. Он всегда такой, когда пьяный… Приходи завтра, слышишь? И оставь старика… приходи один. Можешь даже не платить, если нет возможности. – Сказав это, она побежала назад к мужчине за столиком. Тот – брюнет, вертевший в узловатых пальцах тулью жесткой фетровой шляпы, – принялся в раздраженном тоне упрекать ее. О да, она останется ему верна… на эту ночь. Франк медленно плыл по залу, разглядывал профурсеток. Ему не попадалась ни одна такая, что показалась бы насквозь порочной. Везде – этот осадок мещанской пристойности, инстинктивной принадлежности к общепринятой добродетели. Нет, тут не наблюдалось ни одной, что освободилась бы ото всех оков и дерзко, самозабвенно потакала бы продажной натуре. Франк затруднялся даже определить точно, что здесь, в сущности, искал. Он только чувствовал. «Мне нужна такая, – думал он, – какую можно представить только в продажной роли, и ни в какой другой. Не такая, как эти все, приведенные сюда нуждой. Они с тем же успехом могли бы стать обычными женщинами – работницами, горничными, машинистками или даже телефонистками, если бы ветер жизни подул в иную сторону. Они стали шлюхами лишь потому, что их сделал такими грубый, животный норов мужчины; а та, что нужна нам с дядюшкой, должна быть распутной в силу того, что не может быть никакой другой, ибо так диктует ей природа: всем нутром она должна жаждать нового блуда, ибо даже под весом одного мужлана ее тело томится по напору и весу другого. Она должна быть блудницей, так же как он сам был… И тут Франк призадумался – а кем, собственно, он был? Устало, смиренно он завершил свою мысль: так же как он сам был мечтателем. Он вернулся к их столику. – Пойдем, дядя, здесь ловить нечего. Заглянем в другое заведение. Тайный советник заупрямился, но племянник и слушать его не желал. – Идем, – повторил он. – Я обещал тебе найти такую, как надо, – и я найду ее. Они встали, расплатились и двинулись по улице дальше, на север. – Куда теперь? – спросил доктор Петерсен. Франк Браун не отвечал – просто шел дальше, разглядывая вывески заведений. Он задержался у одной, подумал, пробормотал: – Пожалуй, это подойдет. В этом притоне пренебрегали даже претензией на элегантность. Впрочем, здесь тоже стояли белые мраморные столики, теснились у стен диванчики, обитые красным плюшем; тоже всюду горел электрический свет и нерасторопные кельнеры щеголяли потертыми фраками. Но выглядело все так, будто заведение не хотело казаться лучше, чем есть. Воздух был до тошноты спертым и прокуренным, но дышавшие им люди чувствовали себя в этой атмосфере свободно и вольготно, без малейшего стеснения. За соседним столиком сидели студенты, уже старшекурсники. Они пили пиво, вели непристойные разговоры с женщинами. Цинизм их не знал предела: из их уст изливались натуральные реки сальностей. Один из них, маленький, толстый, с россыпью оспин на лице, вообще ни в чем не знал краев. А женщины знай себе хохотали, покатывались со смеху и громко визжали. Вокруг у стен сидели сутенеры и играли в карты или же молча смотрели по сторонам и насвистывали в такт пьяным музыкантам, подливая водку в граненые стаканы. Временами с улицы заходила какая-нибудь профурсетка, подходила к кому-либо из них, произносила два-три слова – и вновь исчезала. – Вот тут хорошо, – заметил Франк Браун. Он кивнул кельнеру, заказал вишневую воду и велел позвать к столу нескольких женщин. Подошли сразу четверо, но едва только сели – он заметил, как в дверях мелькнула еще одна: высокая, сильная, в белой шелковой блузе и маленькой соломенной шляпке, с выбившимися из-под полей роскошными огненно-рыжими волосами. Он тут же забыл обо всем и бросился за ней на улицу. Она перешла дорогу – небрежно, медленно, слегка покачивая бедрами. Повернула налево; зашла в ворота с растянутым над ними алым транспарантом без единой надписи. Франк пробежал через грязный предбанник – и почти одновременно с ней вошел в напрочь прокуренный зал. Но особа, не заметив его вовсе, остановилась, глядя на толпу танцующих. Тут кричали, шумели, высоко поднимали ноги – что мужчины, что женщины; отплясывали с такой яростью, что вздымали целые столбы пыли; кричали в такт музыке. Здесь пытались подражать французской ликетте – веяниям с Парижа, Монмартра, из танцевальных залов Латинского квартала; но там все было как-то легче, грациознее, веселее и изящнее, а здесь – грубо, ни намека на то, что французы называли fluage [9] . Но в дикой пляске чувствовалась разгоряченная кровь, бешеная страсть, наполнявшая собой весь зал с низкими сводами… В перерыве между музыкальными номерами танцмейстер, собирая в грязные ладони денежные подачки, отмашками указывал оркестру начинать новый проигрыш – на сей раз более патриотичный и пристойный, рейнлендер [10] . Но толпе не хотелось рейнлендера. Гуляки кричали что-то капельмейстеру, хотели заставить его прекратить музыку, но та не смолкала и точно боролась с залом, чувствуя себя в безопасности там, наверху, за крепкой деревянной балюстрадой. Тогда толпа обрушила гнев на танцмейстера. Тот, вестимо, уже успел крепко выучить повадки этой публики, потому не убоялся ни пьяного гвалта, ни всех этих грозно поднятых мосластых кулаков. Но знал он и то, что сейчас народному запросу лучше уступить. – «Эмиль»! – крикнул он оркестру. – Играйте «Эмиля»! Грузная женщина в огромной шляпе накинулась на него с объятиями, выбив из его фрака богатый сноп пыли: – Виват, Густав, вот это ты славно придумал! Крик разлился над раззадоренной толпой, будто масло. Люди смеялись, толкались, орали «виват!», одобрительно похлопывали танцмейстера по спине и плечам. Затем, когда начался вальс, протянулось визгливое и хрипловатое пение: Эмиль, ты для меня – опора, С тобою вместе будем скоро, В любви я буду признаваться, В твои объятия бросаться! – Аманда! – крикнул кто-то из зала. – Амандр-р-ра! – Кто-то бросил свою пару, и выскочил вперед, и сграбастал в обе руки рыжеволосую девицу. То был низкий чернявый парень, зачесавший напомаженные пряди на самый лоб, с блестящими колючими глазками. – Идем! – крикнул он и крепко обхватил ее за талию. Профурсетка пустилась с ним в танец. Она двигалась куда развязнее остальных и позволяла танцору кружить себя все быстрее. Через несколько тактов она уже вся отдалась процессу – вихляла бедрами, откидывалась то вперед, то назад, притискивалась всем телом, постоянно соприкасаясь коленями с партнером. Бесстыжая и открытая; в этой открытости – почти что зверь, уже не человек… Взгляд Франка Брауна мимоходом упал на танцмейстера, таращившегося на девицу с явными восхищением и одобрением. – Вот дьявол! – воскликнул мужичок в пыльном фраке. – Эк эта лярва вертит задом! О да, задом она вертела лихо! Сразу на ум приходили строки: «И сам наследник имперского герба кричит тебе вослед: Superbe! Поворачивает зад Гудельфетт…» [11] , – столь много исходило от нее неприкрытой чувственности. «Она не жеманится», – подумал Франк Браун. Его взгляд следовал за ней по всему залу. Когда музыка смолкла, он быстро подошел к ней, положил руку на плечо. – Деньги вперед! – улыбнулся чернявый. Франк всучил ему монету. Девица окинула его быстрым взглядом с ног до головы. – Я живу недалеко, – сказала она, – минуты три отсюда… Он прервал ее: – Неважно, где ты живешь. Идем со мной. Тем временем в кафе тайный советник предложил женщинам выпить. Они заказали шерри-бренди и попросили его оплатить и другой их счет: пиво, еще одно пиво, блинчики и чашку кофе. Тайный советник заплатил, затем решил попытать счастья. У него есть для них одно предложение, сказал он, и если кому-то угодно – вакантное место еще открыто… но, если, как он предполагает, на это очень выгодное предложение согласятся две из них, или три, или даже все четыре, придется бросать жребий… Тощая Дженни обняла его за плечи. – Слушай, старичок, тогда уж лучше бросим жребий сейчас, так разумней! Потому что и я, и эти дамы… мы готовы на любые фокусы в постели, какие пожелаешь! И Элли, маленькая блондинка с кукольным лицом, вторила ей: – Все, что делает моя подруга, могу и я тоже! – Она вскочила, принесла стаканчик для игральных костей. – Ну, девочки, кто готов принять предложение этого старика? Кинем жребий? Но толстая Анна, всеми за глаза прозванная клушей, запротестовала: – Мне никогда не везло в кости. Дядюшка, может, заплатишь и тем, кто не выиграет, в утешение? – Не вопрос, – охотно пошел навстречу тайный советник. – По пять марок каждой. – Он выложил на стол три полновесные серебряные монеты. – А ты не жадный! И видать, не бедный! – оценила ход Дженни, кивая кельнеру с намерением повторить заказ шерри-бренди. Она-то как раз и выиграла; взяла три монеты и раздала коллегам. – Вот вам компенсация! А теперь, старый греховодник, выкладывай все – я готова на любые непотребства! – Итак, слушай, милое дитя, – начал тайный советник. – Речь идет о довольно-таки необычном деле… – Не стесняйся, лысенький! – перебила его профурсетка. – Мы все давно не девочки, и уж во всяком случае не я, Дженни! Разные, конечно, бывают мужики – но у кого с ними есть опыт, того уж ничем не проймешь! – Вы не понимаете меня, милая Дженни, – сказал профессор, – я отнюдь не требую от вас ничего особенного. Речь идет о сугубо научном эксперименте… – Знаю-знаю! – взвизгнула Дженни. – Ты доктор, наверное. У меня уже бывал такой, всегда начинал с науки – о, хуже свиньи не сыскать! Ну, за твое здоровье, старикашка, я не имею ничего против. Мною ты будешь доволен! Тайный советник чокнулся с ней. – Я очень рад, что у тебя нет никаких предрассудков, мы с тобою сойдемся. Короче говоря, дело идет об опыте искусственного оплодотворения. – О чем? – переспросила Дженни. – Об искусственном… оплодотворении? Какое же тут особое искусство? Ведь это всегда очень просто! А черноволосая Клара добавила с ехидной улыбкой: – Мне, во всяком случае, было бы приятнее искусственное бесплодие! Доктор Петерсен поспешил прийти на помощь своему патрону: – Позвольте я попробую объяснить? И когда тайный советник кивнул, он сделал краткий доклад о смысле этого опыта, о достигнутых результатах и перспективах. Особенно он подчеркнул: операция совершенно безболезненная, и все животные, прошедшие через нее до этого, чувствовали себя вполне комфортно. – Что за животные? – спросила Дженни. – Ну, крысы, обезьяны, морские свинки… – честно ответил ассистент. Тут собеседница возмутилась: – Что?! Морские свинки?.. Я, может быть, и впрямь свинья – пожалуй, и грязная! Но морская свинка… так меня еще никто не обзывал! Ты, грязный старикашка, хочешь, чтобы я позволила тебе обращаться со мной как с морской свинкой? Ну нет, Дженни на такое не пойдет! Тайный советник пытался ее успокоить, заказал ей еще шнапса. – Но пойми же, детка… – начал было он. Но она его уже не слушала. – Прекрасно понимаю! – заголосила она. – Чтобы я позволила с собою то, что вы делаете с бессловесными тварями? А потом вкатите мне прививку с какой-нибудь дрянью, с заразой… а то, может, и вообще захотите заняться вивисекцией?! – Она распалялась все больше, багровея от ярости и злости. – А может, я должна родить монстра, чтобы вы потом показывали его на ярмарках? Ребенка с двумя головами и крысиным хвостом, а? Похожего на морскую свинку? Теперь я знаю, где кунсткамеры наживают всех этих уродов. Может, вы их агенты? И для этого я должна позволить меня искусственно осеменить? Послушай, старая свинья… вот тебе твое искусственное осеменение! – Она подскочила, перегнулась через стол и выплеснула шнапс прямо в лицо тайному советнику. Водворив пустой бокал на стол, Дженни развернулась – и гордо удалилась. В эту минуту в дверях возник Франк Браун и жестом подозвал к себе. – Спешите сюда, дорогой Франк, идите скорее сюда! – взволнованно крикнул доктор Петерсен, помогая тайному советнику обтереться. – Ну, что случилось? – поинтересовался референдарий, подходя к столу. Профессор покосился на него, довольно зло, как ему показалось. Три профурсетки перекрикивали друг друга, в то время как доктор Петерсен растолковывал произошедшее. – И что теперь делать? – заключил он. Франк Браун пожал плечами: – Да ничего. Расплатиться и уйти – что остается? Кстати, я нашел то, что нам нужно. Они вышли на улицу. У входа стояла рыжеволосая девица и взмахами зонтика звала к себе пролетку. Франк Браун усадил ее, пропустил тайного советника с его ассистентом, назвал кучеру адрес и сел к остальным. – Позвольте представить, господа: фройляйн Аманда. Аманда – перед вами тайный советник тен Бринкен, его превосходительство, и, конечно же, доктор Карл Петерсен… – Ты с ума сошел? – напустился на него профессор. – Ничуть, дядюшка Яков, – спокойно отвечал референдарий. – Сам посуди: фройляйн Аманда за время пребывания в твоем доме или в твоей клинике узнает твое имя, хочешь ты того или нет. – Он повернулся к девице: – Уж извините, фройляйн Аманда, мой дядюшка староват стал да туговат на ум… В темноте он не видел тайного советника, но представлял, как тот сжал свои толстые губы в жесте бессильной ярости. Племянник нашел это приятным, ему показалось, что дядя наконец-то набросится на него. Но он ошибался. Тайный советник спокойно ответил: – Так ты уже объяснил девушке, о чем речь? И она согласна? Франк Браун рассмеялся ему в лицо: – Ни малейшего представления! Я не сказал об этом ни слова! Я прошел с фройляйн Амандой едва ли сто шагов… мы обменялись всего парой слов… ну а до этого… видел, как она танцует… – Но, – прервал его ассистент, – не могли бы мы после инцидента удостовериться в… – Любезный доктор Петерсен, – перебил референдарий довольно высокомерно, – вы успокойтесь. Я убедился, что эта дама – то, что нам нужно. И полагаю, этого достаточно. Экипаж остановился у ресторана. Они вошли. Франк Браун потребовал отдельный кабинет, и кельнер провел их наверх. Он вручил им винную карту, референдарий заказал две бутылки шампанского «Поммери» и одну коньяка. – Но поспешите! – наказал он. Кельнер принес вино и удалился. Франк Браун закрыл двери. Затем подошел к девице. – Пожалуйста, фройляйн Аманда, снимите шляпу. Она отдала ему свой головной убор. Освобожденные от шпилек волосы хлынули во все стороны, упав на лоб и щеки. Ее лицо имело бледный цвет, характерный для рыжих женщин, кое-где виднелись веснушки. Глаза отливали зеленцой, меж тонких синеватых губ виднелись мелкие блестящие зубы. На каждой отдельно взятой ее черте лежал заметный оттенок всепоглощающей, почти противоестественной чувственности. – Приспустите блузку, – сказал Франк. Она безмолвно повиновалась. Он расстегнул две пуговки на плечах и отдернул вниз ткань. Показались груди, почти что классической формы, лишь немного слишком пышные. Референдарий взглянул на своего дядю. – Этого, пожалуй, достаточно, – сказал он. – Остальное вы можете увидеть и так… Ее бедра – лучшего и желать невозможно. – Затем снова обратился к девице: – Благодарю вас, Аманда. Можете одеваться! Девушка повиновалась, взяла протянутый ей бокал и осушила его. Теперь Франк все время следил за тем, чтобы она не забывала про питье ни на минуту. Он стал с ней болтать. Рассказывал о Париже, о красивых женщинах в «Moulin de Galette» и «Elisee Monmarte», описывал подробно, как они выглядят, какую обувь носят, какие у них платья и шляпки. – Знаете, Аманда, – говорил он, – ужасно осознавать, что вы прозябаете бесплодно в здешних краях! Прошу, не поймите превратно, но здесь же вам и сходить-то некуда. Вы же бывали в баре «Единство» или в «Аркадии»? Нет, там она еще не была. Даже в «Залах Амура». Как-то раз кавалер взял ее с собой в «Альте Бальхаус», но, когда она захотела прийти туда одна, на следующий же вечер, ее не пустили, сославшись на неподобающий вид. – Какое мерзостное двуличие! – посетовал Франк и пустился мастерски обвешивать ей уши разной экзотической лапшой, ссылаясь на чудесные истории женщин, обретших успех в больших бальных залах, где господа на входе лишены досадных предрассудков. Говорил он ей и о жемчужных нитях, и об огромных бриллиантах, об экипажах и о блестящих выездах в свет… Потом вдруг спросил: – Скажите, вы уже давно так живете? – Два года, с тех пор как ушла из дома, – спокойно ответила она. – И вас все устраивает? Не желаете возвыситься? – А зачем? Мужчины – везде одни. Услышав это, Франк насел на нее с расспросами с удвоенным тщанием, шаг за шагом выпытывая все интересные ему сведения – и не забывая незаметно подливать коньяк даме в бокал с шампанским. Оказалось, ей недавно перевалило за двадцать, происходила одна из Гальберштадта. Отец – пекарь. Человек он честный и добропорядочный, равно как и ее мать, как и шестеро братьев-сестер. А она… а, сразу, как школу окончила, через пару дней после конфирмации, спуталась с мужчиной… с одним из помощников отца. Любила ли она его? Вообще, нет… это не так называется… ну разве что когда… Да, а потом был другой, и за ним – еще один. Отец повадился поднимать на нее руку, да и мать тоже, и тогда она стала убегать, проводить ночи вдали от дома. Так продолжалось несколько лет, пока однажды родители ее не выгнали. Тогда, заложив свои часы в ломбарде, она поехала в Берлин – вот с тех пор-то и обретается здесь. – Да, грустная история! – заметил Франк. – Но сегодня, поверьте, все изменится. – Да? – спросила она. – С чего бы мне желать изменений? – Голос ее звучал глухо. – Для меня любой день хорош, был бы мужчина – большего и не требуется! Но коварный референдарий знал, чем ее подцепить. – Но, Аманда, вам же приходится довольствоваться любым мужчиной, имеющим до вас сиюминутную охоту. Разве вам не хотелось бы наоборот?.. Чтобы вы могли выбрать того, кто нравится вам? Здесь ее глаза вспыхнули. – О, да, уж этого бы я хотела! Он рассмеялся: – А разве на улице вы не встречали того, кто вам по нраву? И кто прошел мимо, не обратив на вас внимания? Разве не чудесно было бы, если б вы сами могли делать выбор по своему усмотрению? Она засмеялась: – Уж тебя, милок, я бы точно выбрала… – И меня тоже, – согласился он, – и любого другого, какого только захочется! Но это ты сможешь себе позволить, только если у тебя есть деньги. Поэтому и говорю, что сегодня – твой счастливый день. Сегодня ты можешь заработать столько денег, сколько пожелаешь. – Это сколько же? – осведомилась Аманда. – Достаточно, чтобы купить самые красивые наряды, распахивающие перед тобой двери лучших, самых светлых залов… Сколько, спрашиваешь? Ну, скажем, десять тысяч… даже двенадцать тысяч марок. – Что? – встрепенулся доктор Петерсен. Профессор, вовсе не подразумевавший такую сумму, зацокал недовольно языком. – Что-то ты слишком лихо распоряжаешься чужими деньгами! – заметил он. Франк Браун удовлетворенно рассмеялся: – Вот, слышите, Аманда, господин тайный советник даже из себя вышел из-за суммы к оплате. Но уверяю вас: это все неважно. Если вы согласитесь помочь ему, ему придется помочь вам. Итак, как насчет… пятнадцати тысяч? Она сделала большие глаза. – Неплохо для начала, неплохо – но что мне придется за это делать? – А вот это как раз самое забавное, – ответил он. – Вам не придется вообще ничего делать. Лишь немного воздержания, вот и все… Ваше здоровье, дива! Выпьем же! Она выпила. – Воздержание? – весело воскликнула она. – Это я не люблю. Но если так надо… за пятнадцать-то тысяч!.. Твое здоровье, парнишка! – Она осушила залпом свой бокал; Франк Браун немедленно наполнил его снова. – А вообще-то история замечательная, – объяснил он. – Есть один господин… граф… вообще-то даже принц. Красив, как картинка, наверняка бы вам понравился. Но увидеть его вы, увы, не сможете – его бросили в каземат, и вскоре он будет казнен. Бедняга… ведь, в сущности, он так же невинен, как ты и я. Просто немного вспыльчив… поэтому и случилось несчастье. Затеял спьяну ссору, застрелил лучшего друга. Теперь его ждет смерть. – И что я должна делать? – с готовностью спросила Аманда. Небывалый принц из рассказа Франка явно пробудил в ней живейший интерес. – Эх, видите ли… Надобно помочь ему, исполнить его последнюю волю… – Да! – перебила она. – Да-да! Он хочет перед казнью побыть с женщиной, верно? Я сделаю это, сделаю с удовольствием… он будет мною доволен! – Браво, Аманда, – отвечал референдарий, – браво, ты умница… но все не так просто. Вот, слушай. Итак, он заколол своего лучшего друга… то есть, я хотел сказать, застрелил… и кинулся к своим близким. Рассчитывал, что те защитят его, спрячут, помогут спастись. Но они этого не сделали. Они знали, что он невероятно богат, и думали: вот удачный шанс наложить лапу на его наследство! Так что они вызвали полицию. – Черти поганые, – бросила Аманда искренне. – Иначе и не скажешь. – Франк кивнул. – Неслыханная низость. Его взяли под стражу – но, как думаете, что задумал принц? – Месть! – бросила она в ответ не задумываясь. Он одобрительно хлопнул ее по плечу. – Верно, Аманда, вижу, вы не зря читали бульварные романы. Итак, он отомстить решил! Этой своей коварной семье. Но сделать это он может лишь в случае, если обхитрит их с наследством… Пока все понятно? – Чего ж тут не понять. Подлая семейка ничего не получит. Поделом! – Но как это устроить, вот вопрос! Вскоре он понял. Он мог бы лишить родню всех благ лишь в случае, если бы у него самого был ребенок! – И у принца он, конечно, есть? – поинтересовалась она. – Нет, к сожалению, нет. Но он еще жив. Еще может зачать одного. Дыхание Аманды участилось, глаза вспыхнули азартно. – Я поняла! – воскликнула она. – Я должна родить ребенка принцу. – Точно так! Вы бы хотели оказать ему такую честь? – Что за вопрос, конечно! – Она откинулась в кресле, вытянув ноги, раскинула руки в стороны, будто готовясь кого-то принять в объятия. Тяжелые рыжие локоны выбились из прически, легли на шею. Подскочив, Аманда потянулась к бокалу и одним махом залила остатки из него в себя. – Жарко, – выпалила она, – как тут стало жарко! – Рванув на себе блузку, она стала обмахиваться носовым платком. Потом – протянула господам бокал. – Есть еще что-нибудь, а? Давайте поднимем за принца!.. Зазвенел хрусталь. – Хорошенькие небылицы ты плетешь, – прошептал тайный советник племяннику на ухо. – Любопытно будет посмотреть, как потом будешь выкручиваться. – Не бойся, дядя Яков, – парировал он, – впереди еще одна глава. – И снова обратился к рыжей девице: – Итак, уговор. Аманда, вы нам поможете. Но есть один нюанс, и я должен вам подробно его объяснить. Барон в тюрьме, как вы уже знаете… Она перебила его: – Какой еще барон? Он же принц? – Конечно, принц, – поправился Франк Браун. – Он называет себя просто бароном, такая уж мода у принцев – блюсти режим инкогнито. Итак, его высочество принц… Она прошептала: – Так он еще и высочество? – Конечно! – воскликнул Франк. – Его императорское, королевское высочество! Но вы должны поклясться, что не станете об этом распространяться – ни одной живой душе! Итак, принц томится в подземелье, под строгой охраной. К нему никого не пускают, лишь его адвоката. Поэтому ему совершенно невозможно быть с женщиной до самого смертного часа. – Ах, – вздохнула она. Ее интерес к бедному принцу заметно поубавился. Но Франка Брауна это совершенно не смутило. Уверенно, с пафосом он продолжал: – И тогда в ужасной тоске, глубочайшем отчаянии и неутолимой жажде мести принц вдруг вспомнил об удивительных опытах его превосходительства действительного тайного советника, профессора доктора тен Бринкена, этого выдающегося светила науки. Юный, прекрасный принц, в цвете лет вынужденный сказать «прощай» этому прекрасному миру, со времен своего золотого детства запомнил доброго старого господина, ухаживавшего за ним в час хворобы, угощавшего сластями… Вот он сидит, Аманда, – посмотрите же на него. Он – эмиссар мести несчастного принца. – Франк удостоил дядю эффектным жестом. – Этот достойный господин опередил свое время на две головы. Как появляются дети на свет – вам уже известно, Аманда; знаете вы и о том, как их делают. Но что вам неизвестно пока – так это таинство, открытое этим благодетелем человечества: как зачинать детей, если ни мать, ни отец вообще не видят друг друга. Благородный принц будет и дальше томиться в своей темнице или уже покоиться в хладной могиле, в то время как вы, барышня, при потворстве этого доброго старика и при компетентном содействии доктора Петерсена, сделаетесь, как в чудесной сказке, матерью его наследника! Аманда уставилась на тайного советника. Замена прекрасного благородного принца на пороге неправедной казни на старого безобразного ученого явно ей претила. Заметив в ее лице перемены, Франк Браун пустился в новую выдумку, дабы развеять ее сомнения: – Дитя принца – твое дитя, Аманда, – должно явиться на свет в полнейшей тайне. И пребывать в безвестности, пока не вырастет, чтобы защитить его от козней и интриг злого семейства. Конечно, он будет принцем, как и отец… – Мой ребенок будет… принцем? – прошептала она. – Да, конечно! – закивал Франк Браун. – Или принцессой – тут уж как Бог велит! У него или у нее будет все – замки, владения, деньги… Но ты не должна в будущем стать чаду обузой – навязывать ему свое общество и как-либо компрометировать! Сработало: крупные слезы покатились по ее щекам. О, она уже ощущала себя в этой роли, уже переживала сей безмолвный душераздирающий отказ от любимого дитяти… Она же распутная девка… а ее дитя – принц! Как посмеет она приблизиться к нему? О, она была готова молчать, страдать, терпеть, лишь молиться за своего отпрыска. Никто не должен знать, кто – мать. Она горько зарыдала – все тело ее заходило ходуном; бросилась на стол, закрыла лицо руками и горько заплакала. Ласково, почти нежно, отвел Франк от лица ее руки, не без искреннего чувства огладил непослушные, растрепанные кудри. Он сам почувствовал вкус того сентиментального лимонада, который тут развел. На минуту все показалось ему совершенно реальным. – Обещаю, – рыдала Аманда, – обещаю вам, что я никогда не буду навязываться, буду тише воды ниже травы. Но… но… – Что такое, дорогая моя? – тихо спросил он. Она схватила его руку, пала пред ним на колени и громко выпалила самое важное: – Только одно… только одно! Смогу ли я хоть иногда видеть его? Хоть издали… на расстоянии? – Может, хватит уже комедию ломать? – бросил ему тайный советник. Франк Браун свирепо глянул на него. Тен Бринкен был прав, но это и злило. – Молчи, старый дурень, – пробормотал он, – разве не постигаешь ты эту красоту? Он нагнулся к девушке: – Ты увидишь его, увидишь своего юного князя. Я буду брать тебя с собою, когда он пойдет со своими гусарами. Или в театр, когда он будет сидеть в своей ложе, – ты увидишь его… Она не ответила ничего, но стиснула его руки и со слезами принялась их целовать. Тогда он медленно поднял ее, осторожно усадил в кресло и снова налил ей бокал до краев – шампанское с солидной примесью коньяка. – Значит, у нас есть ваше согласие? – спросил он. – Да, я согласна, – тихо ответила она. – Что еще нужно сделать? Он на мгновенье задумался. – Для начала – небольшой контракт. – Он обратился к ассистенту. – Доктор, бумага у вас найдется? И перо? Хорошо! Итак, пишем. В двух экземплярах, если угодно. – Он начал диктовать: нижеподписавшаяся добровольно предоставляет свое тело для нужд опыта под руководством его превосходительства тен Бринкена, твердо обещает в точности следовать указаниям этого господина, после рождения ребенка полностью отказывается от любых притязаний на него. За это его превосходительство обязуется немедленно положить на счет подписавшейся пятнадцать тысяч марок и открыть его для пользования после успешного разрешения от бремени. Он обязуется, далее, нести издержки по ее содержанию и до родов выплачивать ей ежемесячно по сто марок карманных денег. Он взял написанное и еще раз громко прочел. – Но тут ведь ничего нет о принце? – заметила она. – Конечно, нет, – ответил он. – Ни звука. Это должно быть строжайшей тайной. Она понимала. Но кое-что все еще беспокоило ее. – Почему, – спросила она, – выбрали именно меня? Для бедняжки принца, наверное, всякая женщина сделала бы все, что только в ее силах. Франк не знал, что ответить. Вопрос застал его врасплох своей неожиданностью. Но он все же умудрился подобрать нужные слова: – Да, знаете ли, – начал он, – дело вот в чем: принц в юности любил одну красивую графиню – любил с пылом, на какой способен только истинный высокородный. Она любила этого прекрасного благородного юношу не меньше. Увы, она более не в этом мире. – Умерла? Но от чего? – Эх, ну… от кори. Так вот, эта прекрасная возлюбленная благородного принца обладала точно такими же рыжевато-золотистыми волосами, как у тебя. Вы с ней довольно похожи… и последним настоянием принца было найти такую мать его ребенку, чтобы она напоминала его зазнобу. Он вручил нам ее портрет, точно описал ее, и мы хоть и обшарили всю Европу, но не нашли подходящей женщины… уже отчаялись, но этим вечером встретили вас. Она рассмеялась, польщенная: – Я и правда так похожа на прекрасную графиню? – Как сестрица! Надобно сделать ваше фото – о, как счастлив будет принц, когда его увидит и поймет, что просьба исполнена в точности! – Да, непременно! – с пьяным восторгом подхватила женщина. – Давайте перо! Все было уже приготовлено. «Ама…», – стала выводить пером златокудрая красавица. – Как тебя полностью зовут? – спросил Франк. – Аманда… а отец мой – пекарь Драгорре в Гальберштадте. – И, не закончив имени, она изобразила свою фамилию. Получилось нечто вроде: «А_мандрагора». Франк Браун принял листок из ее рук; отложил… и снова схватил, впившись в него взглядом. – Величайший Боже! – выпалил он. – Вот как… вот, значит, как… – Ну, что там? – спросил нетерпеливо доктор Петерсен. Он протянул ему контракт. – Вот… вот… взгляните-ка на подпись… Доктор Петерсен посмотрел на листок. – И что? Не нахожу ничего примечательного. – Ну вы-то, само собой, не найдете. Передайте контракт тайному советнику… Только прочтите, дядя Яков! Профессор рассмотрел подпись. – Это просто чудно́е совпадение, – заметил он, аккуратно складывая листок и пряча его в нагрудный карман. – Случайность, иначе говоря. Но его племянник воскликнул: – Случайность? Ладно, пускай случайность… Все странное и загадочное – для вас только случайность, совпадение! – Он позвал кельнера. – Вина мне, вина! Я хочу выпить… Аманда Драгорре… Мандрагора – за твое здоровье! Он сел к столу и склонился к тайному советнику. – Дядюшка Яков, помнишь старого советника коммерции Бруннера из Кёльна? И его сына, Марко? Он учился со мной в одном классе, хотя был на пару лет старше. Над ним подшучивали: Марко Бруннер – маркобруннер, совсем как вино. Вот вам и случайность: старый советник – убежденный трезвенник, как и его супруга, как и все его дети. Кажется, в их доме на Ноймаркет никогда не пили ничего, кроме воды и молока, чая и кофе… Но Марко повадился пить еще в гимназии, часто мы приводили его домой пьяным. Потом он стал курсантом, потом лейтенантом… и понеслось! Он пил все больше и больше, наделал глупостей и был изгнан из полка. Старик трижды отправлял его лечиться, и трижды он через несколько недель начинал пить еще сильней, чем прежде. И вот ведь совпадение: он, Марко Бруннер, пил маркобруннер. Такая у него появилась идея фикс – он обходил все кабаки города в поисках своей марки, от одного края берега Рейна до другого. Мог себе это позволить – бабушка щедро спонсировала его вопреки всему. «Знаете что? – орал он в пылу горячки. – Маркобруннер прикончит Марко Бруннера! Почему? Потому как Марко Бруннер прикончил сейчас маркобруннер!» И все смеялись над этой его шуткой… Все – шутка, все – случайность… вся жизнь лишь шутка и случайность! Но я уверен, что старый советник коммерции много бы дал за то, чтобы этой шутки никогда не было… и еще знаю, что он никогда не простит себе, что назвал своего бедного мальчика Марко, а не Хансом там, или Петером… И все же это случайность – глупая, гротескная случайность, как и подпись этой невесты принца. Девица встала и, шатаясь, облокотилась на стул. – Я – невеста принца! – выпалила она. – Давайте его сюда! Она взяла бутылку коньяка и налила себе полный стакан: – Я хочу принца, слышите? Prosit , дорогой принц! – Его, к сожалению, нет здесь. – Доктор Петерсен закатил глаза. – Нет? – Аманда рассмеялась. – Нет! Так пусть будет другой! Да! Ты… или ты… или даже ты, старикашка! Безразлично – лишь бы это был мужчина! – Она расстегнула блузку, спустила юбку, расшнуровала корсаж и бросила его в зеркало. – Хочу мужчину… идите ко мне, все трое! Позовите и с улицы, если хотите! Ткань блузки скользнула вниз. Обнаженная, стояла Аманда перед зеркалом, сжимая обеими ладонями свои груди. – Кто меня хочет? Подходите… все! Сегодня это не стоит ни пфеннига, потому как – праздник на календаре… для детей и солдат – благотворительность. – Она простерла руки, обнимая воздух. – Солдаты! Гусары… ведите ко мне целый эскадрон! – Постыдись! – воскликнул доктор Петерсен. – Какая же невеста принца так скверно себя ведет? – Но глаза его с жадностью прилипли к ее полной груди. Она захохотала: – Ах, что там – принц, не принц! Меня может взять всякий, кто только захочет! Мои дети – публичные… их может заделать мне кто угодно – хоть принц, хоть нищий! Ее тело трепетало, грудь вздымалась. Жаркое желание торжествовало в этой бледной плоти, сладострастие текло по этим голубым жилкам. И ее взгляды, и ее дрожащие губы, и ее молящие и требовательные черты, и бедра, и груди – все кричало о неистовом томлении. Она уже не выглядела как профурсетка – без всех вуалей, свободная от всех оков, была она как могучая праматерь, сиятельная от маковины до пят. – Вот же – то, что нам надобно, – шептал Франк Браун. – Мать-земля, Кибела… Внезапно Аманду охватила мелкая дрожь, всю ее кожу усеяли мурашки. Кое-как переставляя ноги, она поплелась к софе, рухнула на нее. – Что это такое со мной, не пойму, – пожаловалась она. – Голова кругом! – Хлебнули лишнего, – пояснил референдарий. – Вот, выпейте и попробуйте заснуть. – Он снова поднес к ее рту полный бокал коньяка. – Да… поспать бы… – пробормотала она. – Будешь спать со мной, парнишка? Она растянулась на софе наискось и подняла в воздух обе ноги. Громко захохотала, потом зарыдала – а уж рыдания перешли в тихий бессвязный плач. Наплакавшись вдоволь, пьяная девица перевернулась на бок и закрыла глаза. Франк Браун накрыл ее и подоткнул ей под голову большую подушку. Заказал кофе, подошел к окну и распахнул его настежь, но тотчас же снова закрыл, едва в комнату проник свет раннего утра. – Ну, господа, вы довольны этим объектом? – вопросил он. Доктор Петерсен восторженно разглядывал храпящее на софе тело. – По-моему, подойдет как нельзя лучше, – сказал он. – Ваше превосходительство, вы же обратили внимание на ее сложение? Она как будто предназначена для безукоризненных родов. Вошел кельнер и подал кофе. Франк Браун сказал: – Протелефонируйте на станцию медицинской помощи. Пусть пришлют носилки… даме стало плохо. Тайный советник изумленно воззрился на него: – Что это значит? Племянник рассмеялся: – Это значит, что я все продумал наперед, дядюшка. Это значит, что я думаю за тебя и, как мне кажется, толковей тебя. Неужели ты полагаешь, что эта дама, протрезвев, решит ехать с тобой? Пока я задурил ее байками и вином, но это не может длиться вечно. От вас, двух героев, она сбежит на первом же углу, несмотря на все деньги и всех принцев мира! Поэтому надо браться за дело. Вы, доктор Петерсен, когда прибудут носилки, отправляйте девушку сразу на вокзал. Первый поезд отходит, если не ошибаюсь, в шесть утра – он-то вам и нужен. Выкупите все купе и уложите там пациентку. Думаю, она не пробудится, но, если это вдруг случится, влейте ей рюмку коньяка с парой капель морфия по усмотрению – так вы уже к вечеру благополучно прибудете в Бонн. Телеграфируйте, чтобы на вокзале вас ждал экипаж тайного советника, сажайте туда девушку и везите в вашу клинику – уж оттуда-то ей будет нелегко сбежать. Для этого у вас есть свои возможности и средства. – Но, позвольте, Франк, – заметил ассистент, – это же, в сущности, похищение. – Оно самое, – подтвердил референдарий. – Не тяготитесь этим сверх меры – у вас на руках подписанный контракт, а там уж будь что будет. Довольно разговоров – делайте, как только что оговорено. Доктор Петерсен обернулся к своему патрону. Тот молча и задумчиво стоял посреди комнаты. Можно ли взять первый класс? И какую комнату выделить пациентке? И не стоит ли нанять еще охранника?.. Между тем Франк Браун подошел к спящей. – Ты красива, – прошептал он. – Твои кудри – как огненно-золотые змейки. – Он снял с пальца золотое колечко тонкой работы с крохотной жемчужиной. – Вот, возьми. Эту вещь мне подарила Эми Стэнхоуп [12] – в тот час, когда меня перестали травить ее чарующие яды. Она – красивая, сильная, и, как ты, довольно-таки странная особа! Спи же, чаровница, – и пусть тебе приснятся прекрасный принц и ваш общий ребенок. – Он нагнулся, запечатлел на ее лбу поцелуй. Принесли носилки. Носильщики уложили спящую, одели ее, набросили поверх тела шерстяное одеяло, вынесли. «Будто мертвое тело», – подумалось Франку Брауну. Доктор Петерсен попрощался и удалился следом, и наконец-то дядя и племянник остались одни. Несколько минут они провели молча. Но вот тайный советник подошел к референдарию. – Благодарю тебя, – сухо сказал он, кладя руку тому на плечо. – Не за что, – в таком же тоне ответил Франк. – Ведь ты хорошо понимаешь, что я сделал это не для тебя, а для себя. Так, смеха ради… такое себе развлечение. – Я так и думал… И вот, так как эта история занимает тебя, то я сообщу тебе одну вещь, имеющую к ней отношение. Видишь ли, в то время, когда ты изощрялся в своих измышлениях насчет принца, мне пришла в голову одна мысль – усыновить ребенка, если таковому суждено явиться на свет. Вот видишь, – старик ехидно улыбнулся, – древний миф оправдывается: это странное будущее существо еще прежде, чем явиться на свет, отнимет у тебя кругленькое состояньице. Оно будет моим наследником. Сообщаю тебе это, чтобы ты не тешил себя несбыточными мечтами. – Хорошо, – спокойно заметил Франк. – Все равно ты сделал бы это рано или поздно. Профессор выдержал его прямой взгляд, ничего не ответив. – Пожалуй, лучшего момента подбить счета у меня не будет. Я часто злил тебя, давал поводы для серьезной обиды. Ты славно поквитался со мной – так поделом же мне. Но хотя бы за идею, которую я тебе подал, и помощь, какую оказал… может, найдешь возможным уплатить хотя бы все мои долги? – Сколько? – спросил старик, с трудом сдерживая насмешливую улыбку. – Немного. Тысяч двадцать марок – не больше. Фраза повисла в воздухе. Тайный советник не торопился с ответом. – Ну так что? – нетерпеливо вопросил племянник. – Что? – эхом повторил старик. – Не думаешь же ты всерьез, что я стану покрывать твои счета? Франк Браун уставился на него, чувствуя, как стучит кровь в висках. И все же он сдержал себя в руках. – Дядюшка Яков, – начал он дрожащим голосом. – Я не стал бы тебя просить без крайней нужды. Срок уплаты по моим счетам истекает, почти уже горит. К тому же почти все мои долги – карточные. То есть долги чести!.. – А зачем было играть, зная, что нечем платить? – желчно спросил тен Бринкен. – Я знаю, я идиот, глупец, – бросил в сердцах племянник. – Конечно, не стоило мне так безрассудно себя вести. Но сделанного не воротишь – надо платить. И вот еще что – я больше не могу просить помощи у матушки. Ты не хуже меня знаешь, что она и без того делает для меня больше, чем может. К тому же совсем недавно… вот только-только что… она уже помогала мне уладить дела. И она сейчас хворает, так что я не стану ее тревожить. Тайный советник растянул губы в хищной ухмылке бывалой лукавой лисы. – Жаль твою бедную матушку, – произнес он, – но и я ничем помочь не могу. Тут уж не обессудь! – Дядя Яков! – возопил Франк Браун, вне себя от холодности этой насмешливой рожи в морщинах. – Дядя Яков, ты сам не ведаешь, что творишь. В крепости я должен несколько тысяч другим арестантам и обязан произвести расчет до конца недели. Еще у меня целая прорва мелких долгов разным людям, дававшим денег взаймы под честное слово, – не могу же я подвести их. Я занял даже у коменданта, чтобы приехать сюда… – И у него тоже? – изумился профессор. – Да, и у него! Я соврал ему, что ты при смерти и я еду к твоему одру оказать тебе последнюю поддержку. Поэтому он и согласился одолжить мне… – Так вот что ты ему наплел? – Тайный советник осуждающе покачал головой. – Да ты у меня просто маэстро низкоморальных махинаций. Пора преподать тебе урок, что ж! – Святые угодники! – вскричал Браун. – Да образумься же ты, дядя Яков! Нужны мне эти деньги… если ты мне не поможешь – я пропал! – Ну, большой разницы не будет. – Тайный советник пожал плечами. – Ты и без того пропал – из тебя никогда не выйдет дельного человека. – И это говоришь мне ты, родной дядя? – Говорю, как слышишь. Ну как, помогло тебе твое расточительство? Всегда сорил средствами самым безрассудным образом, а теперь… – Может, я и мот, дядя, – перебил его племянник, – но я никогда не тратился на самые греховные мерзости, как это делал ты. Он выпалил это в ярости – и ему показалось, будто он поднял незримый хлыст и опустил прямо на уродливое лицо старикашки. Выпад попал в цель – но попал в молоко, не встретил никакой преграды, кроме, может быть, небольшого количества дурно пахнущей ряски, липкой нутряной слизи. Спокойно, почти дружелюбно тайный советник ответил: – Я вижу, ты все еще не поумнел. Позволь же твоему старому дяде дать тебе добрый совет – глядишь, и принесет тебе пользу. Если тебе что-то от кого-то нужно, будь готов прогибаться под чьими-то маленькими прихотями. А как прогнешься – так воспользуйся же своим положением! Согласись, я многого добился в этой жизни. Я достиг почти всего, чего только хотел. Кто ты такой, чтобы унижать меня? Вот только сегодня ты понадобился мне – и я, так и быть, закрыл глаза на твою непреходящую, возмутительную дерзость по отношению к серьезному, уважаемому человеку. Как видишь, не зря я тебя терпел – задуманный план да воплотился в жизнь. Теперь ситуация полярная – ты приходишь просить меня о чем-то, но никаких уступок твоя наглая натура даже не подразумевает. Нет, даже не вздумай сейчас становиться шелковым – со мной этот фокус уже не пройдет, увы. А вот если ты к кому-то другому с большим почтением обратишься… может, тебе и перепадет. И если перепадет – помяни меня, старого дурака Якова, редким добрым словом! На это Франк Браун заметил: – Дядя, я пошел путем унижения. Сделал это – первый раз в жизни; сделал, когда попросил тебя – попросил! Но еще раз этим путем я не пойду. Неужели ты хочешь, чтобы я еще больше перед тобою унижался? Будет, довольно – просто дай мне денег, и я уйду. Тайный советник ответил: – Я тебе предложу кое-что, дорогой. Только обещай меня выслушать и не приходи в бешенство – что бы ни услышал! – Хорошо, дядюшка, – спокойно промолвил Браун. – Итак, слушай. Я дам денег, столько, сколько тебе понадобится, чтобы привести в порядок дела. Дам даже больше – относительно цифры мы уж сойдемся. Но мне ты будешь нужен в моем имении. Я постараюсь устроить так, чтобы тебя перевели ко мне в город и не томили больше в крепости. – Звучит неплохо! Но на какой срок ты меня запрашиваешь? – Где-нибудь на год… может, и раньше отпущу. – Что ж… Какие будут мои обязанности перед тобой? – Сущие пустяки. Это просто маленькое побочное занятие – ты привык к нему, оно тебе не покажется трудным. – О чем же речь? – Видишь ли, мой юный друг, – продолжал тайный советник, – понадобится помощь с девушкой, которую ты раздобыл. Ты прав – добровольно она с нами не задержится, и мы мало что сможем поделать в этом случае. В частной клинике человека закрыть легко, как в тюрьме или остроге… но, к сожалению, у нас подобных условий нет. Не могу же я взять и запереть ее в террариум вместе с лягушками или в клетку с обезьянами, правда? – Правда, дядя Яков. Придется придумать что-то получше. – О, я уже придумал. Нам нужен кто-то, кто удержал бы ее. Но мой ассистент доктор Петерсен, сдается мне, – не тот склад ума, что способен пробудить долгосрочный интерес. Такого на одну ночь – и то с трудом хватит. Нам нужен человек с энергетикой. И как раз я подумал о тебе… – Обо мне? – переспросил Франк Браун. – Да, мой мальчик, о тебе, – произнес тайный советник. – В этом деле ты будешь как нельзя кстати. Ты, уверен, сумеешь ее удержать. Будешь нашептывать ей всякий вздор с придыханием… твоя дикая фантазия хотя бы получит сколько-нибудь дельную цель. А за неимением принца она влюбится в тебя – так ее чувственные потребности удовлетворятся. Если же ей будет мало одного тебя – что ж, за тобой достаточно друзей и знакомых, которые с удовольствием воспользуются случаем провести несколько часов в обществе прелестного создания, не обремененного излишком этой старой шелухи-морали… Голос Брауна зазвучал глухо, хрипло, нездорово: – Дядя, что вы мне предлагаете? Стать ублажателем этой девки, покуда она носит в себе ребенка убийцы? Наперсник продажной бабы… хорошенько это вы меня… – Да-да, я все понимаю, мой мальчик. Но другой работы для тебя у меня, прости, нет! Франк Браун не ответил. Больше унизить нельзя было! Попран ногой, раздавлен, как червяк… Вот она, жестокая месть старого дьявола! Тайный советник заметил его реакцию, и змеиная улыбка озарила его лицо изнутри ядовитым светом. – Обдумай это спокойно, мой мальчик, – начал было он. – Ну что в этом, если так уж подумать, плохого? Будешь получать стол и квартиру, рассчитаешься с долгами… Но Франк уже не слушал: кровь бросилась ему в голову, на языке вертелись самые страшные ругательства, руки трясло. Он не помнил, как схватил шляпу и выбежал на улицу. Ясное утреннее солнце ударило ему по глазам. Он шел, не разбирая дороги, чувствуя себя вывалянным в грязи после сильного удара обухом по голове. Остановившись у тумбы с театральными афишами, он принялся читать их – и поймал себя на том, что видит слова, но не понимает их смысл. В следующий раз Франк опомнился на вокзале; подошел к кассе и попросил билет. – Куда? – спросил билетер. А и впрямь – куда ему податься? – Кобленц, – глухо ответил Браун, подивившись чуждости собственного голоса. Он принялся обшаривать карманы в поисках мелочи. – Третьим классом. – На это еще хватало. Получив билет, он поднялся по лестнице на перрон, занял свободную скамью и стал ждать. Вскоре он увидел, как выносят накрытые носилки, а за ними идет доктор Петерсен. Он не двинулся с места, как будто все это не имело к нему отношения. Он видел, как прибыл поезд, наблюдал, как ассистент тен Бринкена открывает купе первого класса. Носильщики осторожно пронесли свой груз в темный проем. Тогда он пошел в самый конец поезда. Челюсть свело от смешка. «Все правильно, – думал он, – третий класс – в самый раз для ублажателя профурсеток». Но боль обиды как-то поугасла, едва он пристроился на жесткой скамье, забился в свой угол, уставился в пол. На смену яркой эмоции пришло серое равнодушие. Периодически до его слуха доносились объявления названий станций. Казалось, состав следует экспрессом, пропуская три-четыре остановки за раз, – и вдруг замедляется, и тогда между полустанками успевала пройти не одна вечность. В Кёльне ему пришлось пересесть и подождать поезд, следовавший на Кобленц. Но ожидание нисколько не досадовало ему. Он едва замечал, где находится сейчас – на скамье у здания вокзала или в вагоне. Прибыв к месту своего назначения, он так же отстраненно сошел на перрон и побрел наугад по узким улочкам. Ночь опустила свой темный покров, и Франк вспомнил, что вообще-то должен быть наверху, в крепости. Перейдя мост, он поднялся в гору по узкой, протоптанной башмаками арестантов тропинке, миновал негостеприимный подлесок. Вот уже и казарменный плац – такой знакомый. А спустя какое-то время стены камеры обступили его, и койка услужливо подставила ему свою продавленную спину. Пройдя по коридору, кто-то заглянул в камеру, подсветил себе свечой. Оказалось, это был военно-морской врач, доктор Клеверьян. – О, привет, – бросил он. – Значит, фельдфебель был прав! Уже вернулся, братишка? Ну, давай, пошли… наш ротный держит банк. Франк Браун не шевельнулся, он едва слышал, что ему говорят. Тогда Клеверьян схватил его за плечо и сильно потряс. – Ты что, уже спать собрался, сурок? Не дури, пойдем! Франк Браун вскочил, как если бы что-то подкинуло все его тело вверх. Он схватил стул, поднял его и шагнул к доктору. – Прочь, – прошипел он, – прочь, негодяй! Клеверьян вгляделся в его бледное лицо: черты искажены до неузнаваемости, взгляд остановился. Зрелище воскресило в памяти бледные пережитки врачебной этики, и он мигом оценил ситуацию. – Ладно, ладно, – сказал он спокойно и вышел. – Не серчай. Какое-то время Франк Браун простоял со стулом в руках. Голова его была пуста, как протекший кувшин. Он слышал, как стучат в дверь, – звук несся, словно из дальних далей. Он поднял глаза – из марева перед ним выплыл силуэт низенького курсанта. – Ты вернулся? – спросил этот призрак. – Что с тобой? Франк упорно не отвечал, и курсант, слегка напуганный, ушел ненадолго; вскоре вернулся с бокалом и бутылью бордо. – Давай-ка, – пробормотал он, – выпей. Хуже не будет. И Франк Браун выпил. Он чувствовал, как вино растекается по жилам, как селится в ногах дрожь. Он тяжко опустился на кровать; курсант поддержал его. – Пей! – настаивал он. Но Франк Браун отмахнулся. – Нет, нет, – шептал он. – Я от него скверно опьянею. – Он слабо улыбнулся. – Я же сегодня… я сегодня еще крохи во рту не держал! Его ушей коснулся шум: громкий смех и крики. – Что там такое? – равнодушно спросил он. Курсант ответил: – Играют. Вчера поступили двое новеньких. – Он пошарил в кармане. – Я получил телеграмму для тебя. Денежный перевод на сто марок – пришла сегодня вечером. Вот! Франк Браун взял листок. Пришлось прочесть дважды, чтобы до него дошла суть. Дядя посылал ему сто марок, сообщая при этом: «Считай, что это задаток». Франк дернулся. Туман рассеялся, будто пелена алого дождя встала перед глазами… Задаток! Задаток? Да, за то самое… занятие, предложенное ему стариком… За это! – Вот деньги. – Курсант протянул ему купюру. Он схватил бумажку, чувствуя, как та обжигает ему кончики пальцев – и эта боль, ощутимая почти физически, была едва ли не приятна ему. Он закрыл глаза, позволяя этому огню наполнить персты, ладонь, всю руку; дал обжечь до самой кости – этим последним, самым позорным оскорблением… – Подай вина! – крикнул он. И пил, пил; и казалось ему, что темное вино гасит весь этот шипящий жар в его душе. – Во что там играют? – спросил он. – В баккара? – Нет, в кости – в «семерку». Франк Браун взял его за руку. – Давай, веди меня туда. Они вошли в казино. – Вот и я! Сто марок на восьмерку! – И бросил свою банкноту на стол. Ротмистр перевернул стаканчик. Выпала шестерка… Глава пятая Отец Альрауны и ее смерть-крестная Доктор Карл Петерсен подал профессору толстую книгу в роскошном переплете, изготовленную по специальному заказу. В левом верхнем углу красной кожаной обложки красовался старинный герб Бринкенов. В середине оттиснули золотом буквы: А. Т. Б. Несколько пустых страниц вначале оставлено было, по желанию профессора, для него самого: на них он хотел собственноручно изложить предысторию зарождения идеи об искусственном существе. Историю воплощения этой идеи излагал доктор Петерсен. Он начал с краткого делового жизнеописания матери существа, коему была посвящена книга. Ассистент заставил девушку рассказать еще раз подробности своей жизни и тотчас же внес все соответствующие записи, перечислив даже те взыскания, каковым Аманда Драгорре подвергалась по суду: два раза ее осудили за бродяжничество, пять или шесть раз – за нарушение правил, предписанных полицией для женщин ее ремесла. Один раз ее ловили на воровстве – причем сама Аманда настаивала на суде, что невиновна, а ту бриллиантовую булавку ей «подарил добрый господин». Следующая глава, также написанная доктором Петерсеном, посвящалась странному отцу ребенка – безработному рудокопу Петру Вайнанду Неррисену, именем короля и судом присяжных приговоренному к смертной казни. Прокуратура любезнейше предоставила в распоряжение доктора все относящиеся к делу документы, откуда он и смог почерпнуть необходимые сведения. Из документов выяснялась прежде всего тяжелая наследственность: мать Петра была алкоголичкой, отец-поденщик неоднократно подвергался наказаниям за проступки против общественной нравственности. Один из его братьев уже десять лет сидел в тюрьме. Петр Неррисен по окончании школы поступил в ученье к кузнецу, который, хотя и дорожил им за ловкость и силу, в конце концов выгнал за грубость и циничность – такому слова поперек не скажи; кроме того, Петр повадился грязно домогаться всех юных домочадцев женского пола. Освобожденный от воинской повинности вследствие одного природного недостатка – на левой руке у него недоставало двух пальцев, – он переходил с одной шахты в другую, пока наконец однажды в споре не ударил ножом старшего штейгера [13] . Рана была опасная, но не смертельная. Неррисена на двадцать месяцев отправили в тюрьму, хотя его государственный адвокат пытался вымолить у суда жалость к обездоленному, не состоявшему ни в одном профсоюзе – ни в христианском, ни в народном, ни даже хотя бы в гирш-дункерском [14] . О выпущенном на свободу Неррисене документальные свидетельства почти полностью отсутствовали – оставалось полагаться лишь на его личные заявления. Он якобы вернулся на большую дорогу, дважды переходил Альпы, бродяжничал от Неаполя до Амстердама; по случаю работал, несколько раз привлекался за мелкие кражи и бродячий образ жизни – но прокуратура имела основание предполагать, что за эти семь-восемь лет он совершил и несколько гораздо более тяжких преступлений. Последнее преступление, за которое Неррисена приговорили к смертной казни, было не вполне должным образом прояснено судом. Защита настаивала, что имел место самый обыкновенный грабеж, но вот обвинительная власть доказывала, что оный сопровождался поруганием женской чести. Примерно же все выходило так: на сумеречном рейнском лугу подсудимый встретил вечером хорошенькую и не по годам развитую шестнадцатилетнюю помещичью дочь Анну Сивиллу Траутвайн. Начав всячески приставать к ней, он встретил ожидаемое сопротивление, вышел из себя и, выхватив походный нож, ударил ее несколько раз, но не смертельно. Пока девица лежала, еле живая от ужаса, Петр взял ее силой, а потом, осознав, что жертва расскажет о нем, добил ее – и поживился напоследок ее небольшими денежными средствами и немногими украшениями. Такой версии противоречило уже хотя бы то, что осмотр тела Анны обличил ужасное – почти мясницкое – расчленение, а также следы содомии. Отчет доктора Неррисена оканчивался известием, что кассационная жалоба защитника была оставлена без последствий, а корона не пожелала воспользоваться предоставленным ей правом помилования. Вследствие этого приговор вошел в законную силу и казнь назначили на следующее утро в шесть часов. Также упоминалось, что осужденный охотно изъявил согласие предоставить себя для эксперимента профессора тен Бринкена, за что доктор Петерсен должен был доставить преступнику накануне, в восемь часов вечера, две бутылки шнапса. Просмотрев записи ассистента, профессор вернул ему книгу и с улыбкой сказал: – Отец обошелся нам дешевле, чем мать… Итак, – прибавил он, переходя на деловой тон, – вы будете присутствовать при казни. Не забудьте запастись всем необходимым. По возможности – без промедлений; каждая минута на счету. Жду вас завтра, тотчас же после казни, в клинике. Приглашать кого-либо из надзирательниц нет надобности: нам поможет княгиня… – Княгиня Волконская будет присутствовать? – Да. Я имею на то свои причины – она очень интересуется опытом. Кстати, как ведет себя пациентка? – Ах, господин профессор, все та же история, повторение все того же, что происходит вот уже три недели: плачет, кричит, бушует, словом требует, чтобы ее выпустили. Сегодня расколотила две умывальные чаши. – Пробовали вы убеждать ее? – Пробовал, но она и слушать не желает. Счастье, что завтра мы покончим с этим делом. Но как мы дальше удержим ее, это для меня загадка. – Над разрешением этой загадки вам незачем задумываться, любезнейший Петерсен. – Профессор добродушно потрепал его по плечу. – Мы уж найдем какое-нибудь средство. Вы лучше позаботьтесь максимально аккуратно исполнить свое дело… – На это, я думаю, ваше высокопревосходительство, можете положиться… Раннее утреннее солнце расцветило густую листву аккуратного садика, разбитого при белом здании женской клиники тайного советника. Оно скользнуло лучами по пестрым, еще влажным от росы клумбам георгинов и приласкало высокий вьющийся хмель на стене. Пестрые чижики и огромные дрозды скакали вдоль ухоженных дорожек по подстриженной траве. Они все проворно поднялись в воздух, когда восемь подкованных копыт загремели по каменной мостовой улицы. Княгиня вышла из экипажа и быстрыми шагами прошла через сад. Щеки ее горели, высокая грудь вздымалась, когда она шла по лестнице в дом. Навстречу ей вышел тайный советник и сам отворил дверь: – Да, ваше сиятельство, вот это я понимаю – пунктуальность! Войдите, пожалуйста. Я уже заварил для вас чай. Она сказала – голос едва повиновался ей, она задыхалась от волнения: – Я… прямо… оттуда. Я видела все. Это… это меня так… так взволновало! Советник провел ее в комнату: – Откуда, ваше сиятельство? Уж не с казни ли? – О да, о да, с казни! – пропела она в ответ. – Доктор Петерсен тоже сейчас будет у нас. Я получила его приглашение еще вчера вечером. Это было так страшно, так… Тайный советник подал ей стул: – Позвольте за вами поухаживать? Она кивнула: – Спасибо, ваше превосходительство, вы очень любезны!.. Какая жалость, что вы это пропустили!.. Это был роскошный малый – крупный, сильный… – Вы о ком? Об осужденном преступнике? Княгиня пригубила свой чай. – Да, конечно, о нем! Убийца! Мускулистый и крепкий… грудь мощная, как у борца. На нем было что-то вроде синего кафтана… обнажили его шею – ни намека ведь на вторые подбородки, одни мышцы да жилы… сущий бык! – Ваше сиятельство, вы хорошо видели всю казнь? – спросил тайный советник. – Великолепно! – воскликнула она. – Я стояла у окна в коридоре, как раз напротив меня – эшафот. Этот крепкий мужчина чуть-чуть шатался, восходя на него, верите ли? – То, верно, от страха. – Не знаю, не знаю… может ли человек столь мощного склада испытывать страх? Но да, они поддерживали его… пожалуйста, еще сахару, дорогой советник! Хозяин выполнил ее просьбу. – Он что-нибудь говорил? – Да. Дважды. Но каждый раз лишь одно слово. В первый раз – когда прокурор ему зачитал приговор. Он негромко вскрикнул… но это я не смогу повторить… – Ну, ваше сиятельство! – Тайный советник осклабился, слегка похлопав ее по руке. – Уж меня-то вы можете не стесняться. Она рассмеялась: – Да, конечно! Итак… Нет, дайте-ка мне еще ломтик лимона. Спасибо вам… только положите его прямо в чашку! Итак, он сказал… нет, не могу повторить. – Ваше сиятельство! – слегка укорил ее хозяин. На что она ответила: – Вы должны закрыть глаза. «Старая фальшивая жаба», – подумал про себя советник, но глаза закрыл. – Ну же, ну же?.. Княгиня продолжала жеманничать: – Такое я скажу только по-французски. – Хоть по-французски, да скажите уже! – не выдержал советник. Тогда она сжала губы, нагнулась и прошептала ему на ухо: – Merde! [15] Профессор отстранился – крепкие духи княгини раздражали его нюх. – Всего-то… – протянул он, но тут же поправился: – Вот ужас! Прямо так и сказал? – Да-да! – закивала она. – С таким видом, будто ему сам Бог – не судья! Как по мне – ужасно мило, почти галантно! Мне в нем это понравилось! – Понимаю! Ну а каким было другое его слово? – Ах, это совсем скверно! – Княгиня шумно прихлебывала чай, уминала за обе щеки торт. – Этим-то словом он безоговорочно уничтожил все хорошее впечатление, какое успел на меня произвести! Только подумайте, ваше превосходительство, когда подручные палача его схватили, он вдруг начал кричать и хныкать, как малое дитя. – Вот это новости! Еще чашечку, ваше сиятельство?.. И что же он кричал? – Сначала он сопротивлялся молча, но изо всех сил, хотя руки были у него связаны за спиной. Помощники палача кинулись на него, а сам палач во фраке и в белых перчатках стоял спокойно и только смотрел. Мне понравилось, как преступник стряхнул с себя троих молодцов! Они опять бросились на него, все разом, но он не давался. Зрелище невероятно волнительное! – Могу себе представить, ваше сиятельство, – но что потом? – А потом один из помощников палача подставил ему ногу и быстро поднял сзади за связанные руки. Он упал. И наверное, понял, что сопротивление не приведет ни к чему, что его песенка спета. Будто был пьян – а потом вдруг протрезвел, и вдруг закричал… Тайный советник улыбнулся: – Что же он закричал? Не закрыть ли мне снова глаза? – Нет! – воскликнула княгиня. – Вы можете спокойно оставить их открытыми, ваше превосходительство. Он вдруг стал испуганным, жалко испуганным, и полным страха. И он кричал: «Мама… мама… мама!» О, дюжину раз – пока его ставили на колени, волокли под гильотину, просовывали голову в круглое отверстие в доске. – Значит, до последних мгновений он звал свою маму? – Нет, не до самого конца. Едва жесткая доска охватила его шею и голова показалась с другой стороны, он замолчал. Казалось, в душе у него что-то творится. Советник стал внимательным. – Вы хорошо разглядели его лицо, ваше сиятельство? Могли бы вы угадать, какие же отражались на нем чувства? Княгиня ответила: – Я наблюдала его так же ясно, как вижу сейчас вас перед собой. Его чувства… о, те чувства мне неведомы. Это продлилось лишь мгновенье… когда палач еще проверял, все ли в порядке, когда его рука уже искала рычаг, отправляющий в свободное паденье нож… Я видела глаза убийцы, широко распахнутые, как в безумной страсти, видела его судорожно раззявленный рот и дикие, по-звериному искаженные черты… – Она запнулась. – Это все? – допытывался тайный советник. – Да… потом упал нож. И голова полетела в мешок – его уже держал наготове один из подручных. Пожалуйста, передайте мне еще мармелада, ваше превосходительство. Раздался стук в дверь; вошел, кланяясь, доктор Петерсен. В руке он держал длинную пробирку, плотно закупоренную и обернутую в вату. – Доброе утро, ваше превосходительство. Доброе утро, господин тайный советник. Вот… вот оно. Княгиня вскочила: – Дайте-ка я посмотрю… Но тайный советник удержал ее: – Помедленнее, ваше высочество. Вы сами скоро это увидите. Если вы не возражаете, мы сразу приступим к работе. – Он повернулся к ассистенту: – Я не знаю, будет ли это важно, но на всякий случай – было бы неплохо, если бы вы… Его голос понизился, когда он приблизил губы к уху доктора. Петерсен кивнул: – Очень хорошо, ваше превосходительство. Я немедленно отдам распоряжения. Они прошли по белым коридорам и остановились перед нужной им палатой под номером семнадцать. – Вот и она, – сказал тайный советник, осторожно открывая дверь. Палата была полностью белой, залитой солнечным светом. Девушка крепко спала в постели. Яркий луч пробился сквозь плотно зарешеченные окна, задрожал на полу, кое-как вскарабкался по золотой лестнице, пробежал по простыням, любовно прижался к розовой щеке, погрузив ее рыжие волосы в пылающее пламя. Ее губы двигались – полуоткрытые, – как будто она тихо шептала слова любви. – Все мечтает о своем принце, – насмешливо бросил тайный советник. Положив свою холодную и влажную, как лягушка, руку ей на плечо, он потряс его. – Вставай, Аманда. Легкий шок пробежал по ее телу. Она села, опьяненная сном. – Что вам нужно? – пробормотала она, запинаясь. Затем она узнала профессора. – О, опять ты! Оставь меня в покое. – Ну же, Аманда, не говори глупостей, – увещевал ее тайный советник. – Наконец-то пришло время. Будь благоразумна и не доставляй нам никаких хлопот. Быстрым рывком он сдернул простыни, бросив их на пол. Глаза княгини расширились: – Какая славная девушка! Отлично сложена… с ней все хорошо пройдет… Но проститутка натянула ночную рубашку на колени и прикрылась, насколько это было возможно, подушкой. – Подите прочь, все вы! – закричала она. – Я вам не дамся! Тайный советник махнул ассистенту. – Неси химикат, – приказал он. – Да поторопись, мы не можем терять ни минуты. Доктор Петерсен быстро вышел из комнаты. Княгиня подошла и, присев на кровать, обратилась к девушке: – Не глупи, малышка. Это ни к чему хорошему не приведет. Она попыталась приласкать ее, массируя толстыми пальцами в кольцах горло и шею, спускаясь к грудям. Аманда оттолкнула ее: – Что тебе нужно, карга? Кто ты? Уходи, уходи. Я не буду ничего делать! Но княгиня не потерпела бы отказа: – Я хочу только лучшего для тебя, дитя. Я подарю тебе красивое кольцо и новое платье… – Мне не нужно кольцо, – закричала проститутка. – Мне не надобно нового платья! Я только хочу уйти отсюда. Почему они не оставят меня в покое? Тайный советник с безмятежной улыбкой открыл стеклянную пробирку. – Позже вас оставят в покое, Аманда, и позже вы сможете уйти. А пока у вас есть обязательство выполнить то, на что вы согласились в самом начале. А, вот и вы, доктор! – Он повернулся к Петерсену, только что вошедшему с хлороформной маской в руке. – Подходите ближе, скорее. Проститутка уставилась на него испуганными глазами навыкате. – Нет, – заскулила она. – Нет, нет! – Она сделала вид, что собирается вскочить с кровати, и так сильно толкнула ассистента обеими руками в грудь, когда он попытался ее сдержать, что Петерсен отшатнулся и чуть не упал. Но княгиня тогда бросилась на девушку с широко раскинутыми руками, вдавливая ее спину в кровать своим могучим весом. Ее пальцы, унизанные множеством перстней, впились в светящуюся плоть, когда она схватила зубами длинную прядь рыжих волос. Проститутка сопротивлялась, дрыгая ногами в воздухе, не в силах высвободить руки или пошевелить телом под этим могучим грузом. Она увидела, как доктор надел маску ей на лицо, услышала, как он негромко считает: раз, два, три… Она закричала и попыталась отвернуть голову в сторону, подальше от маски: – Нет! Нет! Я не буду! Я не буду! О, я не могу дышать… Затем ее крики затихли, превратившись в жалкое слабое хныканье: – Мама, о мамочка… Операция, произведенная под хлороформом, удалась вполне. Но двенадцать дней спустя проститутка Аманда Драгорре угодила в тюрьму. Ордер на арест был выдан быстро, поскольку обвиняемая в многочисленных хищениях не имела постоянного адреса и к тому же подозревалась в намерении скрыться от следствия. Заявление поступило от сиятельного члена общества, его превосходительства действительного тайного советника тен Бринкена. В первые же дни профессор неоднократно спрашивал своего ассистента, не видел ли он ту или иную вещь, утерянную его превосходительством. Так, сперва он недосчитался старого перстня – его он снял при мытье рук и положил рядом, на раковину; потом исчез бумажник, оставленный им, как советник точно помнил, в пальто. Тогда он попросил своего ассистента Петерсена незаметно послеживать за сотрудниками. Потом пропали золотые часы уже у Петерсена – прямо из его кабинета в клинике, из запертого ящика письменного стола, чей замок оказался взломан. Обстоятельные обыски в клинике, на которые сразу же согласились все служащие, ни к чему не привели. – Должно быть, вина на одной из наших пациенток, – заключил тайный советник и приказал провести досмотр всех палат. Этим тоже руководил доктор Петерсен, но и здесь обошлось без успеха. – Вы все осмотрели? – строго осведомился советник. – Все, ваше превосходительство, – отвечал ассистент, – кроме покоев Аманды. – А почему же там не смотрели? – Ваше превосходительство! – изумился доктор Петерсен. – Она-то вне подозрений. Ее охраняют день и ночь, она даже не выходит из своей палаты. Вдобавок, как только она узнала, что наше вмешательство прошло успешно, она стала совершенно невменяемой, воет и орет целый день, сводит нас с ума, думает лишь о том, как ей отсюда выйти и что сделать, чтобы расстроить все наши усилия… Напрямую говоря, ваше превосходительство, кажется совершенно невозможным содержать здесь эту несносную девицу долгое время. – Вы так думаете? – Тайный советник рассмеялся. – Ну, Петерсен, вы тогда обыщите семнадцатую палату – я вовсе не исключаю причастности этой девки. Спустя четверть часа доктор Петерсен вернулся и принес завязанный в узел носовой платок. – Все награбленное – здесь, – доложил он. – Я нашел это спрятанным на самом дне бельевого мешка. – Ах вот как! – Тайный советник кивнул. – Немедленно звоните в полицию. Ассистент заколебался. – Простите, ваше превосходительство, позволю себе одно возражение. Девушка явно невиновна, пусть улики и свидетельствуют против нее. Ваше превосходительство, вы бы ее видели – пока мы с санитаркой обшаривали палату, она лежала в совершенной прострации, и ее наши поиски ни капли не волновали. Она явно никак не причастна к хищению. Должно быть, все это добро наворовал кто-то из персонала, а когда стало ясно, что разоблачение неминуемо, спрятал вещи в палате Аманды. – Ах вы такой романтик, Петерсен. Звоните в полицию, живо! – Ваше превосходительство, – взмолился ассистент, – может, мы могли бы немного подождать. Может, еще разок опросить персонал… – Послушайте, Петерсен, друг мой, – ответил тайный советник утомленно. – Ну вы рассудите сами… какая разница, украла ли девка эти вещи, или это сделал кто-то другой? Главное, мы от нее отделаемся и она пробудет под очень надежным надзором до тех пор, пока не придет ее час, верно же? В тюрьме за ней присмотрят лучше, чем здесь. Вы знаете, как прилично мы ей платим, и я даже доплачу ей немного за эту маленькую провинность, когда все счастливо разрешится… в тюрьме, право слово, не хуже, чем здесь, – ну, комната поменьше, кушетка пожестче, еда чуть-чуть похуже. Зато какое общество! В ее состоянии близость к социуму куда ценнее пустячных удобств. Доктор Петерсен смотрел на него, все еще явно не уверенный до конца: – Пусть так, ваше превосходительство, но… не начнет ли она там болтать? Было бы очень неприятно, если… Тайный советник улыбнулся: – Если – что? Пусть болтает, сколько хочет. Hysteria mendax [16] – вы же знаете, до чего Аманда аффектирована, а истерички несут околесицу в одну только силу одной только своей природы! Ее и слушать-то никто не станет, беременную дурочку. И что она в любом случае начнет рассказывать? Историю о принце, придуманную моим смазливым племяшкой? Вы думаете, судья, прокурор, начальник тюрьмы, пастор или другой разумный человек станет слушать шлюху, нагулявшую пузо и несущую подобный бред? Кстати, я сам поговорю с тюремным врачом – кто там сейчас на должности?.. – Мой коллега, доктор Першайдт, – ответил ассистент. – Ах, ваш друг, коротышка Першайдт. – Профессор сцепил пальцы. – Тоже из моих знакомых. Попрошу его особенно внимательно следить за нашей пациенткой. Скажу ему, что ее определил ко мне в клинику один ее знакомый, будучи с ней в отношениях; что этот господин готов в любом случае обеспечить будущее ребенка. К тому же заострю внимание на исключительно болезненной склонности пациентки ко лжи и заранее предупрежу, о чем она может болтать… кроме того, мы за свой счет наймем для защиты советника юстиции Гонтрама – и ему тоже объясним дело так, чтобы он ни секунды не верил речам шлюхи. Вы боитесь чего-то еще, Петерсен? Ассистент взирал на своего патрона с восхищением. – Нет, ваше превосходительство! Вы все так основательно продумали… конечно, я сделаю все, что в моих силах, чтобы быть полезным вашим планам. Тайный советник громко вздохнул, затем подал ему руку. – Благодарю вас, любезный мой Петерсен. Не представляете, как тяжело мне дается эта мелкая ложь. Но что делать? Наука требует жертв. Наши отважные предшественники, врачи позднего Средневековья, вынуждены были выкрадывать трупы с кладбищ просто для изучения анатомии. Им приходилось противостоять всем опасностям преследования за осквернение трупов, над ними довлел легион общественных предрассудков… нам ли нынче жаловаться на судьбу? В лаборатории святой науки и обман – пригодный инструмент. Ну, ступайте, Петерсен, ступайте! И звоните уже в полицию! И ассистент ушел, испытывая великое и искреннее почтение к своему патрону. Итак, Аманду Драгорре осудили за кражу со взломом. Отягчающим обстоятельством стала ее упорная ложь, а также факт, что она уже однажды привлекалась к ответу ровно за то же самое правонарушение. Несмотря на это, учли и смягчающие обстоятельства, вероятно потому, что Аманда была красива и ее защищал советник юстиции Гонтрам. Ей присудили только восемнадцать месяцев заключения, и это – с полным зачетом времени, проведенного в тюрьме до суда. По ходатайству его высокопревосходительства господина тен Бринкена большую часть наказания осужденной простили, хотя последняя вела себя в тюрьме далеко не образцово. Было принято во внимание, что ее буйные выходки находятся в тесной связи с истерическим состоянием, наличие коего профессор подчеркнул в своем ходатайстве. Не осталось без внимания и то обстоятельство, что Аманда в скором времени должна была сделаться матерью. Ее освободили, как только стало ясно, что роды подходят. Ранним утром она была доставлена в клинику тен Бринкена и определена в уже знакомую семнадцатую палату, что находилась в самом конце коридора. Схватки начались по дороге. – Роды будут быстрыми, – попытался успокоить ее доктор Петерсен, но он ошибся. Схватки продолжались целый день, ночь и еще один день; ненадолго оставляли ее – лишь для того, чтобы возобновиться с новой силой… и все это время роженица кричала и стонала, корчась от ужасных болей. Этому выдающемуся клиническому случаю посвящена третья краткая глава в книге А. Т. Б. Она также написана рукой ассистента. При родах, кроме него, присутствовал еще тюремный врач, доктор Першайдт. Роды были очень тяжелые и закончились смертью матери. Господин тайный советник не почтил их своим визитом. В своем отчете доктор Петерсен подчеркивал, что ни телосложение матери, ни ее крепкий организм не вызывали до поры опасений за благополучный исход. Неожиданное осложнение следует приписать лишь чрезвычайно странному – поперечному – положению плода в лоне; при таком стечении обстоятельств кем-то из двоих – матерью либо ребенком – приходилось жертвовать. Далее отмечалось, что отпрыск – он оказался девочкой – тотчас же при появлении на свет, почти еще в утробе матери, поднял такой ужасный крик, какого ни оба доктора, ни акушерка за всю свою практику не слыхали. В крике этом было что-то кошмарное, и все присутствовавшие невольно содрогнулись, а у доктора Першайдта выступил пот, и ему пришлось присесть. Впрочем, ребенок вскоре успокоился. Во время купанья акушерке бросились в глаза чрезвычайно развитые, припухшие половые органы младенца, и аномалия, не сразу ею замеченная: ноги у ребенка оказались чуть сросшимися. Впрочем, это потребовало лишь маленькой операции и в дальнейшем никак не сказалось на здравии новорожденной. Матери пришлось пройти через страшные боли и муки. От хлороформирования или спинальной анестезии, а также и от инъекций скополамина и морфия пришлось отказаться, так как безостановочное кровотечение вызвало уж слишком сильное ослабление сердечной деятельности. Аманда все время дико кричала и плакала, но в момент родов пронзительный вопль ребенка заглушил ее стоны. Они стали вдруг тише, слабее, и через два с половиной часа она, не приходя в сознание, скончалась. Причиной смерти посчитали разрыв матки и обильную потерю крови. Так как родственники Аманды Драгорре, извещенные по телеграфу, отказались от каких бы то ни было хлопот и расходов по ее погребению, труп передали в анатомический театр. Профессор анатомии Гольцбергер изрезал его на своей лекции во всех направлениях. Осталась только голова, и ее предстояло препарировать кандидату медицины Фасману. Уехав на каникулы домой, он забыл о своем препарате, а вернувшись, не имел уже в нем надобности, так как с изучением черепа успел покончить. Ввиду этого он рассудил изготовить из верхней части черепа бокал для игральных костей – а их у него накопилось уже пять штук, сделанных из позвонков казненного Неррисена. Кандидат медицины Фасман не был суеверен, но все-таки утверждал, что бокал, сделанный из черепа, приносит ему счастье в игре. Он так часто повторял это, пока бокал и кости не приобрели своего рода славу и весть о них не дошла до профессоров. Кандидат медицины Фасман так гордился бокалом и костями и так привык к ним, что ни за какие сокровища в мире с ними не расстался бы. Но тут случилось совершенно непредвиденное обстоятельство. По поводу своих экзаменов Фасману пришлось навестить профессора тен Бринкена на дому, профессор завел речь о драгоценности кандидата и заявил ему без обиняков, что ему приятно было бы иметь эти вещи у себя. Фасман ни за что не поддался бы этому вымогательству, если бы не чувствовал себя таким слабым в гинекологии и если бы профессор тен Бринкен не пользовался такой страшной репутацией, как экзаменатор. Так или иначе, Фасман сдал гинекологию отлично: бокал, значит, и напоследок принес ему счастье. Так сошлись вместе кости двух людей, бывших отцом и матерью Альрауны, как окрестил ее по понятным соображениям профессор. Случайно это произошло и с другими бренными останками обоих: когда трупы их исчерпали свою полезность, седой служитель анатомического театра герр Кноблех бросил ободранные куски в общую поглотительную яму – в саду, у стены, где вьется плющ. ИНТЕРМЕДИЯ ПЕРВАЯ Все грехи, моя дорогая подруга, снесены сюда горячим южным ветром из пустыни. Там, где солнце палит бесконечные века, над спящими песками парит тонкая белая дымка. Она превращается в мягкие белые облака – и те плывут себе, пока дикие вихри пустыни не закручивают их и не превращают в странные коконы, содержащие палящий жар. Где-то там василиск крадется сквозь млечную ночь. Странным образом луна, вечно бесплодная госпожа, породила его. И все же его отец, песок пустыни, так же бесплоден, как и она. Василиск – величайшая тайна пустынь. Многие говорят, что он – зверь, но на самом деле все сложнее. Василиск – это идея, давшая всходы там, где нет почвы или семени. Она возникла из вечного бесплодия и приняла хаотическую форму – да такую, что природа не может распознать ее и принять. Вот почему никто не может описать это нечто, созданное прямо из небытия. Но есть в словах людских и доля правды: василиск действительно очень ядовит. Он жрет коконы, полные солнечного зноя, – те, что вихри ткут над песками пустыни, – и тогда-то и становится огнедышащим – его гортань наполняется жгучими, смертоносными парами. Тогда-то взгляд василиска и обретает убийственную мощь. Но василиск, будучи еще и бледным чадом луны, не съедает все огненные коконы. Насытившись и до краев наполнившись горячим ядом, он плюет зеленой слюной на коконы, все еще лежащие в песке, и царапает их острыми когтями, чтобы его мерзкая слизь могла проникнуть сквозь их мягкую кожицу. Когда ранним утром поднимается ветер, под тонкими покровами можно разглядеть странное вздымание, похожее на влажную двоякодышащую рыбу фиолетового и зеленого цветов. По всей пустыне в полдень коконы лопаются – в час, когда под палящим солнцем вылупляются яйца крокодилов, жаб, змей, всех иных отвратительных рептилий и амфибий. Эти ядовитые яйца пустыни также лопаются с тихим хлопком. Внутри нет ни семени, ни змеи, ни ящера – только странная дымчатая форма, содержащая все цвета радуги, как вуаль танцовщицы в отблесках пламени. В этой дымчатой форме заключены все запахи, совсем как в аромате бледных цветков тибетского саган-дайля; содержатся там и все звуки – словно в музыкальном сердце ангела Израфеля; из этой формы можно дистиллировать любой яд мира – и в ней же скрыта отвратительная телесная суть самого василиска. Затем, в полдень, дует южный ветер – выползает из болот жарких джунглей и танцует над песками пустыни. Он подхватывает огненных созданий из солнечных коконов и уносит их далеко через голубой океан. Они движутся вместе с южным ветром, как мягкие паровые облака, как свободные прозрачные ночные одежды жрицы. Вот так ядовитая чума всех страстей и пороков прилетает на наш прекрасный север. Наши тихие дни прохладны, сестра, как северные земли. Твои глаза голубы и ничего не знают о горячем желании. Часы твоих дней подобны тяжелым синим гроздьям глицинии, что ниспадают, образуя мягкий ковер. Мои ноги легко ступают по ним в сверкающем солнечном свете твоей беседки. Но когда опускаются тени, прекрасная сестра, по твоей юной коже бежит жжение, когда с юга налетает дымка. Твоя душа жадно вбирает эту дымку, и твои губы собирают на себе все раскаленные яды пустыни, набухая от крови… Тогда, возможно, я обращусь не к тебе, прекрасная сестра, спящее дитя моих полных грез дней. Когда туман слегка колышет голубые волны, когда сладкие голоса птиц поют от верхушек моего олеандра – тогда обращусь я к страницам толстого тома в кожаном переплете, принадлежащего герру Якову тен Бринкену. Подобно морю, кровь моя медленно растекается по венам, когда читаю я историю Альрауны твоими спокойными, полными неги глазами. Я представляю ее такой, какой она и должна быть, – простой, незатейливой, свободной от всяких пустых страстей… Но потом я пью кровь, что вытекает из твоих ран ночью, и она смешивается с моей собственной красной кровью – эссенция твоей натуры, сплошь отравленная греховными ядами пустыни. Вот когда мой мозг лихорадит от твоих поцелуев; я весь болею и терзаюсь твоими желаниями… Тогда я вырвусь из твоих объятий, дикая сестра, – и буду сидеть, весь погруженный в тяжелые грезы, у своего окна, выходящего на океан, в то время как горячий южный ветер раздувает твое пламя. Возможно, я снова возьму в руки том в кожаном переплете, составленный тайным советником, чтобы еще раз прочесть историю Альрауны – твоими ядовито-горячими глазами. Океан с криком прорывается сквозь неподвижные скалы – точно так же, как кровь с криком бежит по моим венам. То, что я прочту в этом новом свете, будет совершенно другим и иметь будет иной смысл – и я увижу эту историю дикой, будоражащей и безмерно страстной… Глава шестая Рост Альрауны Обретение чаши с костями упоминается тайным советником в кожаном томе, где в какой-то момент перестал встречаться четкий, удобочитаемый почерк доктора Петерсена – одни только тен бринкеновы тонкие, вытянутые закорючины. Но еще до этого не особенно значимого эпизода в гроссбухе можно прочесть несколько кратких записей, интересных в общем ракурсе данной истории. Первая – об операции по устранению ножного сращения у ребенка, произведенной тем же доктором Петерсеном, по-видимому ненароком доктора убившей. Тайный советник притом упоминает: ввиду экономии в связи со смертью Аманды Драгорре и, сверх того, ввиду неоценимого вклада ассистента, он дал ему трехмесячный отпуск с сохранением жалованья и даже обещал выдать особое пособие в размере тысячи марок. Доктор Петерсен собирался потратить деньги на путешествие – ему он уже заранее чрезвычайно радовался, ибо оно было первым в его жизни. Но, будучи добросовестным, он не желал уезжать до того, как сделает ребенку операцию, удалив сращение ног. Напрасно профессор убеждал его, что дело можно без всякого ущерба отложить, – все равно Петерсен настоял на своем и за два дня до намеченного отъезда виртуозно разъединил сращение. К сожалению, для него самого эта операция окончилась катастрофой. Профессор удивлялся, каким образом у его ассистента, всегда отличавшегося аккуратностью, могло произойти заражение крови. Так или иначе, сорок восемь часов спустя Петерсен скончался в страшных мучениях. Непосредственной причины заражения крови установить не удалось. Дотошный осмотр тела установил наличие на левой руке легкой царапины, практически незаметной невооруженному глазу. Может, эту царапину сделал ручонкой во время операции ребенок. Профессор отмечает, что со времени рождения девочки это вторая смерть, избавившая его от крупного расхода… Далее сообщено, что дитя, оставленное в клинике на попечении надзирательницы, вопреки всем ожиданиям, очень спокойно. Раз только оно сильно тревожилось и кричало – при крещении, совершенном капелланом Шредером в соборе. Из присутствовавших при обряде никто не мог его унять: ни священник, ни надзирательница, ни княгиня Волконская и советник юстиции Себастьян Гонтрам, ставшие ему крестной родней. Ребенок как начал кричать с того момента, как его вывезли из дому, так перестал только тогда, когда принесли его назад. Дитя издавало вопли такие ужасные и пронзительные, что поневоле пришлось сократить обряд; но все вздохнули спокойно, когда церемония окончилась и медсестра с девочкой на руках уселась в экипаж. В самые первые годы жизни девочки, по понятной прихоти нареченной профессором Альрауной, не произошло, по-видимому, ничего особенного… по крайней мере, в гроссбухе не нашлось ничего, достойного упоминания. Там сообщается лишь, что, не изменяя своему первоначальному предположению, профессор составил духовное завещание – в нем, минуя родственников, он назначил приемную дочь наследницей всего своего состояния. Из тех же записей видно, что княгиня подарила своей крестнице очень ценное, хотя довольно грубое золотое ожерелье с бриллиантами и крупным жемчугом. В это ожерелье, в его сердцевину, искусно был вправлен рыжий локон, отрезанный княгиней у Аманды Драгорре в последние ее минуты. В клинике девочка провела четыре года. Затем профессор взял ее к себе в Лендених. К тому времени он почти совсем перестал интересоваться клиникой, да и все свои опытные станции мало-помалу закрыл. В Ленденихе девочка росла не одна – профессор позаботился о товарище по играм для нее: эту роль взял на себя Вольфхен, младший отпрыск рода Гонтрамов. О распаде дома Гонтрамов в гроссбухе повествуется бегло. Сообщается, что смерти надоело, наконец, играть с этой семьей в жмурки и она принялась косить одного члена семьи за другим. В один год скончались мать и трое мальчиков; четвертого сына взял к себе по волеизъявлению матери капеллан Шредер, чтобы подготовить его к духовной карьере. Фрида поселилась у подруги Ольги Волконской, успевшей уже выскочить замуж за какого-то сомнительного испанского графа. Большую часть года они проводили в Риме. Одновременно с рядом этих событий у Гонтрамов произошел и финансовый крах – советнику юстиции так и не удалось это предотвратить, несмотря на огромный счет от Волконской, чье бракоразводное дело он наконец выиграл. Тен Бринкен отмечал, что мальчика он взял к себе в дом из чистого человеколюбия, но не забывал прибавлять, что Вольфхен получил в наследство от тетки по материнской линии несколько виноградников и домов и будущее у него обеспечено – ну а пока профессор назначен опекуном мальчика, он и управляет его состоянием. Тратиться на Вольфхена ему не приходится: воспитывается он на проценты с собственных капиталов. Такой образ действий профессор ставит себе в заслугу: когда мальчик вырастет, никто не посмеет бросить ему в лицо, что тот жил за чужой счет. Так или иначе, а маленький Гонтрам, бывший на четыре года старше Альрауны, ел в доме профессора хлеб недаром. Он был не только товарищем девочки, но и чуть ли не нянькой при ней. Привычный к игре и беготне с братьями, он перенес всю свою любовь на маленькое хрупкое существо, терявшееся в обширном парке поместья среди множества построек. Страшное разрушение, внесенное смертью в родительский дом, произвело на мягкое сердце мальчика глубокое впечатление. Юный, безмерно красивый Вольфхен, унаследовавший черные мечтательные очи матери, стал молчаливым и сосредоточенным, и все его мысли устремились теперь к тому, чтобы развлечь свою маленькую подругу, развеселить ее, доставить ей удовольствие. Все, что было в его юной груди, отдавал он этой сводной сестрице – отдавал с великим безграничным добродушием, унаследованным от светлой стороны родительской крови. Когда он возвращался из гимназии, то, как бы голоден ни был, не садился за обед, а мчался в сад разыскивать Альрауну – и не унимался, покуда не находил. Прислуге порой приходилось уволакивать его силой, чтобы накормить. Никто особенно не заботился о детях, но, в то время как все питали к маленькой девочке некое, скажем, инстинктивное недоверие, Вольфхена все очень любили. На маленького Вольфхена перешли те привилегии, какими, бывало, пользовался племянник профессора Франк Браун, когда юношей приезжал в гости к дяде на каникулы. Как некогда Франку, так теперь Вольфхену позволялось наведываться в конюшню, а старый кучер Фройстхайм разрешал ему когда угодно прокатиться верхом по двору. Садовник угощал его лучшими фруктами, а экономка заботилась, чтобы все у него было в порядке. Словом, простота мальчика и его добродушие привлекали всеобщую любовь к нему. Другое дело – странная девчонка, с самого раннего возраста обращавшаяся со слугами высокомерно. Она не проявляла по отношению к ним никакой любезности, да если и обращалась к ним с каким-нибудь желанием, то это звучало скорее как приказ – именно то, что люди, выросшие на Рейне, не могут выносить. Они не прощали грубых выходок даже хозяину, а тем более – несносному приемышу. Вообще Альрауной никто особенно не занимался, в том числе и сам профессор. Ее кормили, укладывали спать, мыли, причесывали, и этим ограничивалось попечение – так же могли обращаться и с какой-нибудь вредной собачонкой. Ее не били – тайный советник это настрого запретил, – но постоянно давали понять ребенку, что никому нет до него дела, и держали себя так, будто его вовсе и не существует. Альрауна свободно и неприкаянно бегала по поместной земле – ну и пусть себе! Профессор, забросив свою клинику, вскоре отказался и от карьеры ученого. Теперь он всецело посвятил себя спекуляциям землями и домами, а на досуге занимался любимой археологией. Ошибочно думать, что это была страсть, стоившая ему денег. Напротив, он и тут проявлял свою купеческую жилку, продавая по очень высоким ценам в музеи всего мира свои искусно подобранные коллекции. Земля в окрестностях Лендениха полнилась остатками римской эпохи. Бринкены издавна занимались коллекционированием, и крестьяне привыкли носить в господский дом, освященный Иоанном Непомуком, все, что только ни найдут в земле. И профессор все у них принимал: и горшки с монетами, и ржавое оружие, и кости, и урны, и поясные пряжки… Он платил гроши, но зато всякий крестьянин получал на кухне хорошего шнапсу, а в минуту нужды мог рассчитывать и на десяток-другой марок – разумеется, за хорошие проценты. Никогда еще в окрестностях Лендениха не находили так много старинных вещей, как за последние годы. Профессор думал с улыбкой про себя, что за этакое везение в ответе, конечно же, Альрауна. Он понимал, что его успех в делах в значительной степени зависит от него самого, от того, что он посвящает делам так много времени и труда. Но мысль, что это маленькое существо, дитя его научной фантазии, привлекает удачу, тешила старика. Он пустился в довольно рискованные спекуляции, накупил участков, делал на них раскопки и натыкался на редкости. Он основал местный земельный банк, и, несмотря на сыплющиеся со всех сторон неблагоприятные предсказания, дела данного учреждения пошли хорошо. За что он ни принимался – все удавалось. Как-то случайно на одном из его участков, в горах, открылся минеральный источник. Профессор произвел необходимые изыскания, нашел еще несколько источников, выкупил все известные минеральные воды на Рейне и образовал под национальным флагом компанию с целью конкурирования с английской газированной водой «Аполлинарис». Мелкие землевладельцы сплотились вокруг профессора, объявили его своим вождем, ничего без него не предпринимали и, когда образовывались компании, охотно предоставляли ему львиную долю акций. Жалеть о таком шаге не приходилось никому, ибо где участвовал действительный тайный советник тен Бринкен, там акции через год получали по двойной цене. Он организовал множество предприятий – общего между ними было то, что все они имели отношение к земле. «Альрауна, ты поможешь мне извлекать золото из недр земли», – говорил он себе. И вот почему от всех других дел, не связанных с землей, он отказывался, в том числе и от блестящих, с какой стороны ни взгляни, биржевых операций. Зато он охотно покупал акции горнопромышленных предприятий, даже таких, которые пользовались сомнительной репутацией. И даже здесь он не терял, а выигрывал. «Альрауна колдует мне», – повторял он, смеясь. Но в один прекрасный день сказке суждено было превратиться в действительность. Вольфхен копал яму в саду за конюшней под большим деревом: там Альрауна пожелала устроить себе подземный замок. Вольфхен копал день за днем; порой ему помогал кто-либо из садовников. Альрауна находилась тут же и молча наблюдала за работой. Однажды лопата мальчика ударилась о что-то звонкое. Стали копать глубже и вскоре наткнулись на горсть монет. Принесли их профессору. Правильные раскопки, начатые по его распоряжению, вскоре привели к обнаружению целого клада галльских денег – редких и исключительно ценных. Ничего особенного, конечно, в этом не было. Если местные крестьяне то и дело находят что-нибудь то здесь, то там, почему бы не найтись какой-нибудь ценности и в его парке? Но все дело в том, что мальчик начал копать там, где указала ему Альрауна. А она требовала, чтобы он копал именно тут, а не в другом месте. Профессор подумал: «Она чувствует, где погребены сокровища в земле». И, по обыкновению, улыбнулся. С тех пор он повадился брать девочку с собой на прогулки. Подводя ее к рабочим, рывшимся на его участках, он обращался к ней с вопросом: копать здесь? И ждал, что она ответит. Но девочка не сразу поняла, чего от нее требуют. А затем, гуляя, останавливалась иногда на каком-нибудь месте и говорила: «Копать». Однако в этом месте ничего не находили. «Она дурачит нас», – думал профессор. И все-таки приказывал рыть дальше. Раз или два кое-что перепадало – наткнулись на римскую гробницу, откопали большую урну с монетами ранней римской эпохи. В таких случаях профессор говорил себе: «Это случай». И сам себя поправлял: «А может быть, и не случай». Наблюдая за девочкой, профессор замечал и другие странности. Однажды, выйдя на крыльцо, он увидел следующую картину: полуголый Вольфхен стоял под насосом колодца, а старый кучер обливал ему голову, спину и руки. Кожа у парня была красная, во многих местах виднелись на ней маленькие пузыри. – Что с тобой, Вольфхен? – спросил профессор. Мальчик молчал, стиснув зубы. Он еле сдерживал слезы. За него ответил кучер. – Эго от крапивы, – сказал он. – Девчонка отстегала его крапивой. Тут мальчик запротестовал: – Нет-нет, вовсе она меня не избила, это я сам виноват! Я сам бросился в крапиву… Профессор стал расспрашивать, как его угораздило попасть туда. С большим трудом при помощи кучера удалось добиться правды. Дело было действительно так: мальчик, наполовину раздевшись, бросился в крапиву и стал там кататься. Но сделал он это по желанию сестрички. Заметив, как покраснела у него рука, случайно обожженная крапивой, она предложила, чтобы он сунул туда и другую руку, а затем, чтобы он влез туда весь. – Ах ты, дурень! – пожурил его профессор. – А что, Альрауна, небось, в крапиву не полезла? – Нет, полезла и она, – ответил мальчик, – да только не обожглась. Тут уж профессор заинтересовался. Он отправился вместе с мальчиком отыскивать Альрауну и нашел ее как раз у стены, где росла крапива. Она рвала ее пучками, переносила в беседку и устилала ею пол. Похоже было на то, что она готовит кому-то постель. – Для кого это? – спросил у нее профессор. И она серьезно ответила: – Для Вольфхена. Профессор осмотрел ее руки: нигде не было и следа пузырей. – Пойдем со мной, – сказал он. Он повел ее в оранжерею, где стоял целый ряд кадушек с японскими примулами. – Нарви-ка этих цветов, – предложил он. Альрауна стала рвать цветы. Кое-какие из них ей трудно было доставать, и, высоко поднимая ручонки, она касалась ими ядовитых листьев, но кожа ее от этого не краснела. «Странная нечувствительность!» – подумал профессор, и ему вдруг вспомнилось, что такой же причудой отличались в Средние века колдуньи и одержимые. С какого рода явлением имеет он здесь дело? Не с самовнушением ли на истерической почве? Профессор стал доискиваться причины. Как-то раз в усадьбу профессора явился старик Брамбах, без трех минут инвалид – полуслепой, тугой на ухо, рахитичный и хромающий. Брамбах расхаживал по крестьянским деревням, продавал билеты церковной лотереи, ладанки и дешевые четки. Придя в усадьбу, он попросил доложить профессору, что принес римские древности, выкопанные на пашне у одного из крестьян. Профессор велел передать, что ему некогда, – если аудиенция нужна, пусть Брамбах ждет. Старик вовсе ничего не имел против – он присел на скамейку во дворе и раскурил трубку. Через два часа профессор позвал его – он всегда заставлял ждать, даже если абсолютно свободен; ничто так не сбивает итоговую цену, как «маринование», полагал он. Но на этот раз он был действительно занят: у него сидел директор нюрнбергского музея и торговался за целую коллекцию галльских реликвий. Тайный советник не пустил Брамбаха в библиотеку и вышел к нему в переднюю. – Ну, старина, покажите, что у вас есть! – крикнул он. Старик размотал большой красный платок и аккуратно выложил на стул все, что в нем имелось: много разных монет, несколько каких-то странных обломков, центральный фрагмент щита с сохранившейся на нем рукоятью. Тайный советник не шевельнулся и только искоса посмотрел на последний предмет. – Это все, Брамбах? – спросил он с упреком и, когда старик кивнул, как следует его отчитал: – Что стар, что млад! Четыре часа шел сюда, четыре будешь топать обратно – да к тому вдобавок два часа прождал: неужто стоило терять целый день из-за хлама! Это все не стоит ни гроша, убирай назад – я ничего покупать не стану. Сколько раз повторять, чтобы крестьяне не бегали из-за всякой дряни в Лендених! Пусть ждут, пока соберется побольше, и тогда приносят! Неужели тебе, с хромой ногой, приятно ходить так далеко и не получить ни гроша? Стыд и позор! Инвалид почесал за ухом и смущенно стал вертеть шапку. Ему хотелось что-нибудь сказать, дабы смягчить профессора. Он слыл хорошим коммерсантом, с чутьем, – но сейчас ему ничего не приходило в голову, кроме как убраться восвояси. Что ж, видать, он и впрямь сглупил. – Позор на седины мои, – поддакнул он профессору. – Ваше благородие, а нельзя ли весь этот скарб оставить у вас? Уж больно не хочется волочь обратно… Советник кивнул и вручил ему пятьдесят пфеннигов. – Это тебе на дорогу! Впредь смекай лучше и прислушивайся к моим словам. Пройди на кухню – там тебе дадут бутерброд и стакан пива. Инвалид поблагодарил, довольный, что еще так окончилось, и заковылял по двору к кухне. Профессор же быстро прибрал к рукам фрагмент щита, вынул из кармана шелковый платок, тщательно очистил предмет от грязи и критически оглядел. Потом он открыл дверь, вернулся в библиотеку, где сидел нюрнбергский археолог, и с гордостью показал ему: – Смотрите, дорогой коллега, – еще одно сокровище! Извлечено из гробницы Авла – я сейчас как раз веду раскопки в Шварцрейндорфе. Я ведь вам уже показывал другие вещи из тех мест! – Профессор протянул ему фрагмент щита и предложил: – А попробуйте-ка, мой дражайший, определить эпоху! Ученый взял реликвию, подошел к окну и поправил очки. Потребовав лупу и шелковый платок, он стал чистить грязь. Изучив при помощи увеличительного стекла щербины на его сколе, в том месте, куда когда-то, должно быть, пришелся удар меча или палицы, он выдал неуверенным тоном: – Гм… осмелюсь предположить, это был щит сирийца, выкованный в Пальмире. – Браво! – возопил тайный советник. – А вы знаток, я смотрю! С вами нужно держать ухо востро. – Если бы гость из Нюрнберга назвал вместо Пальмиры Агридженто или те же Соломоновы острова, гипотеза встретила бы точно такое же согласие. – Ну, коллега, а из какой эпохи происходит сей замечательный предмет? Археолог еще немного повертел в пухлых руках обломок. – Второй век, – выдал он наконец, – первая половина второго века. – На сей раз ответ звучал довольно уверенно. – Восторг! Не встречал еще ученого, раскусывающего все вот так, с ходу! – А как же вы, ваше превосходительство? – опомнился ученый. – Вы меня переоцениваете, доктор, – скромно бросил тен Бринкен. – Я битую неделю корпел над этим обломком, чтобы определить его точное происхождение. Сверялся с целой библиотекой каталогов и книг… и, знаете, не жалею – вещь действительно редкая. Правда, она досталась мне недешево. Тому, кто мне ее продал, она стоила состояние, и я сейчас не преувеличиваю. – Мне бы очень хотелось приобрести ее для музея, – заметил доктор. – Сколько бы вы за нее взяли? – Для нюрнбергского музея? Каких-то пять тысяч марок, – ответил профессор. – Вы знаете, что для германских учреждений я назначаю особые цены. На будущей неделе ко мне приезжают два англичанина – с них я потребую не менее восьми тысяч. Они, конечно, не упустят такой оказии… – Но, ваше превосходительство, – возразил ученый, – пять тысяч марок! Вы знаете, что я не могу заплатить такой суммы. Это превосходит мои полномочия. – Жаль, жаль, – покачал головой советник. – Меньше взять, увольте, не могу… Ученый еще раз повертел редкую находку: – Изумительный экземпляр. Я прямо влюблен в него. Три тысячи я охотно бы за него дал, поверьте. – Нет! – вновь уперся советник. – Пять – и точка. Но знаете, вот что я вам скажу: раз обломок этот вам так нравится, то позвольте мне преподнести его вам в подарок. Примите же – на память о вашем поразительно метком определении. – Благодарю вас покорнейше, ваше превосходительство, благодарю вас! – произнес археолог. Он поднялся и крепко пожал руку профессора. – Но на моей должности я просто не имею права принимать что-либо в дар… вы уж не сердитесь сильно за отказ. Впрочем, я готов заплатить назначенную вами цену – мы должны сохранить сей редкий артефакт ради познания истории нашего германского отечества. Мы не имеем никакого морального права уступать его англичанам! Он подошел к письменному столу и выписал чек. Но до его ухода тайный советник навязал ему несколько менее интересных вещей – на сей раз из захоронения Тулии, сестры полководца Авла. Профессор велел заложить экипаж для гостя и проводил его. Возвращаясь по двору, он увидел Вольфхена и Альрауну, стоявших возле калеки Брамбаха. Тот показывал им свои иконы и четки. Старик, закусив и выпив немного, снова повеселел и успел уже продать нитку бус кухарке: он убедил ее, что вещь освящена самим епископом и потому на тридцать пфеннигов дороже прочих. Победа развязала ему язык, он собрался с духом и заковылял навстречу профессору. – Господин профессор, – пробормотал он, – купите деткам образок святого Иосифа! Тайный советник был в хорошем настроении и ответил: – Святого Иосифа? Ну, этого не надобно. А нет ли у вас часом Иоганна Непомука? Нет, у Брамбаха Непомука не нашлось. Был и Антоний, и Иосиф, и Фома, но Непомука – увы! Он снова стал упрекать себя в глупости: в Ленденихе действительно можно делать дела только со святым Непомуком, а не с другими святыми. Он сконфузился, но все-таки предпринял последнюю попытку: – А церковная лотерея, герр профессор, – купите билет? В пользу восстановления церкви святого Лаврентия в Дюльмене! Обойдется вам всего в одну марку, вдобавок всякий купивший получает отпуск на сто дней из бурлящих адских котлов! Вот тут даже написано! – Он показал изнанку билета. – Нет, – ответил тайный советник, – нам никакого отпущения не нужно! Мы не так грешны и, даст Бог, попадем прямо в рай. А выиграть в лотерею все равно ведь не удастся. – Но почему же это? – возразил старик. – Почему нельзя выиграть? В лотерее триста выигрышей, первый – пятьдесят тысяч марок! Вот тут написано. – И он грязными пальцами указал на билет. – Старая шельма! – Тен Бринкен расхохотался. – Взгляни на тираж – билетов твоих пятьсот тысяч отпечатано. Ну-ка, помозгуй, много ли шансов на выигрыш! – И он с твердым намерением удалиться отвернулся от старика, но калека заковылял следом и удержал его за рукав. – Попробуйте, господин советник, – взмолился он, – ведь и нам нужно как-то жить… – Не желаю! – Нутром чую, вас ждет выигрыш! – Знаю я ваше нутро… – Пусть юная барышня вытянет билет! – напирал Брамбах. Тут-то профессор задумался. – Ладно, – пробормотал он, – это может сработать. Альрауна! Поди-ка сюда! Девочка подбежала ближе, и старик развернул перед ней веер из бумажек. – Закрой глаза, – велел профессор. – Ну, а теперь тяни! Девочка взяла билет и подала его тайному советнику. Тот задумался на мгновение, а потом подозвал и мальчика. – Вытяни билет и ты, Вольфхен, – сказал он… Книга в кожаном переплете повествует, что тен Бринкен выиграл в дюльменской церковной лотерее пятьдесят тысяч марок. К сожалению, он не мог установить, на какой из двух билетов пал выигрыш, так как он бросил оба билета в стол, не подписав на них имен детей. Впрочем, он ни минуты не сомневался, что выиграл билет Альрауны. К чести профессора надо добавить, что он не оказался неблагодарным по отношению к инвалиду, почти навязавшему ему такую большую сумму денег: во-первых, он подарил Брамбаху монету в шесть марок, а во-вторых, выхлопотал ему из фонда для увечных воинов ежегодное тридцатимарочное пособие. Глава седьмая Детство Альрауны От восьмилетнего до двенадцатилетнего возраста Альрауна тен Бринкен провела в школе при монастыре «Святое сердце» в Нанси, от двенадцати до семнадцати лет – в пансионе мадемуазель де Винтелен на авеню дю Марто в Спа. Дважды в год Альрауна навещала Лендених – во время каникул. Профессор намеревался дать ей образование дома. С этой целью он пригласил прежде всего гувернантку, а затем – двух учителей. Но, намучившись с девочкой, все трое пришли в отчаяние: при всем желании с ней ничего нельзя было сделать. Не то чтобы она шалила или говорила дерзости – с этим можно было бы еще справиться. Но тут случилось нечто иное, на что воспитатели не рассчитывали: девочка упорно отказывалась отвечать на их вопросы и решительно ничем нельзя было победить этого упорства. Она сидела за уроком тихо, неподвижно, с полуопущенными глазами, в коих сверкали огоньки. Не удавалось понять: слушает ли она вообще то, что ей говорят. А грифелем, находившимся в ее руках, она чертила не палочки или буквы, как ей приказывали. Вместо них всегда получались какие-то странные, чудовищные фигуры, вроде зверя с десятью ногами или человека с тремя глазами и двумя носами. Если она до монастырского училища чему-нибудь научилась, то исключительно от Вольфхена. Мальчишка, сидевший по два года в каждом классе и по целым неделям не заглядывавший в учебники, обнаруживал изумительное терпение в занятиях с маленькой сестричкой. По ее желанию он испещрял листы бесконечным рядом цифр или повторением своего и ее имен, причем ей доставляло большое удовольствие, когда усталая рука начинала изменять ему и выпачканные пальцы оставляли кляксы на бумаге. Чтобы разыгрывать роль учительницы, она просила старших назвать ей какое-нибудь умное слово или многозначное число; потом заставляла мальчика писать его несколько часов подряд, находя неправильно усвоенным то одно, то другое. Так, муштруя брата, она и сама кое-чему научилась. Когда однажды учитель Вольфхена подошел к тайному советнику пожаловаться на плохие успехи воспитанника, она поняла, что мальчик очень слаб в науках, и начала играть с ним в учительницу – следила за ним, заставляла сидеть до поздней ночи и выслушивать уроки; запирала его и не выпускала из комнаты, пока он не кончал заниматься. Обставляя все так, словно сама знает все, она не терпела никаких сомнений в своем превосходстве. Дошло до того, что Альрауна реально начала схватывать все на лету. Ей не хотелось знать меньше, чем Вольфхен, и она проглатывала одну книгу за другой – читая безо всякого разбора, без связи. Дело дошло до того, что в конце концов мальчик, чего-то не зная, шел к ней в твердом убеждении, что она-то должна это знать. Она не смущалась, говорила, чтобы он подумал как следует, бранила его, а сама отлучалась порыться в книгах или просто бегала к тайному советнику и спрашивала. Потом Альрауна возвращалась к мальчику и осведомлялась, не надумал ли он сам чего-нибудь. Когда паренек потерянно качал головой, она давала ему ответ. Профессор понимал хитрости девочки, и это забавляло его. Ему не пришло бы и в голову отдавать ее в пансион, если бы на этом не настояла княгиня. Эта добрая католичка с каждым годом становилась все набожнее, как будто каждый новый фунт жиру прибавлял ей благочестия. Она непременно хотела, чтобы крестница получила воспитание не где-нибудь, а в монастыре, и тен Бринкен, в продолжение нескольких лет уже состоявший ее советником по денежным делам и распоряжавшийся ее миллионами почти как своими, счел благоразумным не противоречить ей в этой блажи. Так Альрауна попала к святым сестрам в Нанси. О времени ее пребывания там, помимо заметок в кожаном гроссбухе профессора, свидетельствуют довольно странные письма матери-настоятельницы. Профессор наверняка вклеил их в гроссбух потехи ради – особенно те из них, где шла речь о самых выдающихся успехах его дочери. Он-то был уверен, что нигде в мире нельзя так мало преуспеть в науках, как в женском монастыре. Его не удивило и то, что эти похвалы очень скоро уступили место жалобам на девочку – но не на ее леность или шалости, а на то дурное влияние, какое она оказывала на школьниц. Прежде всего настоятельница сетовала на то, что Альрауна любит мучить животных. «Вернее, не она сама, – разъясняла она, – ее саму в подобном ни разу не уличали. Но нет никакого сомнения, что все жестокости, совершаемые другими девочками, придуманы Альрауной. Так, например, малышка Мария – послушная девочка, хорошая – была застигнута в монастырском саду в тот момент, когда посредством соломинки вздувала лягушек. Из допроса выяснилось, что мысль эту подала ей Альрауна. Мы не хотели верить этому, полагая, что девочка оговаривает подругу, чтобы свалить на кого-то вину. Но вскоре двух других девочек застигли, когда они осыпали солью несколько больших улиток; бедные животные страшно страдали. И снова обе девочки признались, что их подговорила на это Альрауна. Тогда я призвала к ответу уже ее, и дитя без обиняков все признало, объяснив, что однажды слышала о таком и решила проверить, можно ли подобные предосудительные каверзы воплотить в жизнь. Она созналась и в том, что уговорила Марию сделать опыт с лягушкой: по ее словам, ей очень нравится, когда такая надутая лягушка с треском вдруг лопается. Сама она этого бы, конечно, не сделала, ибо внутренности лягушки могли попасть ей на руки, а это, по ее признанию, «нечисто и мерзко». Я спросила ее, сознает ли она свой грех, на что она ответила: «Нет, я ничего дурного не сделала, а то, что делают другие, меня ничуть не касается». Возле этого текста имеется примечание профессора: «Она абсолютно права!» «Несмотря на строгие наказания, – продолжало письмо, – мы отметили вскоре еще несколько прискорбных инцидентов, где зачинщицей опять-таки выступала Альрауна. Так, Клара Маассен из Дюрена, девочка немного постарше Альрауны, живущая у нас уже четыре года и никогда не дававшая повода ни к одной жалобе, проткнула кроту раскаленной спицей глаза. Она сама так была взволнована своим поступком, что всю неделю до ближайшей исповеди была крайне возбуждена и без всякого малейшего повода плакала, а успокоилась только тогда, когда получила отпущение грехов. Альрауна заявила в ответ, что кроты живут в темной земле и им, должно быть, совершенно безразлично, видят они или нет… Потом, через несколько дней, мы нашли в саду силки для птиц, очень остроумно устроенные: маленькие преступницы, слава богу, ничего не поймавшие, наотрез отказывались выдавать, кто их навел на эту мысль. И только под страхом тяжелого наказания сознались, что их уговорила Альрауна, пообещав притом жестоко отомстить, если ее выдадут. К сожалению, дурное влияние девочки за последнее время настолько усилилось, что мы очень часто не в силах доискаться даже правды. Так, одну из воспитанниц поймали на том, как она ловила мух, осторожно обрезала ножницами крылышки, обрывала им ножки и бросала тех в муравейник. Девочка заявила, что сделала это по своей инициативе, и даже перед духовником продолжала настаивать, что Альрауна тут ни при чем. С таким же упрямством отрицала вину Альрауны и кузина этой девочки, привязавшая к хвосту нашей общей любимицы кошки большую кастрюлю, отчего бедная зверушка страшно переволновалась. Тем не менее все мы твердо убеждены, что и здесь не обошлось без Альрауны». Настоятельница заканчивала письмо извещением, что она созвала совет и на нем решили почтительнейше просить его превосходительство как можно скорее забрать дочь домой. Профессор ответил, что очень сожалеет о случившемся, но просит оставить девочку в монастыре на какое-то время: чем труднее работа, тем утешительнее результат. Он не сомневается, что сестрам удастся терпением и благочестием вырвать из сердца его дитяти корни зла и насадить на их место, во славу Божию, цветы добра. В душе он хотел только убедиться, действительно ли влияние этого ребенка сильнее строгой монастырской дисциплины и муштры монахинь. Он прекрасно знал, что в «Святом сердце» в Нанси воспитываются дети небогатых семейств; монашкам полагалось гордиться присутствием в числе воспитанниц дочки его превосходительства. Тен Бринкен не ошибся: настоятельница ответила, что, уповая на милосердие Божие, они возьмутся за Альрауну с особым усердием; и что все сестры дали обет ежедневно включать в молитвы свои особую молитву за душу девочки. В ответ советник великодушно послал им в пользу бедных сотню марок. Во время каникул профессор стал наблюдать за маленькой девочкой. Он знал семью Гонтрамов очень давно – отпрыски этого рода с молоком матери впитывают любовь к тварям нашим меньшим. Каково же будет влияние девочки на Вольфхена? В его-то случае оно должно встретить сильную преграду, сокрушиться об искреннее чувство безграничной доброты. Тем не менее в один прекрасный день он встретил Вольфхена Гонтрама у мелкого пруда в саду. Тот стоял на коленях, а перед ним на камне сидела большая лягушка. Мальчик засунул ей в рот горящую папиросу, и лягушка в смертельном страхе дымила: проглатывала дым и не выпускала обратно, становилась все толще и толще. Вольфхен смотрел на нее, и крупные слезы катились градом у него по щекам. Но когда папироса потухла, он зажег еще одну, вынул окурок изо рта лягушки и дрожащими руками всунул вторую папиросу. Тогда бедная амфибия вздулась до бесформенности, глаза у нее выкатились из орбит. Это было сильное животное: две с половиною папиросы выкурило оно, покуда не лопнуло. Мальчик закричал: казалось, будто ему больнее, чем даже созданию, замученному им самим до смерти. Он вскочил и бросился было бежать, но потом оглянулся, увидел, что лопнувшая лягушка все еще движется, прыгнул к ней и в отчаянии стал топтать ее, чтоб наконец избавить от страданий. Советник подбежал к нему и первым делом обыскал карманы. Он нашел еще две папиросы, и мальчик сознался, что позаимствовал их с письменного стола в библиотеке. Но он упорно молчал и не хотел говорить, кто надоумил его на ужасный поступок. Ни уговоры, ни порка, заданная ему профессором, не смогли заставить его открыть правду. Альрауна тоже упорно отрицала свою вину, даже тогда, когда одна из служанок заявила, что она сама видела, как девочка передавала Вольфхену папиросы. Тем не менее каждый из них остался при своем: мальчик брал на себя вину за кражу, девочка отрицала свое участие в задумке. После этого Альрауна провела в монастыре еще около года и затем вдруг среди учебного сезона отправлена была домой. На этот раз, несомненно, без всякой с ее стороны вины. Только очень суеверные сестры да, возможно, сам тен Бринкен могли заподозрить, что тут не обошлось без участия девочки. Но ни один благоразумный человек, узнав в чем дело, с этим не согласился бы. Однажды в монастыре вспыхнула эпидемия кори, когда разом слегли семьдесят пять девочек. На ногах осталось всего несколько послушниц и в числе их – Альрауна. Но в этот раз дело обернулось еще худшим образом: разразилась эпидемия тифа, и заболели почти все. Восемь девочек и одну сестру успели уже похоронить. Одна только Альрауна оставалась здоровенькой – и, так как смотреть за ней было некогда, она бегала по всем палатам больницы и на свой лад утешала детей, объясняя им, что все они непременно умрут и попадут не иначе как в ад. Только ей одной, Альрауне, есть местечко в раю. Она щедро раздавала девочкам образки, советовала усердно возносить молитвы Мадонне и святому сердцу Христову, но при этом добавляла, что это все равно ни к чему не приведет, так как гореть в аду и хорошенько прожариться ее подругам предписано самой судьбой. И с каким замечательным искусством она все это расписывала! Впрочем, будучи в хорошем настроении, она смягчалась и вместо вечного горения в аду предсказывала лишь сто тысяч лет чистилища. Но и этого было совершенно достаточно для расстроенного воображения больных девочек. Врачу пришлось собственноручно вытолкать Альрауну из больницы, а сестры, убежденные, что это она навлекла эпидемию, поспешно отправили ее домой. Извещение сестер доставило профессору несколько безмерно веселых минут: дела, совершаемые Альрауной, тешили его. И едва ли он был очень опечален, когда вскоре после приезда девочки заболели тифом, а затем умерли в больнице две служанки. Настоятельнице монастыря он написал, впрочем, разгневанное письмо, упрекнув ту, что девочку при таких обстоятельствах отправили домой. Он отказывался платить за вторую половину года ее обучения и настойчиво требовал возмещения расходов по содержанию хворых служанок в госпитале. Конечно, он был прав, ибо с санитарной точки зрения сестрам не следовало так поступать. Сам профессор не боялся заразы, но, как и всякому врачу, болезнь казалась ему гораздо симпатичнее у других людей, нежели у себя самого. Он оставил Альрауну в Ленденихе только до тех пор, пока не подобрал для нее в городе хороший пансион. Уже на четвертый день ее отослали в Спа, в известнейшее учебное заведение мадемуазель де Винтелен. Провожать ее поехал молчаливый служка Алоиз. Для девочки путешествие прошло без приключений, но для лакея оказалось памятным: по дороге в Спа он нашел на улице портмоне с несколькими серебряными монетами, а на обратном пути раздробил себе палец, неосторожно захлопнув дверцу вагона. Тайный советник понимающе кивнул, когда Алоиз рассказал ему об этом. Что касается пребывания в Спа, то о нем профессор черпал сведения от фройляйн Беккер, учительницы немецкого языка, уроженки университетского города на Рейне, где она проводила каникулы. С первого же дня своего водворения в пансионе Винтелен Альрауна подчинила себе не только учениц, но и учительниц, в особенности одну английскую мисс, в самый короткий срок превратившуюся в почти безвольное оружие своенравной девочки. Случаев издевательств над бедными животными более не было замечено, зато Альрауна основательно терзала и девочек, и учебный персонал – хуже всего приходилось учителю музыки и англичанке. Первому сыпали в табакерку песок с чернилами, соль, перец, порох, толченых сороконожек. У второй то выдергивали стул, то сдирали с платья, находившегося в шкафу, все застежки, то клали в карман мертвую летучую мышь, пугая ее этим до смерти. Бедная мисс не знала ни минуты покоя. Но замечательно, что и здесь никогда не попадалась Альрауна с поличным, хотя все были убеждены, что зачинщица всех проказ – именно она. И еще замечательнее, что больше всего защищала Альрауну англичанка: она давала голову на отсечение, что девочка невинна, и уверяла в этом до тех пор, пока не решила бежать наконец из этого ада, где, по ее словам, есть один только ангелочек. Этот ангелочек – Альрауна, иронично отметил в книге профессор. Что касается ее самой, продолжала рассказ фройляйн Беккер, то она с первого же дня избегала всякого контакта со странным ребенком. Ей это ничего не стоило – занималась она почти исключительно с француженками и англичанками. Альрауна обучалась только гимнастике и рукоделию. От последнего фройляйн Беккер отказалась, поняв, что Альрауну не только не интересует это занятие – оно ей буквально противно. На уроках же гимнастики, где девочка, между прочим, всегда отличалась, она постоянно делала вид, будто не замечает капризов ребенка. Только один раз, вскоре после приезда Альрауны, она имела небольшое столкновение с ней – причем потерпела разгромное поражение, как ни больно признаться. Во время перемены она случайно услышала, как Альрауна рассказывала подругам о своем пребывании в монастыре – и притом говорила такие ужасные вещи, что она сочла своим долгом вмешаться. Так как фройляйн сама воспитывалась в «Святом сердце» в Нанси и знала, что тамошние монахини – самые невинные существа в мире, то она позвала к себе Альрауну и сделала ей выговор, потребовав, чтобы девочка тотчас же признала пред лицом подруг, что напропалую врет. Когда же Альрауна отказалась, фройляйн Беккер сказала, что сама просветит на сей счет девочек. В ответ та выпрямилась во весь рост, молча уставилась на нее и спокойно заявила: – Если вы это сделаете, я расскажу всем, что ваша мать держит сырную лавку. Она, фройляйн Беккер, должна сознаться, что проявила слабость, поддалась чувству ложного стыда и уступила девочке. В тихом голосе ребенка, добавила она, звучала такая сила, что в ту минуту она совершенно растерялась, оставила Альрауну и ушла в свою комнату, довольная, что не вступила в спор с этим маленьким отродьем. Впрочем, за то, что она постыдилась своей матери, она была наказана по заслугам: уже на следующий день Альрауна все-таки поведала подругам о сырной лавке, и фройляйн Беккер стоило многих трудов восстановить свой подорванный авторитет. Гораздо хуже, чем учительскому персоналу, приходилось подругам Альрауны – в пансионе не оказалось ни одной, кто бы от нее не пострадал. И странно: после каждой новой проделки девочки любили ее только сильнее. Жертвы ее, правда, всякий раз роптали, но все остальные твердо вставали на сторону Альрауны. Фройляйн Беккер поделилась с тен Бринкеном массой подробностей, и несколько самых показательных случаев он записал в свой гроссбух. Бланш де Бонвиль возвратилась с каникул у родственников в Пикардии, где по уши влюбилась в своего родственника, кузена. Она написала ему из Спа, и мальчик ответил по адресу: «Б. д. Б., до востребования». Но потом, очевидно, он нашел себе новый интерес, и письма приходить перестали. Альрауна знала, в чем дело, знала и маленькая Луизон. Бланш была, конечно, безмерно несчастна и плакала целые ночи напролет. Луизон сидела рядом и старалась ее успокоить. Альрауна же заявила, что утешать вовсе не нужно; кузен изменил ей, и Бланш должна умереть от несчастной любви. Это – единственное средство доказать изменнику его преступление, ибо всю жизнь он будет мучиться угрызениями совести. Она привела много известных примеров, где отвергнутые возлюбленные поступали именно так. Бланш согласилась умереть, но не знала, как это сделать: несмотря на горе, она была все-таки весела и обладала превосходнейшим аппетитом. Тогда Альрауна заявила, что Бланш должна покончить с собой. Она порекомендовала кинжал или револьвер, но ни того ни другого не нашлось. Выпрыгнуть из окна Бланш тоже не соглашалась; не хотела она ни заколоться булавкой от шляпы, ни повеситься – ее устраивало только отравление. Альрауна охотно подхватила идею. В маленькой аптечке мадемуазель де Винтелен стоял пузырек с лизолом. Луизон стащила его, но там, к сожалению, оказалось немного, и Луизон пришлось укрепить сей раствор фосфором, обточенным со спичек из двух коробков. Бланш написала несколько прощальных писем: родителям, начальнице и своему неверному возлюбленному. Потом безутешная выпила лизол со спичечными головками – страшную гадость на вкус. Для верности Альрауна заставила ее проглотить еще две пачки иголок. Сама она, правда, не присутствовала при самоубийстве, а под предлогом необходимости сторожить дверь вышла из комнаты, но предварительно заставила Бланш поклясться на Распятии, что она выполнит все в точности. Когда наивную бедняжку де Бонвиль заставили согнуться в три погибели первые кишечные корчи, Луизон, со слезами наблюдавшая за экзекуцией все это время, с криком выбежала из комнаты и помчалась за начальницей. Бланш де Бонвиль не умерла. Опытный врач дал ей хорошее рвотное, так что лизол, фосфор и все иголки вышли обратно. Но девочка долго лежала в постели и тяжко страдала от последствий собственной глупости. Все жалели ее, утешали как только могли, исполняли любые ее желания. Но она хотела лишь одного – чтобы не наказывали ее подруг, Альрауну и маленькую Луизон. Она просила и умоляла до тех пор, пока начальница не пообещала ей этого, и в том числе поэтому Альрауну не исключили из пансиона. Очередь была за Хильдой Альдекерк. Она очень любила берлинские пирожные; их обычно покупали в немецкой кондитерской на площади Рояль. Она хвасталась, что может съесть двадцать штук, а Альрауна дразнила ее, говоря, что уж с тридцатью-то ей ни за что не справиться. Они заключили пари: кто проиграет, тот и заплатит за все пирожные. Хильда действительно выиграла, но заболела и две недели пролежала в постели. – Самка проглота! – припечатала ее Альрауна тен Бринкен. – Поделом тебе. С тех пор все девочки повадились называть пухленькую Хильду «самкой проглота». Та сначала плакала, но потом привыкла к прозвищу и стала наконец самой верной подругой Альрауны, совсем как Бланш де Бонвиль. Лишь однажды, по словам фройляйн Беккер, Альрауна была наказана – и, что всего удивительнее, безусловно несправедливо. Как-то ночью учительница французского языка выскочила в ужасе из своей комнаты, разбудила весь дом криком и заявила, что на перилах ее балкона сидит белое привидение. В комнату зайти никто не решался. Разбудили наконец портье, и тот, вооружившись огромной дубиной, вошел в комнату. «Белое привидение» оказалось Альрауной – та спокойно сидела там в ночной сорочке и широко распахнутыми глазами смотрела на полную луну за окном. Как она пробралась туда, добиться от нее было невозможно. Начальница сочла поступок злой проделкой, но впоследствии выяснилось, что девочка действовала, очевидно, в приступе лунатизма. Удивительным казалось и то, что Альрауна послушно снесла наказание и очень добросовестно выполнила его – ее заставили после обеда переписать несколько глав из «Приключений Телемака [17] ». Фройляйн Беккер заявила тайному советнику: «Боюсь, ваше превосходительство, что вы не увидите много радости от своей дочки». На это тайный советник ответил: «Я с вами не согласен. До сих пор я был ею очень доволен». Два последних года Альрауна не приезжала домой на каникулы. Советник позволял ей отдыхать вместе с подругами: один раз – в Шотландии с Мод Макферсон, потом – с Бланш и ее родителями в Париже, наконец – с обеими сестрами Роденберг в Мюнстерланде. Точных сведений о поездках Альрауны он не имел, но представлял себе, что́ она, верней всего, в это время вытворяет. Он с удовольствием думал о том, что существо, созданное по его замыслу, распространяет свое влияние все дальше и дальше. В газете он прочел, что в то лето, когда Альрауна была в Больтенгагене, лошади из конюшни старого графа Роденберга брали один приз за другим. Далее он узнал, что мадемуазель де Винтелен получила весьма нежданное наследство, давшее возможность закрыть пансион: новых учениц она больше не принимала и решила только довести до конца образование тех, кто уже есть. И то и другое он приписал присутствию Альрауны и был почти убежден, что она принесла богатство и в другие дома, где жила: и в монастырь в Нанси, и Макферсонам в Эдинбурге, и дому де Бонвиль на бульваре Осман в Париже: так трижды искупила она все свои злодеяния. Он считал, что все эти люди должны быть благодарны его ребенку; его не покидало чувство, словно созданное им существо щедро разбрасывает розы на жизненном пути тех людей, кому улыбнулось встретиться с ним. Он засмеялся, когда ему пришло в голову, что розы эти – не без острых шипов, способных весьма болезненно ранить. Он как-то спросил фройляйн Беккер: – Скажите, а как дела у вашей матушки? – Спасибо за интерес, ваше превосходительство, – ответила та. – Матушке, право слово, не на что жаловаться. В последнее время ее сырная лавка имеет успех. Тайный советник только заметил: «Вот видите!» – и отдал распоряжение, чтобы с этого дня сыр покупался исключительно у фрау Беккер на Мюнстерштрассе: и рокфор, и эмменталь, и выдержанный голландский. Глава восьмая Госпожа Альрауна Когда Альрауна возвратилась в дом на Рейне под покровительством святого Непомука, тайному советнику тен Бринкену исполнилось семьдесят шесть лет. Но при виде него никому и в голову бы не пришло, что его возраст таков, – настолько полон он был энергии и сил. В своем старинном имении, к чьим границам подступал растущий город, он чувствовал себя превосходно. Словно паук в центре паутины, он крепко держал в руках нити влияния, простиравшиеся всюду. Альрауну он расценивал как свеженькую наживку, способную заманить в его ловушку множество легкомысленных жертв. Значительных перемен тен Бринкен в Альрауне не нашел. Он долго ее рассматривал, когда она сидела с ним в библиотеке: нет, ничего, что напоминало бы об отце или о матери. Маленькое, хорошенькое существо с недоразвившимися формами. Фигурой и движениями она скорее напоминала мальчика. В общем, совсем куколка на вид, если не считать лица – осмысленного и живого. Скулы несколько выдавались, губы были тонкие, бледные, зубы – маленькие, частые, волосы – роскошные, но не рыжие, как у матери, а каштановые. «Как у фрау Гонтрам», – подумал профессор, и ему это приятно было как воспоминание о том доме, где зародилась мысль об Альрауне. А глаза, кого они напоминали, дерзко глядя из-под тонких бровей, подпирающих узкий гладкий лоб? То смотрели насмешливо, то вдруг покрывались какой-то дымкой мечтательности – и делались будто стальными… совсем как у Франка Брауна. Профессор поджал губы – такое открытие ему не особенно понравилось. Впрочем, он пожал плечами: почему бы этому сорванцу, придумавшему ее, не дать ей какой-нибудь своей черты. Немного выпало на его долю, и это немногое досталось ему дорогой ценой – ценой тех миллионов, коих он по милости Альрауны лишился. – У тебя большие глаза, – сказал профессор, – и красивые волосы. Такие, какие были у матери Вольфхена. – Я их отрежу, – заявила она. – Этого ты не посмеешь сделать, я запрещаю. …Но когда она спустилась к ужину, волосы были уже острижены. Она стала похожа на пажа: вокруг мальчишеской головы ниспадали мягкие короткие локоны. – Где твои волосы? – вскричал тен Бринкен. – Да вот же, – спокойно ответила она и показала коробку, принесенную с собой. Там, внутри, лежали блестящие длинные пряди. – Зачем ты их обрезала? Мне назло? – не унимался профессор. – Вовсе нет, – ответила Альрауна с улыбкой. – Я бы и без вас так поступила. – Но почему? Она взяла коробку и вынула волосы – семь длинных прядей, каждая завязана тонким шнурком, а на шнурках висело по маленькой карточке. Семь имен на семи карточках: Эмма, Хильда, Луизон, Эвелина, Анна, Мод и Андреа. – Это твои подруги? – спросил тайный советник. – И ты, дурная девчонка, обрезала волосы, чтобы послать им сувениры?! – Он рассердился. Неожиданная сентиментальность подростка ему не понравилась – он считал девушку гораздо более зрелой и трезвой. Альрауна широко раскрыла глаза. – Нет, – ответила она. – Они мне безразличны. Только затем… Она запнулась. – Зачем?! – требовательно вопросил профессор. – Лишь затем… лишь затем… затем, чтобы и они остриглись. – Что?.. Альрауна засмеялась. – Чтобы и они остриглись тоже! Еще короче, чем я, – почти наголо! Я им напишу, и они это сделают. – Ну нет, такую глупость ради тебя они не совершат, – отмахнулся профессор. – Совершат, еще как. Я сказала, что мы все острижемся, и они обещали, если я сделаю это первая. Но я позабыла и вспомнила только тогда, когда вы заговорили о моих волосах. Тайный советник рассмеялся: – Обещания – дело пустое. Они надуют тебя, и ты останешься в дурах. Тогда Альрауна встала со стула и подошла вплотную к профессору. – Нет, – хрипло прошептала она, – они это сделают. Они знают превосходно, что я им вырву все волосы, если меня ослушаться. Они все боятся меня, даже… даже когда я не с ними. Когда я далеко. – Взволнованная, слегка дрожа, стояла она перед тен Бринкеном. – Ты так уверена, что они это сделают? – спросил он осторожно. И она ответила с самоуверенной гордостью: – Иначе и быть не может. Он заразился тотчас же ее самоуверенностью и больше не удивлялся. – Зачем тебе это нужно? – осведомился он. В одно мгновение Альрауна преобразилась. Все странное из ее облика вдруг исчезло, и она снова предстала перед ним капризным, упрямым ребенком. – Да-да, – засмеялась она, и ее маленькие ручки огладили пышные пряди волос. – Да право, профессор, все дело в том, что мне тяжело с длинными волосами – от них голова так болит порой! И кроме того – мне очень идут короткие локоны, уж я-то знаю. А они станут уродками, как обезьяны в зоопарке, куда нас водила мадемуазель де Винтелен. И будут они выть от собственной дурости, а мадемуазель де Винтелен будет ругаться, а новая мисс и классная дама побелеют от злости. – Она захлопала в ладоши и громко, весело рассмеялась. – Вы поможете мне, советник? – спросила она. – Как их лучше упаковать? Тайный советник ответил: – Каждый – по отдельности. И выслать заказными бандеролями. – Конечно-конечно! – закивала Альрауна. За столом она начала рассказывать ему, как будут смотреться подружки без волос: высокая, стройная Эвелина Клиффорд с гладкими белокурыми кудрями, толстушка Хильда и несносная Луизон, укладывающая волосы в жутко высокую прическу; ах, и две графини Роденберг, Анна и Андреа, чьи локоны вьются до самых хорошеньких плеч… – Все остригутся, – смеялась она, – все они станут похожи на тюленей, и над ними все будут только смеяться. Они прошли в библиотеку. Тайный советник помог Альрауне упаковать волосы, дал ей коробки, бечевку, сургуч, почтовые марки. Закурил сигару – и изжевал кончик, глядя, как она пишет сопроводительные письма. Семь писем – к семи девушкам в Спа. На конверте – старинный герб тен Бринкенов: наверху – Иоганн Непомук, а внизу – серебристая цапля, борющаяся со змеей. Цапля – эмблема тен Бринкенов… Профессор посмотрел на нее, и по его старой коже пробежали мурашки. Тут и он, дабы скрыть смущение, стал смеяться вместе с ней. Задорная, со стрижеными волосами, худенькая и тонкая, она казалась ему теперь переодетым мальчиком. Задор – вот что в ней привлекало! И он понимал теперь, почему так попадались на ее удочку и воспитательницы, и подруги. Как рыбки, они шли на приманку, не видя крючка. Но он – опытный человек, он видит острый крючок и сумеет избежать его, когда настанет время броситься на приманку. * * * По достижении совершеннолетия Вольфхен Гонтрам получил должность в одном учреждении, основанном тен Бринкеном в городе. По завершении военной службы добрый профессор помог ему устроиться «для обретения опыта» в банковское дело – где, однако, его гимназические познания оказались бесполезными. Несколько лет спустя он пригласил его в собственное бюро, гордо называемое секретариатом. Это оказалось весьма специфическое место. Управляющим был Карл Монен, доктор наук в четырех направлениях. Будучи холостяком, он легко налаживал связи, но не извлекал из них личной пользы. Несмотря на отсутствие волос, он обладал исключительной интуицией, находя как интересные запутанные ситуации для себя, так и выгодные возможности для своего покровителя (тот, в отличие от него, обладал даром извлекать пользу из всего). Два специалиста занимались бухгалтерией и анализом денежных потоков. Для юридических процессов им было выделено особое помещение с табличкой «Юридический отдел» на двери. Там работали юрист Гонтрам и Манассе, так и не ставший советником. Они вели судебные дела тен Бринкена, а число таковых неуклонно росло с каждым днем. Манассе доставались тяжбы, заранее обреченные на успех, а вот Гонтраму – спорные, но их он умело откладывал до тех пор, пока не удавалось прийти к компромиссу. Отдельная комната имелась и у доктора Монена. Там сидел и Вольфхен Гонтрам, коему Монен всячески протежировал, стараясь воспитать на свой лад. Многими знаниями обладал этот поживший человек, почти столькими же, сколькими и маленький Манассе, но знания эти были как-то сами по себе, а он – сам по себе. Он накапливал знания так, как школьник собирает марки, – единственно потому, что их собирают остальные. Коллекция помещалась в ящике, постепенно пополнялась, но не интересовала хозяина. Только когда кому-нибудь хотелось взглянуть на редкую марку, он доставал альбом и открывал его: «Вот, пожалуйте! “Красная Саксония”, три штуки». К Вольфхену Гонтраму что-то тянуло его. Возможно, те черные глаза, какие он когда-то любил у матери – любил как мог, как и сотни других прекрасных глаз. Чем дальше в прошлое отходили его отношения с кем-либо, тем они казались ему значительнее. Теперь, по истечении многих лет, ему представлялось, что он был ближайшим другом той или иной женщины, хотя он ни разу не осмеливался поцеловать ее руку. Много значило и то, что молодой Гонтрам принимал всерьез все россказни доктора Монена о его любовных приключениях, не сомневался ни секунды в его геройстве и считал его тем опасным донжуаном, каковым ему самому смерть как хотелось прослыть. Доктор Монен учил Вольфхена одеваться и завязывать галстук, передавал знания о мире мод – или некое их подобие, накопленное за жизнь. Он давал своему протеже книги для чтения, брал его с собой в театр и на концерты. Он считал себя светским человеком – и таким же хотел сделать Вольфхена Гонтрама. Нельзя отрицать, что молодой человек действительно обязан был Монену многим. В лице этого доктора четырех факультетов он получил как раз такого учителя, какого ему давно хотелось, – ментора, не требующего никакого вознаграждения, довольствовавшегося самыми простыми успехами своего ученика и гордящегося творением рук своих. Красив он был несомненно, этот молодой человек с большими черными глазами. И только Карл Монен не замечал этого: для него сама мысль о красоте реализовывалась лишь в тесной связи с какой-нибудь юбкой. Когда Гонтрам еще учился в гимназии, иные старики оборачивались, глазея ему вслед. Зато теперь за ним устремлялись взгляды из-под вуалей и из-под больших шляп – уже не старцев, но красивых женщин. – Что-нибудь да выйдет, – проворчал маленький Манассе, сидя с советником и его сыном в концертном саду, – ежели она не отвернется, клянусь честью. У нее скоро заболит шея. – У кого? – непонимающе спросил советник юстиции. – Да у ее королевского высочества! – воскликнул адвокат. – Поглядите, коллега, – уже с полчаса она смотрит не отрываясь на вашего сына. Шею скоро себе свернет. – Ах, оставьте, – равнодушно заметил советник юстиции. Но маленький Манассе не унимался. – Сядь-ка сюда, Волчонок! – сказал он. Молодой человек повиновался и сел рядом с ним, повернувшись спиной к принцессе. Ах, эта красота пугала маленького адвоката – он видел за ней оскал смерти, совсем как в случае с его матерью. Это его мучило, терзало: он ненавидел мальчика, так же как когда-то любил мать. Ненависть была какой-то странной – точно наваждение, точно горячее желание, чтобы нить жизни молодого Гонтрама поскорее нашла свой печальный конец… все равно от этого не уйти – так лучше сегодня, чем невесть когда. Адвокат думал, что лишь так сможет избавиться от морока, – но тем не менее делал все, лишь бы эту участь отсрочить, и помогал молодому человеку во всем, в чем только мог. Он поддерживал Вольфхена словом, делом и душой – ну а как иначе?.. Когда его превосходительство тен Бринкен украл капитал приемного сына, он был вне себя. «Вы болван, вы идиот», – обрушился он на советника юстиции и чуть в него не вцепился, словно его покойная собачка Циклоп. Он рассказал отцу со всеми подробностями о том, как нагло надули его сына. Тайный советник взял себе виноградники и участки земли, полученные Вольфхеном по наследству от тетки, и заплатил за них ничтожную сумму. А ведь он открыл там целых три источника минеральных вод и теперь их эксплуатировал. – Вам никогда бы это и в голову не пришло, – спокойно возразил советник юстиции. Маленький Манассе плюнул с досады. Не все ли равно? Земля стоит сейчас вшестеро больше. А то, что заплатил старый плут, почти все засчиталось как возмещение содержания неприхотливого мальчишки. Форменное свинство… Но сказанное не произвело никакого впечатления на советника юстиции. Он был добр, настолько добр, что видел в каждом человеке лишь хорошее. В самых обозленных на мир преступниках он умел находить частицу доброго чувства. Он испытывал искреннюю благодарность к тайному советнику, что тот поместил мальчика в своем секретариате, и говорил постоянно о том, что профессор обещал не позабыть Вольфхена в своем завещании. – Профессор? – Адвокат побагровел от нарастающего внутри негодования. – Да он не оставит парню ни гроша! Но советник юстиции пожелал на том закончить спор: – Да, впрочем, не все ли равно? Ни одному Гонтраму никогда не бывало слишком уж плохо на этом свете. В известной степени он был по-настоящему прав. * * * С тех пор как Альрауна возвратилась в Лендених, Вольфхен каждый вечер приезжал туда верхом. О лошади позаботился доктор Монен. Достал он ее у своего друга, ротмистра графа Герольдингена. Ментор обучил своего питомца не одной только верховой езде, но также фехтованию и танцам. «Запомни, все эти маленькие искусства жизненно необходимы светскому человеку», – говорил он, в красках расписывая дикие скачки, победные дуэли и большие успехи на паркете, хотя сам он ни разу в жизни не садился даже на долговязую клячу, не держал в руках рапиры и с грехом пополам танцевал польку. Вольфхен Гонтрам ставил лошадь графа в конюшню и через двор направлялся в дом. Он всегда привозил розу – только одну, не больше, ибо так научил его доктор Монен, – но всегда самую красивую из роз, какую только можно было найти в городе. Альрауна получала из его рук розу и принималась медленно ощипывать лепестки. Это повторялось каждый вечер. Ощипав розу, оставшейся веткой она била Вольфхена по лицу, милостиво посвящая его в свои рыцари. Ему больше ничего и не нужно было. Дальше этого не шли его мечты – они не облекались даже в форму желаний, а только витали где-то в воздухе и наполняли собою старинные комнаты. Он следовал, как тень, за этим студеным существом, предметом обожания. Так же как в детстве, Альрауна называла его Волчком. – Потому что ты слишком напоминаешь большую собаку, – поясняла она, – такую большую, глупую, добрую, верную собаку. Черную, с длинною шерстью, очень красивую, с глубокими, преданными, вопрошающими глазами. Вот почему! Потому что ты только на то и годишься, Вольфхен, чтобы бегать следом за мной с какой-нибудь сумочкой в зубах. Она велела ему лечь перед ее креслом и легко поставила ножки ему на грудь. Затем, сбросив мягкие замшевые туфельки на пол, она сжала его щеки между пятками, а после и вовсе втиснула кончики пальцев ног между его губами. – Целуй, целуй давай! – приговаривала она и смеялась. И он послушно лобзал тонкий шелковый чулок, тесно обхватывавший ее ногу. * * * Тайный советник с кислой улыбкой смотрел на эти ухаживания. Насколько молодой человек был красив, настолько сам он был безобразен, и он прекрасно это знал. Он не боялся, что Альрауна влюбится в молодого человека, но постоянное присутствие его уже само по себе вызывало у него досаду. – Незачем ему каждый вечер являться сюда, – ворчал профессор. – Вот еще! – возражала Альрауна. И Вольфхен продолжал приезжать. «Ладно, – думал профессор, – не миновать тебе крючка!» Так Альрауна сделалась госпожой в доме тен Бринкена с того дня, как приехала из пансиона. Госпожой – и все-таки осталась чужачкой, не сросшейся с этим старым домом, не имевшей ничего общего с тем, что крепко засело в здешней земле. Слуги, служанки, кучера, садовники – все называли ее «фройляйн»; так обращались к ней и в деревне. Как будто речь шла о ком-то постороннем, не своего круга. Что до Вольфхена Гонтрама, то он был для них не иначе как молодой господин. Это обстоятельство не укрылось от наблюдательного профессора. Он улыбался. «Люди простые замечают, что в ней есть что-то особенное, – отмечал он в кожаной книге. – Чувствуют это и животные». Под животными он подразумевал всех поместных лошадей с собаками, кошек, красавца козла, бегавшего по саду, и маленьких белок, облюбовавших здешние деревья. Вольфхен Гонтрам был для них как приятель; они норовили прильнуть к нему, давали себя погладить, доверчиво подходили вплотную… но стоило только на горизонте показаться Альрауне, как все они панически сбегали. «Только на людей простирается ее влияние, – думал профессор, – а зверье иммунно». Крестьян и обслугу он тоже причислял скорее к зверью. «У них тот же здоровый инстинкт, то же невольное отвращение… Хорошо, что Альрауна родилась теперь, а не пятьсот лет назад: ее бы через месяц прозвали ведьмой и епископ сделал бы из нее себе вкусное жаркое». Вящая антипатия прислуги и животных приводила старика в такой же восторг, как и странное влияние, какое девушка оказывала на людей высшего круга. Он отмечал все новые и новые факты такой привязанности и такой ненависти – хотя и с той и с другой стороны бывали, конечно, исключения. Из заметок тайного советника явствует, что он не сомневался в наличии у Альрауны какого-то особого свойства, могущего оказывать вполне конкретное влияние на окружение. Этим объясняется то, что профессор старался документировать все факты, способные его гипотезу подтвердить. Правда, благодаря этому жизнеописание Альрауны, составленное ее создателем, было не столько сообщением о том, что и как она делала, сколько долгим перечислением того, что делали другие под ее влиянием: только в поступках людей, соприкасавшихся с нею, отражалась жизнь этой девушки. Тайному советнику она все чаще представлялась некой иллюзией, эфемерной сущностью, неспособной на самостоятельное существование, – лишь отражением в зеркале реальности. Эта идея настолько завладела им, что временами он сомневался в ее человеческой природе: ему казалось, будто он ведет разговор с неким нереальным существом, едва удерживаемым в границах плоти и крови; с бесплотной, безжизненной марионеткой, зачем-то примерившей маску жизни. Это льстило его стариковскому тщеславию – выходит, только он и был конечной причиной всего того, что свершилось благодаря Альрауне, при ее участии. Вот почему он так берег эту свою куколку, вот почему так нежил и наряжал ее. Он признавал ее госпожой и так же подчинялся ее желаниям и капризам, как все другие, – с той разницей, что настоящим хозяином он считал себя, полагая, что все нити сложной игры находятся у него в руках и что в конце концов Альрауна, как медиум, исполняет только его волю. * * * Пятеро мужчин успели основательно подпасть под необъяснимые чары Альрауны тен Бринкен – Карл Монен, Ханс Герольдинген, Вольфхен Гонтрам, Яков тен Бринкен и Распе, шофер. Их имена навек вписаны в гроссбух профессора – и поэтому следует уделить время каждому в скверной истории, что последует далее. Глава девятая Альрауна и шофер [18] Матье-Мария Распе приехал за ней на автомобиле «Опель». Эту машину Альрауне на семнадцатилетие подарила княгиня Волконская. Распе прежде служил у гусар, а теперь помогал старому кучеру с лошадьми. Он был женат и имел двух маленьких сыновей; Лисбет, его жена, взяла на себя управление прачечной в имении тен Бринкена. Они жили в маленьком домике рядом с библиотекой, недалеко от железных ворот двора. Матье был белокурый, высокого роста, сильный. Он знал свое дело всесторонне – что на уровне рассудка, что на кончиках пальцев; поэтому и лошади, и автомобили покорно повиновались ему. По утрам он седлал ирландскую кобылу своей госпожи, выводил на двор и ждал. И вот молодая леди медленно спустилась по каменным ступеням особняка в своем уже привычном мальчишеском наряде – желтые кожаные гетры, серый костюм для езды верхом, маленькая остроконечная шапочка над короткими кудрями. Она не вдевала ногу в стремя, а заставляла Распе подставлять сложенные ладони; останавливалась, секунду-другую балансировала в таком положении и лишь потом вскакивала в предназначенное для мужчины седло. Она стегала лошадь хлыстом – и животное, точно ополоумев, срывалось с места и мчало к распахнутым настежь воротам. Матье-Мария едва поспевал на своем сивом мерине следом. Смуглая Лисбет закрыла за ними ворота. Поджав губы, она посмотрела им вслед – вслед мужу, коего любила, и в спину мисс тен Бринкен, каковую терпеть не могла. Когда показался луг, фройляйн осадила скакуна, развернула его и подождала, когда Распе нагонит. – Куда скачем сегодня, Матье-Мария? – спросила она. – Куда будет угодно вам, – откликнулся он. Тогда Альрауна дернула за вожжи и поскакала дальше. – Хоп, Нелли! – закричала она. Распе ненавидел эти утренние прогулки не меньше, чем жена, – он ощущал себя лишним. Фройляйн будто скакала в гордом одиночестве, а он был для нее сродни сгустку воздуха или фрагменту пейзажа, а может, и вовсе для нее не существовал. Но потом, когда она уделяла-таки ему толику внимания, он чувствовал себя еще более неловко – ибо так становилось ясно, что она снова просит его сделать что-нибудь странное. Она остановилась на берегу Рейна и спокойно ждала, пока он поравняется с ней. Он вел мерина неспешно, зная, что у госпожи на уме какая-то новая блажь, – и уповая только на то, что она снова перестанет видеть в нем живого человека. Напрасная надежда!.. – Матье-Мария, – сказала она, – а давай-ка переплывем на тот берег? Он принялся ее отговаривать, зная заведомо, что к словам она останется глуха. – Тот берег слишком крут, – заметил он. – На него не вскарабкаться. Да и течение тут – не в пример сильнее… – Ему было досадно. К чему это? Зачем преодолевать реку? Они разве что промокнут, озябнут. Хорошо, если отделаются легкой простудой, а не чем-нибудь посерьезнее. Так ведь можно и утонуть – а из-за чего? Из-за простой прихоти. Распе твердо решил остаться – пусть Альрауна сама творит глупости, если хочет. Какое ему до всего этого дело? О жене надобно печься да о детях, а не о… Минуту спустя шофер, стиснув зубы, гнал мерина вброд. С большим напряжением он достиг противоположного берега, кое-как взобрался наверх. Он встряхнулся, выругался и поскакал резвой рысью вверх по ручью к своей хозяйке. Она почти не взглянула на него беспокойными насмешливыми глазами. – Промок, Матье-Мария? Он смолчал, раздосадованный и оскорбленный. Почему она называет его по имени, почему говорит ему «ты»? Ведь он же шофер, а не какой-нибудь простой конюх! С языка так и рвалась добрая дюжина крепких ответов, но ни один он так и не озвучил. В другой раз они проскакали мимо плаца, где проводили сборы гусары. Это оказался еще более неприятный инцидент, ибо иные из офицеров и унтер-офицеров знали его еще со времен службы в полку; и усатый сержант второй эскадрильи насмешливо окликнул его: – Ну, Распе, хочешь еще немного потренироваться с нами? – Черт бы побрал эту сумасшедшую! – прорычал Распе, но поскакал за Альрауной, когда фройляйн удалилась от плаца на порядочное расстояние. Затем граф Герольдинген, кавалерист, явился в своем английском пегом мундире и заговорил с ней. Распе остался позади, но она болтала с графом так громко, что он не мог не слышать: – Ну, граф, как вам мой оруженосец? – Он великолепен! Как раз под стать молодой принцессе. У Распе зачесались руки влепить графу пощечину – и барышне тоже, и сержанту, и каждому олуху в эскадроне; всем этим потешникам раздать по хорошенькой оплеухе… Он испытывал жгучий стыд и краснел, как конфузящийся школьник. Но хуже всего было тогда, когда ему приходилось ехать с ней в машине днем. Он сидел на своем месте за рулем, поглядывая на дверь и вздыхая с облегчением, когда кто-то выходил с ней; шептал проклятия, когда она появлялась одна. Нередко он посылал жену разведать, поедет ли хозяйка кататься одна. Тогда он вынимал поспешно из машины несколько частей, ложился на спину и начинал смазывать-свинчивать, делая вид, будто автомобиль нуждается в ремонте. – Сегодня, фройляйн, поехать куда-то не выйдет, как видите, – говорил он ей. Стоило ей покинуть гараж, на лице его появлялась улыбка облегчения. Но не всегда эта хитрость ему удавалась. Порой она оставалась с ним и молча ждала, всем видом говоря, что раскусила обман с его стороны. Приходилось водворять ту деталь, что играла роль сломанной, на место, изо всех сил растягивая время до неотвратимого. – Ты готов? – наконец спрашивала она, и он кивал. – Вот видишь, у тебя все спорится, когда я рядом, Матье-Мария. Когда Распе возвращался из этих поездок – автомобиль «Опель» снова оказывался в гараже, а он сам садился за стол, накрытый для него женой, – он иногда дрожал. Он был бледен и затравленно озирался кругом. Лисбет ни о чем не допытывалась. Она все понимала и так. – Будь она проклята, – шептал шофер. Жена приносила ему белокурых голубоглазых мальчиков, одетых в свежие ночные рубашки, сажала по одному на каждое колено – и только тогда он чувствовал себя более-менее счастливым и самодостаточным в компании весело смеющихся отпрысков. А когда мальчики ложились спать, он выходил во двор, садился на скамейку, закуривал сигару и начинал говорить с супругой. – Ничем хорошим дело не кончится, – говорил он. – Она все подгоняет и подгоняет. Езжай быстрее, еще быстрее… ты только подумай, за три недели – четырнадцать штрафов. – Не тебе же их оплачивать, – резонно замечала Лисбет. – Не мне, – согласился он, – но я порчу себе репутацию. Полицейские, едва только видят белый «Опель» с номерами IZ-937, сразу машут навстречу квитанциями. – Тут Распе даже усмехнулся. – Что ж, стоит признать – машина резвая, но недостаточно быстрая, чтоб от них спастись… – Он помолчал, вытащил из кармана гаечный ключ и поиграл им. Жена просунула одну руку под его локоть, другой сняла ему кепку и откинула назад его спутанные волосы. – Ты хоть знаешь, чего она хочет? – спросила она, изо всех сил стараясь, чтобы прозвучало это безобидно и безразлично. Распе покачал головой. – Нет, душа моя, не знаю. Она сумасшедшая – вот и все. И у нее есть чертова манера говорить, что вы должны делать все, что она хочет, независимо от того, как сильно вы сопротивляетесь этому и точно знаете, что это ерунда. Сегодня… – Что эта фифа натворила сегодня? – спросила госпожа Лисбет. И он ответил: – О… ничего такого, чем бы не промышляла обычно. Она не терпит, если хоть какая-то машина гонит вперед нее, – ей надобно вырваться вперед, даже если у конкурентки фора в тридцать лошадиных сил по сравнению с нашим экипажем. «А ну, вперед!» – велит она мне и, когда я колеблюсь, легонько кладет руку мне на плечо. И тогда в меня будто дьявол вселяется – я гоню как ненормальный. – Шофер вздохнул и стряхнул сигаретный пепел с брюк, после чего продолжил: – Она всегда сидит рядом со мной, и сам факт того, что она – близко, заставляет меня беспокоиться и нервничать. Я начинаю гадать, какую еще ерунду она прикажет мне сделать на этот раз. Преодолевать препятствия – это ее самая большая радость: доски, кучи песка и тому подобное. Черт возьми, я не трус, но должен быть какой-то смысл в том, чтобы каждый день рисковать своей жизнью. «Продолжайте в том же духе, Распе, – сказала она на днях, – и за меня не бойтесь: со мной-то точно ничего не случится!» Она предельно спокойна, когда машина перепрыгивает через канаву на скорости в сто миль – вполне возможно, ей это и впрямь ничем не грозит! Но меня… меня она загонит – завтра или послезавтра! Госпожа Лисбет мягко стиснула ему руку. – Ты должен стараться не слушаться ее. Скажи твердо «нет», если она хочет риска! Ты не можешь так рисковать своей жизнью, ты в долгу перед нами – передо мной и перед детьми. Он посмотрел на нее, тихо и спокойно. – Да, сударыня, я это знаю. Перед семьей… и, в конце концов, перед собой. Но пойми – я не могу отказать фройляйн; никто не может! Как юный герр Гонтрам бегает за ней, как щенок, так и все остальные рады исполнять ее глупые прихоти! И никто из присутствующих в доме не любит эту барышню, но все делают то, что ей нравится, как бы глупо и нелепо это ни было! – Ошибаешься, – заметила госпожа Лисбет. – Фройстхайм, кучер, так не поступает. Распе присвистнул: – Фройстхайм! Да, он вне этой игры. Увидев ее, он поворачивается и уходит. Но ему почти девяносто лет, и у него уже давно нет запала – в чем только душа держится! Лисбет пристально посмотрела на него. – Значит, всему виной твой запал, что ты ее слушаешься? Шофер ушел от ее взгляда, потупившись. Но потом он взял ее за руку и посмотрел на нее не менее пристально. – Да, видишь ли, Лисбет, я не знаю. Я часто задумывался о том, где на самом деле берет начало ее власть. Хочется придушить ее… накричать на нее, если она где-то рядом… а когда ее нет рядом, я бегаю в страхе, как бы она меня не позвала. Жаль, что я не уволился! Лучше бы никогда мне сюда не устраиваться! Они обдумывали, обсуждали проблему так и эдак, взвешивали все за и против. И пришли к выводу, что он должен уйти в отставку, но сначала подыскать другую работу, с чем завтра же и поедет в город. В ту ночь госпожа Лисбет спала крепко, похоже, впервые за несколько месяцев; а вот Матье-Мария совсем не смыкал глаз. На следующее утро, попросив отгул, он отправился в город, прямо в департамент по трудоустройству. Там ему очень повезло, ведь агент сразу отвез его к торговому советнику Зоннекену, как раз искавшему шофера, и представил его. Распе был принят на работу – ему пообещали больше денег, чем на старой должности, и хлопот – не в пример меньше; даже никакой возни с лошадьми более не предвиделось. Когда они вышли из здания департамента, посредник поздравил его. Распе ответил механически: «Спасибо, герр», – при этом чувствуя, что благодарить тут, в общем-то, не за что и что он никогда не возьмется за эту новую работу. Но ему было приятно видеть, как глаза его жены радостно сияют, когда он доложил ей об итогах вояжа. – Значит, через две недели я меняю работу, – сказал он. – Вот бы только этот срок поскорее прошел! Жена покачала головой. – Нет, – твердо сказала она, – никаких двух недель. Завтра! Ступай и переговори с советником. Он обязан дать тебе добро. – Бесполезно, – ответил он. – Он направит меня к юной леди – и… Госпожа Лисбет взяла его за руку. – Не направит! – заключила она. – Я сама потолкую с юной леди. – Она оставила его стоять, прошла через усадьбу и попросила аудиенции. Томясь в ожидании, она тщательно обдумывала то, что ей предстояло сказать. Правильные слова помогут уже завтра покинуть этот нестерпимый дом. Но ее даже толком не выслушали. Только уловив, что шофер намерен оставить свое место без долгих увещеваний, барышня коротко кивнула и заверила: никаких проблем это не повлечет. Да пусть сейчас же проваливает на все четыре стороны, этот несговорчивый и несносный Матье-Мария!.. Лисбет помчалась к супругу, крепко обняла и осыпала его поцелуями. Лишь одна ночь отделяет их от новой жизни. – Поторопись с приготовлениями! Поскорее извести торгового советника Зоннекена – скажи, что уже завтра готов начать работать на него. – И Лисбет выволокла окованный железом дорожный сундук из-под кровати. Ее волнение волей-неволей передалось и мужу. Он принес чемоданы, тряпицей обмахнул с них пыль, принялся помогать в сборах. Вместе они сходили в деревню, чтобы заказать телегу для перевозки вещей ранним утром. Матье-Мария пребывал в очень приподнятом настроении, он шутил и смеялся – казалось, будто за все то время, что он находился в доме тен Бринкенов, на его долю выпали первые веселые и беспечные мгновенья. Увы, как известно, мгновенья – преходящи… Когда он упаковывал кухонную утварь, в комнату вошел Алоиз, объявив о желании барышни прокатиться. Распе бросил на него взгляд, но ничего не ответил. – Не езди! – вскричала его жена. И он честно попытался сказать: «Передай барышне, что сегодня я…», – но его слова прервало появление самой Альрауны тен Бринкен в дверях. Она спокойно произнесла: – Матье, я дам тебе вольную завтра. Но сегодняшний день я хочу провести в поездке с тобой. – Она вышла, и Распе покорным псом потрусил за ней. – Не езди, не езди с ней! – вновь закричала Лисбет. Он слышал ее голос, но уже не осознавал, кто говорит – и что именно. Лисбет тяжело опустилась на скамью. Она услышала, как шофер и девушка вышли во двор и направились к гаражу. Звук открывающихся ворот, шум выезжающей машины и, наконец, прощальный гудок, всегда оповещавший ее об отъезде мужа из деревни, звучали для нее в этот раз мрачнее заупокойного церковного звона. Она сидела, сложив руки на коленях, в ожидании. «Матье вернется, – думала она, – непременно вернется. Что помешает ему в этот раз? Что бы ни было – он всегда возвращался ко мне». И он вернулся-таки к ней – но не своим ходом. Четверка крестьян внесла его к ней и положила посередине комнаты, среди собранных вещей. Его раздели, обмыли – так повелел врач. Нескладный, бледный, весь в крови, пыли и грязи – вот что он собой представлял. Лисбет молча опустилась перед ним на колени, без слез. Пришел старый кучер и увел плачущих детей. Крестьяне и врач ушли. Она даже не обратилась к нему с вопросом, зная заранее его ответ. Ночью Распе внезапно пришел в себя и открыл глаза. Душа еще не покинула его тело. Он узнал жену, попросил ее подать стакан воды. Она охотно утолила его жажду. – Все кончено, – прошептал он. – Я умираю. – Как? Почему? – взмолилась Лисбет. Он покачал головой: – Не знаю. Она сказала: «Возьми меня, Матье». Я не хотел, но она коснулась моего плеча рукой в перчатке, и я не смог противиться. Он едва слышно говорил, и ей пришлось прильнуть ухом к его губам. Услышав его последние слова, она прошептала: – Зачем ты это сделал? Он слабо шевельнул губами: – Прости меня, Лисбет, я должен был… Барышня… Она взглянула на него и ужаснулась блеску в его глазах. И вскрикнула: – Ты… ты любишь ее? Шофер слегка приподнял голову и прошептал с закрытыми глазами: – Да… да. Это были его последние слова. Он погрузился в забытье и пролежал так до утра. Его беспокойная дрема перешла во что-то более умиротворенное – и более страшное. Заметив это, госпожа Лисбет встала. Она побежала к двери, прямо в объятия старого Фройстхайма. – Мой муж умер, – сказала она. Кучер размашисто перекрестился и хотел заглянуть в комнату, но Лисбет удержала его. – Где сейчас фройляйн? – торопливо спросила она. – Она цела? Жива?.. Она вообще пострадала? Паутина глубоких складок на изборожденном морщинами лице Фройстхайма стала еще заметнее: – Жива ли она? Да она целехонька! Вот она. Ранена? Ни единой отметины – разве что платье немного загрязнила. – Дрожащей рукой он указал в сторону двора. Там, одетая в мужской костюм, стояла Альрауна. Она резво приподняла ногу, поставила на руку гусара, чтобы вскочить в седло… – Она позвонила ротмистру, – сообщил кучер, – сказала, что ей, мол, не с кем сегодня прокатиться, вот граф и прислал своего адъютанта. Лисбет стремглав выбежала во двор. – Он скончался! – воскликнула она. – Он умер! Альрауна тен Бринкен обернулась в седле и шлепнула хлыстом по ноге. – Скончался? – медленно проговорила она. – Как жалко! – Она подстегнула коня и рысцой припустила к воротам. – Фройляйн! – крикнула Лисбет. – О, фройляйн, фройляйн! Но стук копыт зачастил по старенькой мостовой, и вновь, как это часто бывало, она видела, как Альрауна скачет по дороге с дерзостью и наглостью, словно надменная принцесса. А за ней следовал гусар, а не ее муж – не Матье-Мария Распе… – Фройляйн! – завопила она в безумном отчаянии. – Фро-о-ойля-а-айн! Лисбет помчалась к тайному советнику и излила ему всю свою печаль и горе. Тот внимательно выслушал ее с невозмутимым видом и сказал, что понимает ее скорбь и не держит на нее зла. Даже несмотря на то, что ее покойный супруг уже поступился шоферской должностью, он готов выплатить трехмесячное жалованье. Но да проявит она благоразумие – ибо только он один, очевидно, виноват в этом трагическом происшествии… Она отправилась в полицейский участок. Там ее встретили куда менее любезно. Они заявили: всем известно, что Распе был самым безрассудным водителем во всей Рейнской области! Он получил заслуженное наказание, и ей следовало вовремя его предостеречь. Ее супруг сам виноват во всем, заявили они, и не следовало обвинять в этом происшествии фройляйн. Разве она управляла машиной? Она обратилась к городским адвокатам – к одному, ко второму, к третьему. Но это были честные люди; они сказали ей, что не могут взяться за разработку дела, сколько бы она ни заплатила. Конечно, все возможно и вероятно. Почему бы и нет? Но разве у нее есть какие-либо доказательства? Никаких? В таком случае следует вернуться домой и успокоить нервы, ибо тут уж ничего не попишешь. Ничего нельзя изменить. Даже если все обстояло именно так и если бы удалось предоставить доказательства – все равно виновным будет признан ее супруг. Ведь он был взрослым и опытным водителем, а фройляйн – существом неискушенным, почти еще ребенком… И Лисбет вернулась домой. Она похоронила своего мужа на небольшом церковном кладбище, собрала свои вещи и взвалила их на телегу; взяла деньги, выданные ей тайным советником, забрала сыновей – и была такова. А в доме спустя несколько дней поселился новый водитель – полный, невысокий. Он злоупотреблял алкоголем. Альрауна тен Бринкен невзлюбила его и стала редко выезжать одна. Но на него не составляли протоколы – и все в один голос утверждали, что он «тихий и прекрасный человек», гораздо лучше «этого безрассудного Распе». Глава десятая Воздыхатели Альрауны – Здравствуй, мотылек! – встретила Альрауна Вольфхена однажды вечером, когда он по обыкновению явился в Лендених. Красивые глаза юноши засверкали. – Ежели я мотылек, то ты – огонь, – сказал он. – Да, и ты обожжешь свои красивые крылышки. Упадешь на землю и превратишься в противного бестолкового жучка. Берегись, маленький волчонок Гонтрам! – Что ж, – ответил он, – пусть… И он каждый вечер кружился над этим огнем. Еще двое вместе с ним летали вокруг огня, обжигались и продолжали летать. Это были доктор Карл Монен и граф Ханс Герольдинген. Доктор Монен на этот раз ухаживал чрезвычайно серьезно. «Вот наконец настоящая партия, – думал он. – А какое приданое!» И, как опытный кормчий, он стремился к цели на всех парусах. Немножко влюблен он был в каждую женщину. Но теперь сердце его пламенело как никогда во впалой груди, и те чувства, что он расточал десяти женщинам, каждой порознь, теперь сосредоточились на одной. И как всегда, он не сомневался, что и другая сторона, то есть в данном случае – Альрауна, пламенеет так же, как он, любит безудержно, бесконечно, безгранично. Днем он говорил с Вольфхеном о своей великой любви, о своей крупной победе. Ему приятно было, что молодой человек ежевечерне гостит в Ленденихе. Доктор Монен смотрел на него как на поверенного своей тайны и пересылал с ним поклоны, поцелуи и маленькие подарки. Подношение одной только розы он предоставлял кавалерам. Но он был желанный, любимый и никак не мог довольствоваться одной только розой, почему и посылал цветы и шоколад, печенье, веера, безделушки. Он не замечал, как на костре любви сжигал последние остатки своего небольшого кавалерского вкуса. В Ленденихе доктор Монен бывал так часто, как только позволяли приличия. Большею частью вместе с ним приезжал граф Герольдинген, в настоящее время его друг, а в прежнее – такой же покровительствуемый ученик, как теперь Вольфхен Гонтрам. Вообще доктору Монену требовалось иметь всегда около себя юношу, чтобы посвящать его во все тайны своей науки. Часто, бывало, они вместе с графом отправлялись на поиски приключений. Знакомство, как правило, заводил доктор, но спелыми вишенками, плодами этого знакомства, пользовался граф, чему, конечно, способствовали и его титул, и гусарская форма. В самый первый раз он испытал укол совести – чувствовал себя гнусно, пару дней мучился, – а потом открыто сказал другу, что сделал. Он притом торжественно извинился – мол, девушка делала ему такие авансы, что он не устоял; и он добавил даже, что произошедшее – только к лучшему, ибо он не верит, что эта девушка достойна любви его друга. Доктор Монен не придал этому большого значения – он заявил, что ему это все безразлично и все в порядке. – Знаете, как заведено у индейцев майя с Юкатана? – спросил он. – У них, если кто-то между собой дружит, все девушки этого круга друзей – общие. Жена моего друга – моя жена; ну разве не прекрасно? И никто при этом не терзается, никто ни капли не страдает, всем при таком чудесном прогрессивном раскладе очень и очень хорошо! Но Герольдинген все же заметил, что тот уязвлен, – и впредь уже не говорил ничего, когда новая знакомая предпочитала его доктору. Так что со временем многие дамы доктора Монена становились дамами красавца-ротмистра; в точности как на Юкатане – с той лишь разницей, что большинство из них до этого не бывали у доктора в постели. Для Герольдингена доктор выступал как загонщик, выслеживающий и направляющий дичь, а охотником оставался ротмистр. Тот был скрытен, имел доброе сердце и не хотел ранить чувства друга… так что загонщик никогда не замечал выстрела охотника и почитал самого себя славнейшим Нимродом [19] на Рейне. Часто доктор Монен говорил: – Идемте, граф! У меня новая победа – прекрасная англичанка. Вчера подцепил ее на променад-концерте. Встречаюсь с ней сегодня вечером на берегу Рейна. – Но как же Эллен? – изумлялся ротмистр. – В отставку! – величественно объявлял Карл Монен. Поразительно, до чего легко менял он предмет страсти, – едва находя новый, тут же порывал с прежним, просто больше не заботясь о нем. И девушки никогда не доставляли ему хлопот. В этом он был более умелым, чем гусар: тому всегда с трудом давались разрывы с женщинами (женщинам тоже приходилось весьма тяжко, что и говорить). Вся энергия и все искусство убеждения доктора требовались, чтобы снова потащить его следом за собой к новой красавице. Описывая графу свой первый визит в Лендених, по приезде Альрауны из пансиона, Монен с восторгом говорил: – Вам нужно видеть ее, ротмистр. Какое счастье, что я благополучно выскочил из всех своих приключений и нигде не застрял. Вот когда я напал наконец на настоящую. Ведь у старика есть, по крайней мере, миллионов тридцать, если не все сорок. Что вы скажете на это, граф? А чего стоит сама дочурка! Красива, как картинка, свежа, как роза. Впрочем, по секрету вам сказать, птичка попалась уже в сети, никогда я еще не был так уверен в своем успехе. – А что же фройляйн Клара? – спросил ротмистр. – Покончено! Я сегодня уж написал ей, что мне очень жаль и все такое прочее, но из-за избытка работы у меня больше нет на нее времени. Ротмистр вздохнул. Фройляйн Клара была учительницей в английском пансионе. Познакомил его с нею тот же доктор Монен. Она любила ротмистра, но уже успела надоесть ему – он надеялся, что однажды она предпочтет ему доктора Монена… если тот надумает вдруг жениться. Ведь рано или поздно должно такое случиться! Притом же долги гусара все росли, и требовалось подумать о богатой партии. Рано или поздно разрыв должен был совершиться, и ротмистр тешил себя надеждой, что в эту минуту на выручку как раз явится доктор Монен. Вот почему он и вздохнул. – Напишите то же самое! – воскликнул Карл Монен. – Боже, если я так делаю, то вы и подавно можете – просто как друг! В вас слишком много совести, самый натуральный ее избыток. – Уж так ему не терпелось взять с собой графа в Лендених; он должен был придать ему блеска перед маленькой фройляйн тен Бринкен. Он легонько хлопнул его по плечу. – Граф, вы сентиментальны, как гимназист! Я оставляю кого-то – и вы упрекаете себя; все время – одна и та же песня! Но подумайте, что стоит на кону – самая очаровательная наследница на всем Рейне… здесь колебаться нельзя! Граф отправился со своим другом в Лендених и в первый же вечер влюбился по уши. Вернувшись в этот вечер домой, он испытывал то же, что двадцать лет тому назад, когда в первый раз начал ухаживать за предметом страстной любви своего друга. Не раз с тех пор он обманывал простодушного доктора, но на этот раз он почему-то ощущал стыд. Потому что здесь крылось нечто иное. Иными были чувства его к этому полуребенку, иными были и чувства его друга. Успокаивало его то соображение, что фройляйн тен Бринкен, наверное, не остановит своего выбора на докторе. Но захочет ли она и его, графа Герольдингена? Этот вопрос не давал ему, всегдашнему победителю, покоя. Почему-то при мысли об этой куколке у него пропадала всякая уверенность в себе. Что же касается самого Гонтрама – было очевидно, что фройляйн с удовольствием держала при себе этого мальчика, называемого ею милым пажом. Но также не вызывало сомнений, что для Альрауны он – не что иное, как безвольная игрушка. Нет, эти двое ему не соперники – ни гибкий доктор, ни красивый мальчик. Ротмистр взвешивал свои шансы – впервые в жизни! Он происходил из доброго старого дворянства, а королевские гусары считались лучшим полком на Западе. Стройный, рослый, он выглядел еще молодо… все еще – хотя почти дослужился до майора! Он был дилетантом (и достаточно хорошим) во всех искусствах. И если говорить откровенно, надо признать: нелегко найти такого прусского кавалериста, что имел бы больше интересов и лучшее образование, чем он. Действительно – стоит ли удивляться, что девушки и женщины вешались ему на шею? С чего вдруг эта Альрауна станет исключением? Ей придется долго искать, чтобы найти кого-то получше, – тем более что приемная дочь его превосходительства имела в невероятном изобилии то, чего он не мог ей предложить, – деньги! И он думал, что они оба могли бы составить друг другу хорошую пару. Вольфхен Гонтрам появлялся в Ленденихе каждый вечер, а доктор и ротмистр наезжали раза три в неделю. После обеда профессор обыкновенно уходил к себе. Иногда в течение вечера он заглядывал на полчасика в зал. Посидит, посмотрит и уйдет опять к себе. Это он называл выборочным контролем – и каждый раз, когда он входил, видел все ту же картину: поклонники сидели полукругом, и каждый из них ухаживал за маленькой Альрауной по-своему. Какое-то время это забавляло девушку, но затем – надоело. Такое препровождение времени стало казаться ей слишком однообразным, односторонним, и она решила, что жанровым картинкам в Ленденихе не мешает прибавить красок. – Им надо бы что-нибудь предпринять, – сказала она однажды Вольфхену. – Кому это – им? – спросил Вольфхен. – Кому? Доктору и графу. – Скажи им, что предпринять, и они, наверное, послушают тебя. – Я и сама не ведаю что, – ответила Альрауна, – им самим это лучше знать. Слушай, Вольфхен, – сказала она после некоторого раздумья, – отчего бы им не подраться на дуэли? Не правда ли, это было бы очень мило? Если бы они стрелялись, например? – Зачем же им стреляться? – удивился Вольфхен. – Они большие друзья. – Какой ты глупый мальчик! Ну и что, что они друзья? Разве их нельзя сделать заклятыми врагами? – Если бы и можно было, то для чего? Какая цель? Она засмеялась. Погладила по голове и поцеловала его в нос. – Цели, конечно, нет никакой. Достаточно того, что будет маленькое разнообразие. Хочешь мне помочь? Он молчал. Тогда она повторила. – Хочешь мне помочь, Вольфхен? Он кивнул. Добившись его согласия, Альрауна стала придумывать, каким образом рассорить двух друзей. Она излагала один план за другим. Вольфхен слушал и кивал, но видно было, что ему не по себе. – В конце концов ведь нет необходимости, чтобы все дело окончилось смертью, – успокаивала его Альрауна. – На дуэлях проливается лишь немного крови; а потом противники делаются еще большими друзьями. Это успокоило Вольфхена. Он стал разглагольствовать о слабостях одного и другого, и это помогло ей окончательно выработать план. Интрига несложная, но, принимая во внимание, что оба влюблены как дураки, они должны были о нее споткнуться. Его превосходительство тен Бринкен что-то заметил; он стал выведывать у Альрауны, а когда та молчала, подступался к юному Гонтраму. Так он узнал то, что хотел, посмеялся немного – и дал их плану еще несколько милых подсказок. Но дружба доктора и графа была сильнее, чем полагала Альрауна. Ей понадобилось около месяца для того, чтобы внушить доктору, что граф является весьма опасным для него соперником, а графу – что в этот раз ему, весьма возможно, придется уступить доктору. «Надобно объясниться», – думал каждый из них, но Альрауна принимала все меры, чтобы помешать этому объяснению. Если она приглашала вечером графа, то не приглашала доктора, и наоборот. Если она выезжала с графом, то доктор ждал ее где-нибудь, например в саду, на музыке. Таким образом, каждый был убежден, что ему оказывается предпочтение, но вместе с тем каждый видел, что девушка не относится безразлично и к сопернику. И не кто иной, как старый тайный советник, наконец раздул угасающие искорки. Оставшись со своим заведующим наедине, старик стал распространяться, как сильно доволен его работой, и тонко намекнул, что такое лицо, посвященное во все его дела, было бы для него самым желательным преемником. Конечно, он предоставит своему ребенку свободный выбор, но должен обратить внимание на то, что некто, кого он не желает назвать, распространяет о нем, докторе, самые дурные слухи и компрометирует в глазах Альрауны. Затем тен Бринкен почти то же самое сообщил ротмистру о сопернике, прибавив, что, если дочь его войдет в почтенную родовитую семью Герольдингенов, это доставит ему великую радость. Результатом этих разговоров было то, что друзья-соперники стали избегать всякой встречи, но зато удвоили свое внимание по отношению к Альрауне. В особенности старался угодить доктор. Как-то она говорила при нем с восторгом о жемчужном ожерелье, виденном у одного из ювелиров в Кёльне. Он тотчас же отправился туда, купил ожерелье и поднес его Альрауне. Заметив, что подарок произвел на нее впечатление, он сказал себе, что теперь нашел безусловно верную дорогу к ее сердцу, и стал подносить ей драгоценные вещи уже каждую неделю. Само собой разумеется, что для покупки всех этих прелестных даров ему пришлось позаимствовать из кассы патрона, но, уверенный в своей женитьбе, он смотрел на этот заем как на временный: все это немедленно возместится, едва миллионы профессора перейдут к нему в руки. Он был убежден, что когда тесть в свое время узнает о его проделках, то это его только позабавит. Профессора эта история уже и сейчас забавляла, но относился он к ней далеко не так, как представлял себе доктор. В тот же день, как Альрауна получила в подарок ожерелье, старик отправился в город и, зайдя в бюро, тотчас же смекнул, откуда взяты были деньги. Но доктору об этом он не сказал ни слова. Граф Герольдинген не имел средств для столь дорогих даров; взамен того он сочинял Альрауне звучные сонеты, рисовал ее в мужских костюмах и играл ей на скрипке – но не своего любимого Бетховена, а Оффенбаха, предпочитаемого юной особой. Соперничество между поклонниками все больше разгоралось, и с минуты на минуту надо было ждать столкновения. И все произошло в день рождения профессора. Каждому из соперников Альрауна шепнула, что хотела бы идти к столу с ним. Когда слуги возвестили, что обед готов, то около Альрауны очутились сразу оба кавалера. Разумеется, каждый из них метнул в другого гневный взгляд. Каждый считал другого бестактным и назойливым. С той и с другой стороны было произнесено по несколько резких слов, и немало куда более резких так и не сорвалось с языка. Тогда Альрауна кивнула Вольфхену. – Если вы, господа, не можете прийти к соглашению, – сказала она, смеясь, – то… И взяла Вольфхена под руку. Начало обеда прошло спокойно, но когда подали шампанское, то настроение сразу поднялось. Доктор произнес торжественную речь в честь виновника торжества и его прелестной дочери. В награду за это Альрауна так выразительно взглянула на него, что у ротмистра помутилось в глазах. Но зато во время десерта она слегка положила руку графу на плечо, правда – на одну только секундочку, но и этого было достаточно для того, чтобы у доктора сперло дыхание. После обеда устроили танцы. Альрауна сделала несколько туров вальса сначала с одним, потом с другим. Каждому она сказала: – О, как это нехорошо было со стороны вашего друга: неужели вы это так оставите? – О, конечно, нет, – ответил граф. А доктор, ударяя себя в грудь, заявил: – Можете на меня рассчитывать. Утром вчерашнее столкновение представилось и гусару, и доктору сущим пустяком, но каждый из них вспомнил, что дал какое-то обещание фройляйн тен Бринкен. «Я вызову его на дуэль», – сказал себе доктор, но в ту же минуту подумал, что, может быть, этого и не нужно делать. Что касается ротмистра, то он рано утром прислал к доктору двух товарищей по полку… на всякий случай… Суд чести решит потом, как поступить. Доктор Монен вел переговоры с господами секундантами, объяснив им, что граф – его ближайший друг и что он не испытывает к нему недоброжелательности. Граф должен лишь попросить у него прощения, и все будет хорошо. Он даже оплатит все долги друга – сразу же после свадьбы! Но оба офицера объяснили, что все это очень мило, однако так, увы, не пойдет! Господин ротмистр чувствует себя оскорбленным и требует удовлетворения. Им лишь поручено спросить, не будет ли он столь любезен принять вызов. По три выстрела – с пятнадцати шагов. Доктор Монен ужаснулся. – Три… три выстрела, – запинаясь, повторил он. Тогда офицер-гусар рассмеялся: – Ну, успокойтесь же, герр доктор! Суд чести никогда в жизни не допустит такого бессмысленного требования из-за такой безделицы. Это лишь для проформы. Доктор Монен согласился. Рассчитывая на здравый смысл господ секундантов, он принял вызов. Он сделал даже больше: тотчас помчался к корпорантам-«саксам», попросил секундантов и со своей стороны отправил двух студентов к ротмистру, чтобы поменять условия: он потребовал по пять выстрелов с десяти шагов. Это наверняка произвело бы на маленькую фройляйн впечатление. Смешанный суд чести, состоявший из офицеров и студентов-корпорантов, оказался достаточно разумен – и выработал следующие условия: каждому противнику стрелять по одному разу, расстояние – двадцать шагов. При таких условиях противники едва ли могли повредить друг другу, а честь между тем все еще будет спасена. Когда решение сообщили графу, тот улыбнулся, зато доктор побледнел как смерть. Ведь он рассчитывал, что все дело окончится взаимными извинениями, а дуэль объявят излишней. Пусть лишь одна пуля – но и она могла найти цель! Ранним утром они выехали в лес Коттенфорст; все в гражданском, но достаточно торжественно – в семи экипажах. Трое гусарских офицеров и штабной лекарь, затем доктор Монен и с ним – Вольфхен Гонтрам; два корпоранта из «Саксонии» и один из «Гюстфалии», на правах третейских судей; также врач, доктор Пиренбом, пожилой господин из Пфальца, и к тому же двое слуг из корпорации, два офицера и еще помощник штабного лекаря. В компании находился и его превосходительство тен Бринкен, предложивший свою профессиональную помощь. Его медицинский саквояж давно лежал без дела, так что слуге пришлось основательно почистить инструменты, лежащие в нем. Ехали целых два часа. Утро выдалось прекрасное. Граф пребывал в отличном настроении – накануне вечером он получил из Лендениха письмецо с одним лишь словом: «Маскотта» [20] . Письмо это лежало ныне у него в боковом кармане – оно-то и наполняло его сладкими мечтами, заставляло ежеминутно улыбаться. Он болтал с товарищами и шутил над этой детской дуэлью. Как лучшему в городе стрелку, ему приятнее всего было бы пулей сбить пуговицу с рукава сюртука доктора. Но так как надо считаться с разными случайными факторами, в особенности когда имеешь дело с чужими пистолетами, лучшим решением было выстрелить в воздух, потому что даже ранить доктора будет с его стороны низостью. Доктор, сидевший в экипаже заодно с профессором и Вольфхеном, молчал. Он тоже получил накануне письмецо – судя по почерку, несомненно от фройляйн тен Бринкен, с маленькой золотой подковкой внутри. Он даже не прочел письма как следует и, бормоча что-то о детском суеверии, бросил послание на стол. Он, конечно, испытывал страх, самый настоящий животный ужас, и теперь бранил себя на все корки. Надо же быть таким идиотом – попасться в такую историю! Можно ли придумать что-нибудь нелепее – в это чудное утро подставлять свою грудь под пулю! Собственно говоря, есть простое средство выкарабкаться из этой ловушки: попросить у графа извинения. Но стыд перед профессором и еще больше – перед Вольфхеном останавливал его. «Как могу я!.. Пасть в глазах того, кому я так много рассказывал о своих геройских подвигах? Перед ним – и да показать себя трусом! Нет, ни за что!» И для того, чтобы придать себе спокойно-равнодушный вид, он закурил папиросу. Но смертельная бледность выдавала его волнение – дошедшее до самой крайней степени, когда экипажи замерли у места назначения и вся компания направилась по тропинке к поляне у просеки. Господа врачи подготовили свои походные аптечки. Независимый арбитр приказал открыть ящики с пистолетами и зарядить смертоносные орудия. Он тщательно взвесил оба снаряда, чтобы удостовериться: оба выстрела будут произведены с одинаковой силой. Это было отличное оружие вестфальского производства. Секунданты метали жребий за своих клиентов, тянули спички: короткая – проигрывает, длинная – выигрывает. Ротмистр, тихо улыбаясь в усы, смотрел на слегка искусственную торжественность: ясное дело, эту дуэль решительно никто не воспринимал всерьез. Но доктор Монен отвернулся и уставился себе под ноги. Затем третейский судья отмерил двадцать шагов. Он делал огромные прыжки, так что офицеры скроили несколько недовольные лица. Им казалось не вполне уместным то, что этот господин превращал дело в фарс и так мало соблюдал декорум [21] . – Поляна будет слишком мала! – насмешливо крикнул ему майор фон ден Остен. Но долговязый вестфалец невозмутимо отвечал ему: – Тогда господа могут встать в лесу – там, среди деревьев, будет еще безопаснее! Секунданты расставили противников по нужным местам. Посредник в последний раз предложил, не желают ли они примириться. Но это была простая формальность – и, не выждав ответа, он провозгласил: – Так как примирения не последовало, то прошу господ противников приготовиться. Доктор Монен был так бледен и так сильно дрожал, что ему пришлось дать на сахаре успокоительных капель. – Что с вами? – спрашивали его секунданты. – Ободритесь! Но доктор почти не понимал, что с ним говорят. Он и не видел ничего, а чувствовал только, что все удалились от него и он остался один. Затем послышался голос посредника. – Раз! – прозвучало в ушах у доктора. И вслед за тем сейчас же: – Два! И вдруг одновременно с этим «два» грянул выстрел. Доктор закрыл глаза. Зубы его стучали. Все вокруг него завертелось. – Три! – донеслось с опушки, и при этом пистолет доктора как-то сам собой выпалил – и этот неожиданный выстрел так оглушил доктора, что он чуть не упал. Ноги его тряслись, колени подгибались, и, еле сознавая, что происходит вокруг, он грузно, всем своим телом, опустился на свежую от росы почву. Он сидел так где-то примерно минуту – а по личным соображениям, никак не меньше часа, – затем к нему пришло осознание того, что все уже, кажется, закончилось. – Все позади, – пробормотал он со счастливым вздохом. Он ощупал себя всюду – нет, он даже не ранен! Никто не обращал на него внимания, так что он поднялся сам. Он чувствовал, с какой невероятной быстротой к нему возвращались жизненные силы. Доктор пил утренний воздух большими глотками – ах, как все же хорошо было жить! Позади, на другом конце поляны, он увидел людей, сбившихся в кучу. Он протер пенсне и посмотрел туда… все стояли к нему спиной. Все спешили туда, кого-то окружали, над кем-то наклонялись. Что же случилось? Доктор с трудом встал и медленными шагами направился туда, где собрались все. Ближе всех стоял Вольфхен. Заглянув ему через плечо, доктор увидел человека, распростертого на земле. Кто это? Неужели ротмистр? Значит, он попал в него? Но разве он вообще стрелял? Доктор обошел кругом – и остановился там, где было просторнее. Да, нет никакого сомнения: распростертый на земле человек не кто иной, как ротмистр, граф Герольдинген. Теперь доктор, окончательно пришедший в себя, ясно видел его. В свою очередь и Герольдинген, очевидно, увидел доктора, так как не сводил глаз с того места, где тот стоял. Затем сделал слабый знак рукой. Все расступились, и доктор подошел поближе, войдя в скорбный круг. Тогда Ханс Герольдинген протянул ему правую руку. Доктор схватил ее и опустился на колени. – Простите, – пробормотал он, – я не хотел… Ротмистр улыбнулся. – Я уверен в этом, старый друг, – сказал он. – Случайность, проклятая случайность!.. Он замолчал и застонал от боли. Наконец, собрался с духом. – Я… хотел только… сказать вам, – произнес он с трудом, – что не сержусь на вас. Доктор ничего не ответил. Он чувствовал, что к глазам его подступают слезы, а угол рта болезненно подергивается. Но в эту минуту над раненым наклонились врачи, и Монену пришлось отойти. Быстро осмотрев раненого, врачи отошли в сторону и стали совещаться. – По-моему, состояние его безнадежно, – заявил военный врач. – Надо его как можно скорее доставить в клинику, – сказал профессор. – Бесполезно! – возразил штатский врач. – Он умрет по дороге. Мы без надобности продлим его страдания. Пуля пробила тело графа, пересчитала внутренности и застряла в спинном хребте. Странно, но ее как будто привлекла именно туда таинственная сила: она прошла как раз через жилетный карман, через послание Альрауны, пробив четырехлистный клевер и милое словечко «Маскотта». * * * Спас доктора маленький юрист, господин Манассе. Когда советник Гонтрам показал ему письмо, только что полученное из Лендениха, то Манассе вышел из себя и заявил, что такого мерзавца, как тен Бринкен, еще и свет не видывал. Затем он стал заклинать Гонтрама не подавать прокурору заявленья раньше, чем доктор будет в безопасности. Речь шла не о дуэли, ибо дознание о ней начато было в тот же день, как она состоялась, а о существенных растратах в бюро. И адвокат тогда сам кинулся к обвиняемому, буквально вытряхнув того из постели. – Немедленно вставайте! – зарычал он, входя в комнату. – Живо одевайтесь. Пакуйте чемоданы! Отправляйтесь ближайшим поездом в Антверпен, а там садитесь на пароход и – марш через океан! Осел вы этакий! Верблюд вы этакий! Можно ли делать такие вещи! Доктор Монен яростно тер себе виски, не особо понимая, в чем тут дело. Он состоит с профессором в таких отношениях, что… Но Манассе не дал ему распространяться. – В хороших вы состоите отношениях… в превосходных! Да ведь именно профессор и просил прокурора упрятать вас в тюрьму, дуралей вы этакий… За то, что вы запустили лапу в его кассу, осел вы этакий!.. Тут доктор понял, наконец, что дело серьезно. Он выполз из постели. Помог ему старый приятель Станислав Шехт. Он изучил расписание, дал на дорогу денег и достал автомобиль для поездки в Кёльн. Расставанье вышло весьма печальное. Около тридцати лет доктор Монен прожил в этом городе, где чуть ли не с каждым домом, с каждым камнем для него связано было какое-нибудь воспоминание. Здесь он пустил корни, здесь жизнь его имела смысл. И вот теперь надо все это покинуть и мчаться куда-то на чужбину… – Пиши мне! – говорил тучный Шехт. – Какие у тебя планы? Доктор молчал. Ему казалось, что все погибло, разрушено, уничтожено. Что теперь представляет собой жизнь его? Мусорная куча! И его добрые глаза подернулись печалью. – Какие у меня планы? – пробормотал он. – Не знаю… Но внезапно воспрянул старый кавалер и победитель. Он засмеялся сквозь слезы. – Возможно, – сказал он, – что мне удастся найти хорошую партию… Ведь там так много богатых девушек… там – в Америке… Глава одиннадцатая Смерть Гонтрама Доктор Карл Монен был в ту пору далеко не единственным лицом, раздавленным триумфальной колесницей действительного тайного советника тен Бринкена. Около этого времени его высокопревосходительство всецело забрал в свои руки местный земельный банк, давно уже находившийся под его влиянием. Вместе с тем под его контроль попала вся сложная сеть местных сберегательных касс – тех, что, распространяясь под клерикальным флагом, успели захватить обширный рейнский район с его многочисленными городками и деревушками. Это совершилось, конечно, отнюдь не без труда. Пришлось преодолеть немало препятствий, пройти через уйму сильных трений; пали многие старые чиновники, противившиеся отнявшему у них всякую самостоятельность новому укладу. Но энергии и настойчивости у тен Бринкена было не занимать. Об эту настойчивость споткнулся не один заведующий ссудо-сберегательным товариществом, по строптивости пытавшийся отстоять самостоятельность своего учреждения. Манассе, пользуясь положением юрисконсульта по делам тен Бринкена, силился, насколько возможно и где возможно, ослаблять крепкую петлю, затягиваемую тайным советником на всем, что попадало в его цепкие руки. Но это не мешало тен Бринкену растягивать сети все шире и шире, давя и уничтожая все, что ему мешало, что становилось на его пути. Широко раскинулась теперь власть тен Бринкена. Все, что имело так или иначе отношение к земле: угольная промышленность, добывание металлов, минеральные источники, сельскохозяйственная промышленность, торговля участками и устройство различных сооружений – все это в большей или меньшей степени находилось под его влиянием в Рейнской области. С тех пор как Альрауна возвратилась домой, тайный советник сделался еще бесцеремоннее, чем прежде, в делах. Заранее уверенный в успехе, он ни над чем не задумывался, ни перед чем не останавливался и ничем не гнушался. В кожаной книге пространно повествуется об этих делах. Тен Бринкену, очевидно, доставляло удовольствие, начиная какое-нибудь предприятие, обращать внимание на те возражения и предсказания о неуспехе, какие он слышал со всех сторон; отмечать, как мало, по существу, можно рассчитывать на успех предприятия. Но все это было только для того, чтобы с еще большей уверенностью приступить к делу и, добившись успеха, приписать его Альрауне. Часто профессор даже советовался с нею. Не посвящая ее в подробности, он спрашивал: «Начинать это или нет?» Если она кивала, он начинал, если качала головой – отступался. Законов тен Бринкен не признавал уже давно. Если в прежние времена он целыми часами, бывало, совещался с юрисконсультами, дабы как-нибудь обойти закон, отыскать какую-либо лазейку, словом, чтобы иметь под ногами хоть какое-то юридическое основание, то теперь он о таких вещах больше не заботился. Твердо рассчитывая на свою силу и на фортуну, он открыто нарушал законы – ибо кто осмелится выступить против него истцом? Если никто – какого ему бояться суда? Правда, число его гражданских процессов все возрастало. Немало поступало на него и жалоб властям, большей частью анонимных. Но он обладал обширными связями. Будучи на короткой ноге с администрацией и церковной иерархией, он имел в их лице союзников, всячески покрывавших его дела. Голос его имел значение и в провинциальном ландтаге, и в епископских палатах, и второе, пожалуй, имело для него большее значение. Нити тайного советника тянулись вплоть до Берлина: об этом достаточно громко свидетельствовало получение им по случаю открытия императорского памятника высшего ордена и в не меньшей степени – то обстоятельство, что орден этот был надет ему на шею августейшей особой собственноручно. Правда, он пожертвовал на этот памятник довольно крупную сумму, но зато взял хорошие деньги за участок, уступленный городу под постройку. Ко всему этому надо прибавить его чин, почтенный возраст, научные заслуги. Придет ли охота какому-то провинциальному прокурору возбуждать дело против такого сиятельного лица? Однажды тен Бринкен сам настоял на возбуждении дела – тут-то и выяснилась вся вздорность обвинений. Все они лопнули, как мыльные пузыри, и тайный советник оказался чище голубя. Этим он раз и навсегда доказал, какое значение надо вообще придавать всем этим гнусным доносам. И когда новый товарищ прокурора, молодой человек из ретивых, хотел дать ход одному делу против тен Бринкена, то прокурор, даже не заглянув в бумаги, сказал: – Оставьте! Кляуза, и больше ничего. Разве вам хочется, чтоб мы попали впросак? Жалобщиком в данном случае выступал недавно назначенный глава висбаденского музея, купивший у тен Бринкена целую коллекцию старинных вещей. Директор обвинял тайного советника в обмане и фальсификации. Жалобе не дали хода, но содержание ее сообщено было тен Бринкену. И он сумел отпарировать. В одно из ближайших воскресений в приложении к «Кёльнской газете» появилась за его подписью статья, мило и невинно озаглавленная «Забота о музеях». Горячо отвергая возведенную на него обвинения, профессор тен Бринкен выставлял своего противника таким неучем и невеждой, что тому больше ничего не оставалось, как замолчать. А затем его превосходительство использовал рычаги – и через короткое время на место директора музея назначен был новый. Прочитав об этой перемене, прокурор остался доволен. Он подал газету своему ретивому товарищу и сказал: – Вот, не угодно ли вам прочитать! Благодарите Бога, что вы тогда посоветовались со мной и таким образом избежали колоссальной глупости! Асессор поблагодарил его. Но в глубине души он доволен, конечно же, не был. * * * Ежегодный городской бал отличался обычным оживлением. Вечер удостоили своим присутствием их высочества, а за ними потянулись все, кто носил форму, или мундир, или хотя бы одну только корпоративную шапочку. Все были здесь: профессора, судейские, лица администрации, члены муниципалитета, коммерции советники, крупные промышленники и просто богатые люди. Все облачились в костюмы. Даже почтенным мамашам пришлось явиться в каком-нибудь наряде, а седовласым старцам – напялить что-нибудь вроде домино [22] . Советник юстиции Гонтрам занимал председательское место за большим столом его высокопревосходительства. Он знал толк в винах и умел их заказывать. За столом в числе других сидели княгиня Волконская с дочерью, графиней Ольгой Фигьерера-и-Абрантес, и Фридой Гонтрам – в эту зиму обе гостили у нее. Присутствовали также советник юстиции Манассе, два-три профессора, два-три приват-доцента и горсть офицеров; и наконец, лично его высокопревосходительство – с дочерью, выводимой в свет в первый раз. Альрауна явилась на бал в костюме мадемуазели де Мопен [23] . Костюм этот, вне всяких сомнений, был вдохновлен рисунками Обри Бёрдслея. Порывшись в шкафах и ларях в доме тен-Бринкена, она напала на ценный клад прекрасных мехельнских кружев, оставшихся от предков. Много слез пролили в свое время бедные девушки-швеи, изготовляя эти кружева в сырых подвалах. Но не меньше слез пролили накануне портнихи, шившие Альрауне наряд, – и это уже не говоря о парикмахершах, причесывавших ее, и горничных, одевавших ее. На одних она кричала, других била, третьих колола от злости булавками. О, это была истинная мука – наряжать на бал эту бестию! Но зато когда она появилась в своем оригинальном и дорогом костюме задорного ангелочка с пестрой саблей на боку, то не нашлось в зале мужчины или женщины, начиная с молодых и кончая старыми, кто бы ею не любовался. «Мадемуазель де Мопен» делила успех с «Розалиндой». Эту роль отыграл Вольфхен Гонтрам с присущей ему игривой непосредственностью – и никогда еще по подмосткам не ступала столь харизматичная «героиня», даже в шекспировскую эпоху, когда роли девушек исполняли тонко сложенные юноши, да и впоследствии, когда Маргарет Хьюз [24] , избранница принца Руперта, взялась за переворотную для английской драматургии женскую роль – в комедии «Будь по-вашему», а не в «Отелло», как думают многие неискушенные, ибо нет никаких сведений, что до 1668 года сия особа вообще ступала на подмостки. Альрауна одевала Вольфхена Гонтрама самолично. Много труда стоило ей научить его, как ходить и танцевать, как держать веер и улыбаться. И в то время, как она в своем костюме казалась одновременно и мальчиком, и девушкой, в чьем теле причудливо объединились Гермес и Афродита, так и Вольфхен в не меньшей степени двояко воплощал персонажа, рожденного его великим земляком, автором «Сонетов»; отыгрывая девицу в платье со шлейфом из красной, обшитой золотой нитью парчи, он не переставал быть прекрасным мужественным юношей. Все это, конечно, отлично видел и понимал тен Бринкен. Возможно, понимание это делили с ним – частично – Манассе и Фрида Гонтрам, чьи трепетные взгляды метались меж двух андрогинных фигур. Больше, конечно, никто в огромном зале «Лезе», чей потолок украшали тяжелые витые гирлянды из алых роз, не понимал скрытого смысла. И все же столь особенная парочка привлекала внимание публики: все чувствовали, что здесь творится что-то особенное, имеющее собственную ценность. Ее королевское высочество послала своего адъютанта привести обоих и представить ей. Первый вальс она танцевала с ними: сперва как кавалер – с «Розалиндой», а потом как дама – с «де Мопен». И она громко хлопала в ладоши, когда во время менуэта мадемуазель де Мопен, это дитя фантазии Теофиля Готье, склонялась перед шекспировской Розалиндой. Ее высочество, страстная танцорка (а вдобавок к этому – непобедимая в теннисе, наиболее быстрая на коньках и самая пластично изгибающаяся в гимнастике спортсменка), если бы можно было, кружилась бы охотнее всего только с кем-то из этой парочки, с нею или с ним, да хоть бы и поочередно. Но и другие тоже хотели танцевать с ними. Все этого хотели. Так они и переходили из объятий в объятия; то их сжимали сильные руки молодых мужчин, то они ощущали пышущие жаром под излишне тугими корсетами груди прекрасных женщин. Гонтрам-отец относился к успеху сына равнодушно. Как раз сейчас он трудился над приготовлением трирского пунша, а это уж точно выглядело поинтереснее. Он начал было травить княгине Волконской долгую байку о каком-то фальшивомонетчике, но ее светлость даже не соизволила сделать вид, что слушает. Все ее внимание поглотила парочка; и, как крестная мать, она гордилась успехом Альрауны не меньше, чем ее названый отец. Один только Манассе был не в духе и все время что-то ворчал сквозь зубы. – Тебе не следует так много танцевать, – пробовал он останавливать Вольфхена. – Поберег бы себя да собственную дыхалку! – Но юный Вольфхен Гонтрам не слушался этих советов. Графиня Ольга вскочила и бабочкой вспорхнула к Альрауне. – Какая прелестная партия, – прошептала она. И «партия» в кружевах в тон ей ответила: – Иди же ко мне, малышка-Тоска! – И они закружились, перемещаясь по залу то влево, то вправо; Ольге еле удавалось перевести дыхание, а Альрауна, кажется, в принципе не ведала усталости ни в чем. В какой-то момент, запечатлев на устах Ольги пылкое лобзанье, она увела ее к столу и позволила передохнуть. Вот же бесовка!.. Фрида Гонтрам танцевала со своим братом. Она долго разглядывала его, прямо-таки топила его в серых мудрых омутах собственных глаз, а потом сказала – страстно и чуть сбивчиво: – Все-таки жаль, что мы с тобой – кровные родственники. – Почему же? – не сообразил Вольфхен. Она рассмеялась. – Ты, глупый мальчишка… Впрочем, по сути, ты прав, задав вопрос «почему». Все эти узы крови не должны ничему препятствовать, ничему мешать. Лишь дряхлые остатки нашего пресловутого «высокоморального» воспитания, словно свинцовые гири, до сих пор тяготят нас, смиряя наши страсти под красивенькими ровными сюртучками – и не давая им проявиться в полной мере! Вольфхен Гонтрам, ошеломленный этим потоком слов, не уловил ни единой мысли из речи Фриды. Тогда она, рассмеявшись, оставила его и резво повернулась к фройляйн тен Бринкен, сграбастав ее за руку. – Каково же это – видеть, что из моего непутевого братца получается гораздо более пленительная фифа, чем ты сама? – вопросила она с вызовом. – Впрочем, воздаю должное тебе – в роли бойкого кавалерчика ты куда более компетентна, чем этот олух. – Ох уж эти распутные белокурые аббатисы, чьей расхристанной породе ты всецело соответствуешь! – Альрауна фыркнула, сама потешаясь над собственной речью. – Много ли милых мальчиков ты испортила, профурсетка с монашеской мордочкой? – Что только не выдумает Элоиза! Тяжко пришлось моему милому Абеляру, ведь ты знаешь: он был так же изящен и хрупок, как ты [25] . Приходится проявлять сдержанность. Тебе же, дорогуша, никто и в мыслях не причинит вреда: ты у нас словно глашатай новой, свободной веры. – Мое кружево старомодно и весьма почтенно, – возразил «де Мопен» Альрауны. – Тем изящнее эта старина оттеняет новизну твоих грехов, – улыбнулась «аббатиса»-Фрида. Она взяла бокал и поднесла его к губам своей партии. – Пей, дитя мое. К ним подошла графиня, пышущая жаром, с молящими глазами. – Дай мне потанцевать с ним, прошу! – прошептала она подруге. Но Фрида Гонтрам, приняв неприступный вид, покачала головой. – Нет, – отрезала она, – не дам. Только если мы посоперничаем на равных началах… – Она подарила мне поцелуй, – возразила «Тоска». Но «Элоиза» парировала: – Думаешь, в этот вечер – тебе одной? О нет, ты не настолько особенная. – Девушка повернулась к Альрауне. – Решай же, мой Парис, кого ты выберешь: светскую даму или эту бедную невинную монахиню. – На срок – до рассвета? – коварно осведомилась Альрауна в образе де Мопена. – До рассвета – и впредь до того, сколько твоя душа пожелает, – заявила графиня Ольга. И Альрауна рассмеялась в ответ: – Что ж, я заберу и аббатису, и Тоску! Чем больше, тем веселее. – Заливаясь хохотом, она бросилась к белокурому тевтонцу – тот, облаченный в костюм палача, размахивал над головой потешным топором из папье-маше. – Эй, любезный! – крикнула она. – У меня тут сразу две смутьянки пригрелись. Не желаете ли казнить обеих? Студент выпрямился во весь рост, засучил рукава и проревел: – Где же они? Но Альрауне было не до ответов, ибо теперь ее позвал танцевать полковник двадцать восьмого полка. От полковника ее востребованный «де Мопен» направился вприпрыжку к профессорскому столу. – Где твой Альбрехт? – спросил литературовед. – И твоя Изабелла [26] , раз уж на то?.. – Мой Альбрехт повсюду, господин экзаменатор, – ответила Альрауна. – Их в одном только этом зале добрая сотня. А что до Изабеллы… – Она огляделась. – Изабеллу я могу вам представить прямо сейчас, – заключила она и подошла к дочери профессора, робкой пятнадцатилетней девочке, с изумлением смотревшей на нее во все широко распахнутые голубые глаза. – Станешь моим пажом, маленькая садовница? – спросила она. И девушка ответила: – Да, я бы с удовольствием… Если, конечно, пожелаете. – Ты могла бы быть моим пажом, если бы я сама была дамой… и моей камеристкой, будь я кавалером. Как видишь, все роли в нашем спектакле взаимозаменяемы. Девочка усердно кивнула. – Ну что, профессор, сдала я ваш предмет? – рассмеялась Альрауна. – Summa cum laude [27] , – подтвердил литературовед. – Но все же оставьте мне мою маленькую Гертруду. – Теперь экзаменовать буду я, – заявила Альрауна тен Бринкен. Она обратилась к крохотному, кругленькому, как бочонок, ботанику: – Какие цветы можно найти у меня в саду, профессор? – Дивные красные гибискусы, – изрек ботаник, весьма сведущий во флоре Цейлона, – золотые лотосы и белые плюмерии. – Ох, как же «холодно», – воскликнула Альрауна, – и ни капельки не «горячо». Ну а вы, дражайший герр историк с лицом эллинского лучника? Может, хотя бы вы знаете тайну моих садовых цветов? Профессор истории искусств пристально взглянул на нее, легкая улыбка скользнула по его губам. – Fleurs du mal [28] , – произнес он, – не так ли? – Да-да, – подтвердила Альрауна, – все именно так. Но растут они не для вас, господа ученые, – вам придется подождать, пока они завянут и засохнут, как для гербария. – Она выхватила из ножен миниатюрную саблю, поклонилась, шаркнула каблучками и отдала честь. Повальсировав немного с бароном фон Мантейфелем, она, едва услыхав мелодичный голос ее королевского высочества, стремительно подлетела к столику принцессы. – Графиня Альмавива, – начала она, – чего изволите желать от верного Керубино [29] ? – Я им крайне недовольна, – ответила принцесса. – Сегодня он получил заслуженную выволочку за то, что мечется по залу от одного Фигаро к другому. – И от одной Сусанны к другой, – рассмеялся принц. Альрауна тен Бринкен скорчила недовольную гримаску. – За что судить бедное юное создание, – воскликнула она, – ни капли жизни еще не выпившее? – Она звонко рассмеялась, сдернула с плеча адъютанта гитару, отошла на пару шагов и запела: Рассказать, объяснить не могу я, Как волнуюсь, страдаю, тоскую, Сердце бьется во мне, изнывает, И огнем разливается кровь! – У кого же ты там объяснений ждешь, наш драгоценный Керубино? – кокетливо поинтересовалась принцесса. – А разве прелестная графиня Альмавива сама не в состоянии внести ясность? – парировала Альрауна, будто на что-то намекая. Принцесса залилась смехом. – Ах, какая ты у меня находчивая, мой юркий паж! – сыронизировала она. – Таковы уж все пажи, ваша милость, – промурлыкал «Керубино», – тут уж ничего не попишешь. – Альрауна, выйдя из образа, с издевательской грацией приподняла кружево с рукава принцессы и, задержав ее руку у своих губ, поцеловала ее излишне долгим, нарочито демонстративным поцелуем. – Не привести ли мне сюда еще и твою дорогую Розалинду? – прошептала она, уловив в глазах принцессы нужный ей ответ. «Розалинда» как раз промелькнула мимо, утомленная вниманием кавалеров: в тот вечер ей, бедняжке, не давали прохода. Тут-то и появился «шевалье де Мопен», эффектно отобрав ее у очередного претендента и проворно подтолкнув к столику принцессы. – Воды, скорее воды! – воскликнула «Розалинда». – Мой возлюбленный умирает от жажды! – Альрауна вмиг выхватила бокал, предложенный принцессой, и коварно поднесла его к алым губам Вольфхена Гонтрама. Затем, играючи переключив внимание, повернулась к принцу: – Не желаете ли вы, неистовый рейнский рауграф [30] , удостоить меня танцем? Принц окинул взором свои тяжелые ботфорты с чудовищными шпорами, могущими, казалось, распороть коню брюхо, и усмехнулся. – И ты полагаешь, эта махина создана для менуэта? – Ах, попробуйте! – Альрауна уже тянула его за руку в круг. – Уверена, у нас родится нечто гениальное. Только заклинаю вас всем святым: не наступите мне на ноги. Если вдруг наступите – считайте, раздавите меня полностью, с ног до головы, как жучка, мой суровый рауграф. Принц, с задумчивостью разглядывая это хрупкое создание, утопавшее в шелках и кружевах, наконец изрек: – Что ж, так и быть – пойдем потанцуем, мой маленький паж; пусть будет, что будет. Альрауна послала воздушный поцелуй принцессе и, игриво порхая, понеслась по залу вместе с грузным принцем. Зрители учтиво расступались перед ними. Он поднимал ее, кружил в воздухе, она звонко хохотала – но вдруг оба, нелепо запутавшись в шпорах, с грохотом рухнули на пол. Она тут же вскочила и протянула ему руку. – Поднимайся же, суровый рауграф, – крикнула она, – а то я, право, не смогу поднять тебя в одиночку! Или мне призвать на помощь всю гвардию? Он попытался встать сам, но, лишь ступив на правую ногу, ойкнул от нестерпимой боли. Опершись на левую руку, он предпринял еще одну попытку. Тщетно: что-то в ноге решительно мешало ему. Он так и сидел, огромный и могучий, посреди зала, не в силах подняться. Слуги бросились к нему, пытаясь снять нелепый сапог, скрывавший всю ногу. Однако нога уже распухла, и сапог пришлось разрезать острым ножом. Профессор Гельбан, светило ортопедии, подверг его тщательному осмотру и обнаружил перелом кости. – На сегодня я наплясался! – буркнул принц, явно устав от этой комедии. Альрауна, стоя среди толпы, теснившейся вокруг принца, заметила рядом красного палача. Вспомнилась ей одна студенческая песенка, какую распевали по ночам на улицах. – Скажи-ка, – обратилась она к стоящему рядом, – как там пелось про камень и три несчастных ребра? Долговязый, уже изрядно захмелевший тевтонец ответил, будто заводной автомат, накормленный монетой. Он замахнулся своим огромным топором и прогремел: Лодыжка хрустит, точно к чаю печенье, И три ребра треснуло – слезы да смех! Врачи говорят: «Отдыхай – вот леченье, Больничный листок – твой успех!» – Умолкни! – шикнул на него собрат по студенческому объединению. – Ты что, уже совсем сдурел? Не понимаешь, что… Тевтонец замолк, но добросердечный князь только посмеялся: – Благодарствую, эта серенада мне сейчас точно подходит! Но про «три ребра» – это, право, слишком жестоко. Мне хватит и поврежденной лодыжки! Его вынесли прямо в кресле, помогли усесться в сани. С ним зал покинула и принцесса, чрезвычайно огорченная таким конфузом. * * * Альрауна нашла Вольфхена за тем же столом их высочеств – туда она усадила его где-то с полчаса назад. Теперь он сидел там один. – Что она говорила тебе? – спросила Альрауна Вольфхена. – Не знаю… не помню… – Лжешь! Все-то ты знаешь. – И она сердито ударила его веером по руке. – Ну, я по глазам вижу: точно знаешь. А уж со мной-то ты обязан поделиться! Он покачал головой: – Нет, я правда не знаю. Она дала мне выпить из своего стакана, убрала мне волосы со лба. Кажется, еще пожала мне руку… Но, право же, я не помню, что у нее за дело было ко мне… Я не слушал… Я думал совсем о другом. – Ты кошмарно глуп, Вольфхен, – бросила она. – Опять мечтал… О чем, собственно? – О тебе! Она, негодуя, затопала ногами. – Обо мне, обо мне – заладил! Но почему же ты только обо мне и думаешь? – Потому что иначе не могу. – Его большие глубокие глаза обратились к Альрауне с мольбой. Но тут загремела музыка. Звуки вальса «Южная роза» так и манили, так и звали за собой. – Пойдем танцевать, Вольфхен, – сказала Альрауна. Они вышли, закружились – пока одни в большом зале. Завидя их, седой профессор истории искусств вскарабкался на стул и крикнул на всю залу: – Внимание! Экстравальс для шевалье де Мопена и его Розалинды! Все столпились вокруг и стали любоваться прекрасной парочкой. Альрауна чувствовала себя предметом всеобщего внимания, и это отражалось в каждом ее движении. Что касается Вольфхена, то окружающее совершенно не интересовало его. Он чувствовал только, что Альрауна возле него – и что он кружится с ней под волшебные звуки вальса. Кавалер «де Мопен» танцевал твердо, уверенно, кружа свою даму с легкостью пажа, с детства привыкшего к паркету. Слегка склонив голову набок, он правой рукой обнимал стан Розалинды, а левой держал ее руку и одновременно придерживал шпагу. Он крутился то в одном па, то в другом, и его припудренные локоны извивались как серебряные змейки, а за полуоткрытыми от улыбки губами виднелся ряд маленьких белых зубов. Розалинда, словно тень, повторяла каждое его движение. Золотисто-алый шлейф, знак былого великолепия, тихонько подметал паркет. Грациозная, тонкая фигурка поднималась, подобно нераскрывшемуся бутону, в вальсе. Голова ее запрокинулась, и из-под гигантской шляпы снежными ангелами ниспадали страусиные перья. Она, казалось, была далека от суеты этого мира, от всех и каждого, забытая даже сама собой, в своем вихре среди розовых гирлянд вдоль бесконечной залы. А гости, как птички за стеклом окна, столпились вокруг, взбираясь на стулья, на столы, чтобы хоть мельком увидеть эту ускользающую красоту. Они смотрели, затаив дыхание, словно в последний раз, как если бы улавливали прощальный аромат прошлого. Княгиня Волконская была в восторге. – Каково! А? – то и дело говорила она Бринкену. А тот, самодовольно улыбаясь, отвечал: – Вы видите, княгиня, что наши труды не пропали даром. «Шевалье де Мопен», вдоволь покружив свою даму, теперь гулял с ней об руку по залу. «Розалинда» с легким удивлением глядела на восхищавшуюся ими толпу. – Сам Шекспир преклонился бы перед этой Розалиндой! – уверял друзей профессор литературы. А Манассе, дергая за рукав старика Гонтрама, говорил ему: – Взгляните-ка, взгляните-ка на своего сына! У него сейчас точно такой же взгляд, как у вашей покойной жены! Старый советник юстиции продолжал сидеть безучастно, изучая новую непочатую бутыль отменного «Урцигера» [31] . – Я не могу больше вспомнить ее взгляд, – признался он спокойным, будничным тоном. Это была ложь. Он, конечно, отлично его помнил. Но какое дело до его чувств всем остальным на этом балу? Пара продолжала танцевать. Щеки «Розалинды» раскраснелись, плечи вздрагивали. Усталость давала о себе знать. Но «шевалье де Мопен» танцевал все с той же легкостью, и та же неизменная улыбка играла на его устах. Графиня Ольга выдернула из своих волос несколько красных гвоздик и бросила их парочке. Шевалье де Мопен ловко подхватил одну из них, прижал ее к губам и наклоном головы поблагодарил за внимание. Пример графини заразил и других. Все принялись бросать парочке цветы из ваз, из волос, от корсажей. Так кружились они под пестрым дождем цветов, под дождем аккордов «Южной розы». Оркестр играл без устали. Даже музыканты – осоловевшие, утомленные еженощной игрой в сезоне – заинтересовались парой, и по очереди, то один, то другой, перегибались через балюстраду, чтобы посмотреть вниз. Вид прекрасного дуэта, казалось, придавал новых сил этим людям, порядочно-таки уставшим от своего тяжелого ремесла. Все резвее, резвее порхала палочка дирижера, громче звучали скрипки. А парочка все продолжала кружиться под цветочным дождем. И вот капельмейстер завершил действо. Последний взмах дирижерской палочки – и парочка остановилась. Но с публики чары не слетели столь же быстро. – Ура, ура! – закричал сверху, с галереи, командир гусарского полка, барон фон Платен. – Поднимем бокалы в честь фройляйн тен Бринкен и в честь Розалинды! – Ура, ура! – раздалось со всех сторон. Все подняли бокалы, окружили молодых людей, благодарили их. Студенты из Рейнланда притащили откуда-то корзину с розами, сторгованную у некой счастливой цветочницы, а гусары заказали еще шампанского. Альрауна еле касалась губами бокала, но Вольфхен, разгоряченный, жадно опрокидывал бокал за бокалом. Видя, что с ним творится, Альрауна взяла его под руку и насильно увлекла в другой конец залы. Им пришлось пройти мимо студента, наряженного палачом. Выгнув вперед длинную шею, он преградил им дорогу своим игрушечным топором. – У меня нет для вас цветов, – закричал он. – Но я сам – красный пион. Не хотите ли меня сорвать? Альрауна прошла мимо него и направилась со своей «дамой» в зимний сад. Много публики присутствовало и здесь. Все столики были заняты. И отовсюду в Альрауну и ее даму бросали цветами, со всех сторон их встречали приветствиями и благодарностями. Ей захотелось передохнуть от этого шума. Оглянувшись, она увидела дверь на балкон, наполовину занавешенную пыльной драпировкой. Туда-то она и направилась со своей «дамой». – Вот это нам подходит! – сказала она. – Идем, Вольфхен! Она отдернула драпировку, повернула ключ и взялась уже за ручку двери, как вдруг почувствовала на своем плече чью-то руку. – Куда это вы направляетесь? – услышала она чей-то недружелюбный голос. Альрауна обернулась. Это был Манассе в своем черном домино. – Что вам нужно там, на балконе? – спросил он. Она с гадливостью стряхнула с себя его руку. – А вам-то, собственно, что за дело? – ответила она. – Нам хочется подышать свежим воздухом. – Я так и думал. Вот потому-то я и поспешил за вами вслед. Но вы туда не пойдете! Альрауна смерила его вызывающим взглядом. – Почему вы в этом так уверены? Может быть, вы нам не позволите ?! – Да, не позволю, не позволю! Разве вы не понимаете, что это безумие? Оба вы так разгорячены – и хотите идти на мороз в двенадцать градусов! – А мы все-таки пойдем! – заявила Альрауна. – Вы-то идите. До вас мне нет никакого дела. Но Вольфхена я не пущу, не пущу! Альрауна оглядела его с головы до ног. Затем вынула ключ из замка и открыла дверь. – Хорошо, – сказала она, – давайте посмотрим. Хочешь выйти со мною на балкон, – обратилась она к Вольфхену, – или останешься в зале? Вольфхен быстрым движением отстранил маленького человека и потопал к двери. Манассе бросился к нему и схватил его за руку. Тогда Вольфхен оттолкнул Манассе с такой силой, что тот пошатнулся и чуть не упал на пол рядом с гардиной. – Не ходи, мой славный! – закричал он хриплым голосом. – Не ходи, прошу! – Этот взрослый мужчина почти плакал, его хриплый голос то и дело срывался. Альрауна презрительно засмеялась. – До свидания, верный Эккарт [32] , страж здоровья и нравов! Будьте там, где вы сейчас, – охраняйте наш Гёрзельберг! [33] – Она хлопнула дверью перед самым носом маленького человека и, вложив ключ в скважину, два раза провернула его в замке. Маленький адвокат попытался увидеть, что делает пара, сквозь замерзшее стекло. Он толкал дверь, дергал ее за ручку, в ярости топал ногами. Но в какой-то момент его запал иссяк. Постепенно успокоившись, он скользнул под драпировку, прошел через весь зал до стола его превосходительства, безвольно опустился на ближайший стул. – Значит, чему быть – того не миновать, – пробормотал он, кусая себе до крови губы. – Что с вами? – спросила его Фрида Гонтрам. – Что вы смотрите таким сентябрем? [34] – Ничего… ничего, – процедил он сквозь зубы. – Ничего! Но только брат ваш – осел. Да не пейте же один, коллега, – обратился он к советнику, – плесните и мне чего-нибудь! Советник юстиции налил ему полный бокал, а Фрида Гонтрам заметила уверенно: – А знаете, я согласна. Он и впрямь тот еще ослина. * * * Балкон был завален снегом. Они проложили себе дорогу к балюстраде и с нее стали любоваться видом спящего города. Полный месяц освещал широкую улицу, изливал свой нежный свет на барочные очертания университетских корпусов и епископского дворца. От дворца шла тропинка к возвышенности, живописно утыканной домами господ зажиточных бюргеров. И все это утопало в серебристом, призрачном лунном сиянии. Вольфхен с наслаждением вдыхал холодный воздух, глотал его залпом. – Какая красота! – сказал он, указывая рукой на город. – И какая тишина! Но Альрауна, вместо того чтобы любоваться вместе с ним картинами города, стала внимательно рассматривать его самого. Большие черные очи Вольфхена сверкали при лунном сиянии, как два темных опала. – Как ты красив! – сказала она. – Ты красивее, чем свет луны! Охваченный сладким томлением, он снял руки с холодных перил и обнял ее. – Альрауна… Альрауна, – прошептал он. Какое-то время она это терпела, потом освободилась и слегка ударила его по руке. – Нет-нет! – сказала она. – Ведь ты – Розалинда, а я – кавалер. Значит, не ты должен ухаживать за мной, а я – за тобой. – Она обвела глазами балкон, увидела в глубине стул, сбросила с него шпагой снег и поднесла Вольфхену. – Вот так! Устраивайтесь, прелестное создание. Увы, вы немного слишком рослое для меня. Ну да это ничего, этому горю можно помочь. – Она церемонно поклонилась и опустилась на колени. – Розалинда! – начала она, – Розалинда, можно ли странствующему рыцарю похитить у тебя поцелуй? – Альрауна! – прошептал Вольфхен, но она закрыла ему рукою рот. – Ты должен называть меня «господин». Итак, смею ли я похитить у вас поцелуй? – Да, мой господин! Тогда она встала с колен, зашла сзади и взяла в обе руки его голову. И начала, смеясь, приговаривать: – Сперва – уши: сначала – правое, затем – левое. Теперь – щеки… Этот глупый нос я уже не раз целовала, о да. Наконец – берегись, Розалинда! – твои медовые губки… – Она наклонилась и потянулась через его плечо. Заметив, что он опять собирается обнять ее, она остановилась: – Нет-нет, дорогуша. Сиди благонравно и держи руки на коленях. Вольфхен сложил руки на коленях и закрыл глаза. Тогда она начала целовать его. Она целовала его долго и крепко. А затем, впившись зубами в губы, укусила его до крови. Капля, сочась, упала на снег и образовала на нем красное пятно. Тогда она выпустила из рук его голову и отошла от него. Ее знобило. – Взгляни-ка, – сказала она, – сколько снегу набилось ко мне в туфли. Она сняла с ноги одну туфлю, вытряхнула ее, затем точно так же – другую. – Надень мои башмаки, – предложил Вольфхен. – Они больше и теплее. Он быстро разулся, подставил свою обувь к ее ногам, помог ее пяткам уместиться внутри. – Так лучше? – мягко спросил он. – Да, теперь мне опять хорошо. В награду за это я тебя еще раз поцелую, дорогуша. Опять она несколько раз поцеловала его – и вновь закончила тем, что укусила. И оба они смеялись, глядя на красное пятно, выделявшееся на снегу. – Ты любишь меня, Вольфхен? – спросила она. – Я только о тебе и грежу, – ответил он. – А вот если бы я захотела, ты прыгнул бы с балкона? – Да, конечно, прыгнул бы! – И с крыши? – Да, и с крыши! – И с башни собора? – Да хоть бы и с башни собора! – Значит, ты готов для меня на все? – Да – только подтверди, что ты меня любишь. Альрауна загадочно улыбнулась, качнула легонько бедрами. – Я не знаю, люблю ли я тебя, – сказала она с расстановкой. – Но сделал ли бы ты все, чего бы я ни потребовала, в том случае, если бы я не любила тебя? Красивые черные глаза молодого человека – те, что достались ему в наследство от матери, – засверкали, как два бриллианта. И луна там, в вышине, позавидовав этим звездам, оправленным в хрупкую смертную плоть, убежала за колокольню собора. – Да, – сказал он, – сделал бы и тогда. Она села к нему на колени и обвила руками его шею. – За это, – сказала она, – за это, дорогуша, я поцелую тебя в третий раз. И она опять целовала его – еще дольше и еще горячее. И опять укусила его – еще сильнее и еще больнее. Но красных пятен на снегу им уже не видно было, так как месяц как раз в ту минуту скрылся. – Вернемся в зал, – прошептала она, – вернемся!.. Они обулись опять в свои башмаки, отряхнули с себя снег и скользнули под драп. Яркий свет электрических ламп заставил их на несколько секунд зажмурить глаза. Горячий, застоявшийся воздух показался удушливым. Перепад температур был так резок, что Вольфхен зашатался и схватился за грудь. – Что с тобой, Вольфхен? – бросилась Альрауна к нему, сразу заметив неладное. – Ничего… Пустяки. Закололо немного. Теперь все прошло. И рука об руку они прошли через все залы. * * * На следующий день Вольфхен Гонтрам не явился на службу. Он даже не мог встать с постели, ибо у него поднялся сильнейший жар. В нем пролежал он почти девять дней. По временам он бредил, звал ее по имени. Но чаще его лихорадило так, что зуб на зуб попасть не мог. Он умер, так и не возвратившись к ясному сознанию. Врачи определили: воспаление легких. Его похоронили за городом на новом кладбище. Фройляйн тен Бринкен прислала к погребению большой венок из темных роз. Глава двенадцатая Смерть советника В високосную ночь этого года над Рейном пронеслась сильная буря. С иезуитской церкви она сорвала крышу. В дворцовом саду вырвала с корнем старые липы. Разбросала понтоны плавательной школы – и разбила их о каменные быки моста. Буря не миновала и Лендениха. С дома общинного управления она свалила две трубы и разметала амбар при трактире. Но самый большой вред она причинила дому тен Бринкенов, погасив лампаду перед статуей святого Иоанна Непомука. Ничего подобного не случалось с тех пор, как стоял дом, – то есть в течение нескольких сотен лет. Хотя наутро благочестивые деревенские обыватели опять наполнили и зажгли лампадку, они уверяли, что инцидент предвещает большое несчастье – чуть ли не конец тен бринкеновского рода. Потому что святой Непомук, очевидно, отворачивается отныне от этого лютеранского дома. В противном случае буря не смогла бы загасить лампады. – Это не иначе как знамение свыше, – вот что говорили люди. Но другие утверждали (конечно, не громко, а шепотом), что это дело рук Альрауны, что это она, выйдя в полночь из дому, погасила лампаду. И что, само собой разумеется, это добром не кончится. Но пока что все эти предсказания оставались пустым звуком. В доме тен Бринкена, несмотря на пост, чуть ли не ежедневно устраивались шумные праздники. Окна были ярко освещены, внутри гремела музыка, скользили танцующие пары, слышались смех и пение. Все это устраивалось по желанию Альрауны. Она заявляла, что после понесенной ею утраты она нуждается в развлечении. И профессор в угоду ей устраивал праздники. Он следовал за ней теперь по пятам, как будто заменил собой Вольфхена. И взгляды на нее он бросал далеко не отеческие. Альрауна замечала это – и потешалась над старым пнем; и ее капризы с каждым днем становились все разнузданнее и причудливее. Старик исполнял все, чего бы она ни пожелала, но взамен того всегда чего-нибудь требовал – какой-нибудь маленькой ласки, поцелуя. Подчас он смелел особенно сильно и велел ей, почти приказывал посидеть у него на коленях какое-то время. Впрочем, чаще и настойчивее всего он требовал, чтобы она одевалась как-нибудь по-особенному для него, изображала того или иного персонажа. И она появлялась перед ним то в верховом костюме, то в охотничьем, то в кружевном, с того самого рокового бала. Она могла нарядиться для него рыбачкой-простолюдинкой в рубахе с открытым воротом и коротеньких шортиках, или пажом, или гусаром, или лифтершей в красной, туго сидящей униформе, облегающей бедра, или летучей мышью, или Эвфорионом [35] в трико и голубой тунике. Старик усаживался на диван, заставлял ее расхаживать по комнате и открыто, на грани приличий, любовался ею, пожирал ее глазами. Его взмокшие ладони нервно скользили по брюкам, беспокойные ноги отбивали мелкую чечетку на ковре. Иногда он останавливал ее – видно было, что он хочет ей что-то сказать. Но стоило ей устремить на него пристальный взгляд, как он терялся; не находил слов, напрасно искал фиговый листочек, способный прикрыть его отвратительные желания. И тогда она, смеясь, убегала – она читала его, точно открытую книгу. В ту минуту, когда за резко захлопнутой ею дверью раздавался ее злорадно-возмущенный смех, старик вспоминал, что именно надо было сказать. Иногда случалось, что он звал ее обратно. – В чем дело? – спрашивала она вызывающе. И опять он терялся, не находил ответа. – Ничего-ничего, – говорил он, затравленно жмурясь. Она хохотала и убегала. * * * Наконец он понял, в чем дело, понял причину своей нерешительности – ему просто недоставало веры в себя. Ему требовалось убедиться, владеет ли он еще своим старым искусством гипноза. Словом, ему требовалась какая-нибудь другая, неискушенная жертва. Выбор старого сатира остановился на тридцатилетней дочери деревенского жестянщика Гамехера, посланной в дом с какой-то починкой. Это была довольно интригующая фигура – превосходной красоты, не замужем; поговаривали, что еще и дева, в ее-то лета! Советник списывал все это на живучий сельский миф, но теперь ему не терпелось проверить кое-что. – Идемте со мной, Марихен, – сказал он, – хочу вам кое-что подарить. – И он увлек ее за собой в библиотеку. Тихо, как больной зверек, бедная миниатюрная женщина вышла оттуда спустя полчаса – прижимаясь к стенам, с широко открытыми, замерзшими глазами. Торжествуя, с широкой улыбкой, шел через двор, к господскому дому, герр тайный советник. Он почувствовал себя куда увереннее, будто даже моложе. Но Альрауна теперь повадилась избегать его. Она приходила, когда видела его спокойным, и убегала, как только глаза его начинали лихорадочно, похотливо блестеть. – Она так играет… играет – даже со мной! – говорил он себе и скрипел зубами. Однажды после обеда, когда они встали из-за стола, он схватил ее за руку. За минуту перед тем он знал, с чего начать и о чем будет говорить с ней. Но все позабылось, вылетело из головы за считаные мгновенья. А Альрауна просто спокойно смотрела на него – все тем же, уже знакомым, наполовину вопросительным, наполовину презирающим взглядом. Его это раззадорило. Он сильно дернул ее за руку, так, что девушка чуть не упала. Но она не испугалась, а лишь ловким движением вырвалась у него из рук и так захохотала, что он почувствовал боль в ушах. Потом она выскользнула из комнаты, не говоря ни слова. В этот день она не вышла ни к чаю, ни к ужину. Не вышла ни на другой день, ни на третий. Он целыми часами простаивал перед ее дверью. Он давал ей обещания, просил, умолял. Но все было напрасно. Он посылал ей письма, заклинал, обещал дать все больше и больше. Но она не отвечала. Наконец, на четвертый или пятый день, после того как бедный советник несколько часов кряду скулил у ее дверей, как брошенная собачонка, она открыла-таки ему. – А ну успокойся! – сказала она. – Мне все это неприятно. Чего тебе надобно? – Молю, прости меня за ту сцену, – задыхаясь, стал оправдываться он. – Я… я просто не ведаю, что на меня нашло. Я потерял голову. Потерял контроль над собой. Это… это как припадок. Прости! Это не повторится! – Ты лжешь, – ответила она спокойно. Тогда он решил сбросить маску: сказал, что без нее не может жить, дышать, что ее присутствие необходимо ему, словом, что он в нее безумно влюблен. Она долго смеялась над этим признанием, но это не помешало ей вступить в переговоры и назначить ему свои условия. Он не уступал, торговался, старался заполучить как можно больше. Раз, только раз в неделю она должна устраивать ему костюмированные показы. – Нет, – ответила она. – Каждый день, если я пожелаю, и никогда, если не пожелаю. Ничего больше не оставалось, как уступить. И с этого дня советник превратился в безвольного раба ее капризов. Он ходил за ней, точно пес, заглядывал ей в глаза, старался предугадывать ее желания. В собственном доме жил на положении клячи, которую терпят из сожаления. Она распоряжалась им так, как хотела, и давала приказания: нарви свежих цветов, купи моторную лодку, пригласи гостей, принеси мне носовой платок. Он слушался и чувствовал себя щедро вознагражденным, когда она вдруг являлась сверху в экзотическом наряде – то ли Нерисса, то ли князь Орловский, то ли девушка-пикколо в черном трико с полосками – или когда разрешала ему застегнуть на ней сапожки. Это уже было высшим счастьем. По временам, оставшись один, он приходил в себя, поднимал голову, озирался по сторонам и спрашивал себя, как он мог дойти до жизни такой? Неужто это он, всю жизнь привыкший властвовать над другими и повелевать другими, стелется перед кем-то? Да разве в доме тен Бринкенов не он – единственный неограниченный, сверхуполномоченный хозяин? Ему казалось, что у него в голове образовался какой-то нарыв, вытеснивший весь его мозг. Как будто через ухо или через нос проникло в голову какое-то ядовитое насекомое и теперь жужжит там, дразнит его и доводит до сумасшествия. Почему он не раздавит эту отвратительную гадину? И он вставал с твердым решением: этому надо положить конец. Но стоило ей попасться ему на глаза, как его воля трескалась и осыпалась горкой осколков. Глаза его расширялись, слух обострялся, едва он улавливал малейший шорох ее шелков. Он раздувал ноздри, жадно впитывал аромат ее тела; старые пальцы дрожали, язык слизывал слюну с морщинистых губ. Все его чувства неотступно следовали за нею – жадно, похотливо; опять яд чувственности, яд греха отравлял его старую кровь. Вот на какой цепи она держала его, вот в чем была ее сила. * * * Прибыв в Лендених, Себастьян Гонтрам обнаружил тайного советника, увлеченно поглощенного созерцанием своих библиотечных сокровищ. – Лучше присядьте, благороднейший, – начал он с явным ехидством, – ибо сейчас нам предстоит увлекательнейшее приключение по восстановлению порядка в ваших делах. Не находите ли вы, что стоило бы вам лично уделять этому чуть больше внимания… – Времени нет, – отмахнулся советник, словно от назойливой мухи. – Меня это, разумеется, не касается, – невозмутимо парировал Гонтрам. – Вообще-то, вы обязаны что-то предпринять как можно скорее. Последнее время вы демонстрируете поистине королевское безразличие ко всему, позволяя событиям развиваться с кошмарной логикой. Смотрите же, ваше превосходительство, не доиграйтесь до неприятностей! – Ах, – снисходительно рассмеялся советник, – и о чем же, собственно, сыр-бор? – Я вам давно писал, – напомнил советник юстиции, – но, кажется, ваши глаза не удостаивают чести мои послания. Бывший директор музея из Висбадена выдал брошюру – вы ведь в курсе, – где изложил массу совершенно уморительных измышлений. За это его, конечно, привлекли к суду. Он потребовал экспертизы, – и – о чудо! – комиссия признала большую часть проданных ему вами работ подделкой. Теперь газеты трубят на всю катушку – «обвиняемый, без сомнения, будет оправдан!» – Ну и пусть, – равнодушно заметил тайный советник, словно речь шла о пустяке. – Как скажете, – продолжил Гонтрам, потирая руки. – Но экс-директор снова подал жалобу прокурору, и теперь суд вынужден начать расследование. И это еще цветочки! На конкурсе герстенбергского завода некий куратор, вооружившись парой бумажек, обвинил вас в ведении двойной бухгалтерии и откровенном мошенничестве. Аналогичная претензия поступила относительно дел кирпичного завода в Карпене. А напоследок – адвокат Крамер, представляющий интересы жестянщика Гамехера, настаивает на том, чтобы его любимой дочери провели медицинское освидетельствование касательно… – Да эта юродивая лжет! – взвизгнул профессор. – Ее ведь и длинной палкой никто из мужчин не касается. Она – самая настоящая параноидальная истеричка! – Ну, ее случай не самый страшный, – миролюбиво произнес советник юстиции. – Имеется и еще один иск, от некоего Матизена, на скромные пятьдесят тысяч марок. Он к тому же тоже обвиняет вас в мошенничестве. А поверенный акционерного общества «Плутон» винит вас в подделке документов и требует немедленно начать уголовное преследование. Видите ли, ваше превосходительство, жалобы множатся с поразительной скоростью, как только вы подолгу не посещаете нашу скромную контору. Почти каждый день приносит свеженькие сюрпризы. – Вы закончили? – огрызнулся тайный советник, явно утомленный этим водопадом неприятностей. – Отнюдь, – спокойно ответил Гонтрам. – Это лишь цветочки в роскошном букете невзгод. Ягодки ожидают вас в городе. Настоятельно рекомендую вам туда отправиться – и, пожалуй, перестать воспринимать ситуацию с такой странной легкостью. Однако тайный советник лишь отмахнулся: – Я уже сказал, что мне некогда. Оставьте меня в покое с вашими глупостями! Советник юстиции, пожав плечами, встал, аккуратно сложил бумаги в портфель и запер его на ключ, словно бы надежно спрятал «глупости» на потом. Прощаясь, Себастьян Гонтрам спохватился: – Да, еще, чуть не забыл… Ходят упорные слухи, что Мюльхаймский банк взаимного кредита на днях прекратит платежи. – У меня там нет ни пфеннига! – сказал тен Бринкен. – Но зато там торчат миллионы княгини Волконской, внесенные ею туда по вашему совету. Одиннадцать миллионов, если точнее, – чтобы тверже контролировать рынок калиевых удобрений. Я сам должен был для этой цели продать облигации рудников княгини Волконской. Теперь она может их просто потерять… Его превосходительство тен Бринкен кивнул. – Княгини, ну да. Разве я похож на княгиню? Советник юстиции недоверчиво покачал головой и повторил: – Вы потеряете ее деньги. – А какое мне до этого дело? Впрочем, хорошо… я увижусь с ней… поговорю, да и посмотрю, что еще можно спасти. – Он выпрямил спину и постучал пальцами по столу. – Вы правы, герр советник, я должен больше печься о своих делах. Ожидайте меня, скажем, около шести часов, у себя в конторе… Благодарю вас. – Он пожал ему руку и сопроводил до двери. Но в этот день в город он не поехал. Двое офицеров, пожаловавшие на чай, только усилили его нерешительность. Он, словно приклеенный к дому, никак не мог покинуть его, терзаемый муками ревности. Альрауна, эта богиня, вызывала у него дикий трепет даже в отношении незначительных предметов, имевших контакт с нею. Он ревновал ее к самым мимолетным собеседникам, к креслу, принимавшему ее вес, даже к ковру, проминаемому ее ножкой. На следующий день он тоже остался дома, игнорируя все настойчивые послания от советника юстиции; и даже телефон был отключен, чтобы никто не смел его беспокоить. Терпение советника юстиции иссякло, и он обратился к самой Альрауне, мотивируя срочную необходимость прибытия тайного советника в контору. Альрауна распорядилась подать автомобиль, отправила горничную за тайным советником в библиотеку и велела ему готовиться к совместной поездке в город. О, счастье! Всякий раз, когда она изъявляла желание выехать с ним куда-то, сердце его наполнялось восторгом. Надев шубу, он поспешил во двор, чтобы помочь ей устроиться в салоне машины. Молчание, царившее в поездке, было для него высшим благом. Прибыв прямо к конторе, он отправился по указанию Альрауны в здание. – А куда ты? – робко спросил он. – По магазинам, – ответила она, заставив его сердце замереть. – Заедешь за мной? – осмелился он попросить. Она недобро улыбнулась: – Не знаю. Ну, возможно… Он был безмерно благодарен ей уже за это «быть может». Поднявшись по лестнице, он открыл дверь по левую руку от себя, ведущую в покои советника юстиции. – Вот и я, – торжественно объявил он, входя. Советник юстиции, словно нагромождая гору, пододвинул к нему целую кипу разнородных документов. – Недурная коллекция, – подтвердил он. – Старые дела, будто бы уже завершенные, вновь всплыли – да еще и свеженькие, поступившие третьего дня. Тайный советник вздохнул: – Как-то многовато. Изложите мне все в подробностях, Гонтрам. Советник юстиции, покачав головой, произнес: – Подождите, пока придет Манассе: его знания покрепче моих будут. Я его вызвал. Сейчас он вместе со следователем – обсуждают, как быть с обвинением Гамехера. – Гамехер? – переспросил тен Бринкен, будучи явно не в курсе. – Жестянщик, – напомнил советник юстиции. – Медицинское освидетельствование его дочери подтвердило кое-какие опасения… в общем, прокуратура постановила начать следствие. Вот повестка. Это, кстати, самая важная бумажка на данный момент. Тайный советник, погружаясь в чтение, нервно прислушивался к каждому звонку и шагу. – У меня мало времени, – наконец произнес он. Советник юстиции, пожав плечами, спокойно закурил сигару. Время тянулось, точно патока; ожидание длилось, а адвокат все не появлялся. Гонтрам тщетно звонил в его бюро и в суд. Профессор тен-Бринкен, отодвинув документы, объявил: – Сегодня я не могу читать. Да и мало меня интересует такое чтиво. – Быть может, вы нездоровы, ваше превосходительство? – обеспокоенно заметил советник юстиции, приказав принести вина и сельтерской. Наконец, на улице появился автомобиль Альрауны. Тайный советник, лишь услыхав гудок, тут же выбежал навстречу. – Ты готов? – спросила она. – Совершенно, – ответил он, но тут подоспел советник юстиции и заявил: – Это ложь! Он ни к чему не готов, фройляйн! Мы еще даже не начинали разбор его полетов. Мы ждем адвоката Манассе! – Вздор! – вскричал тайный советник. – Я немедленно поеду с тобой, дитя мое! Однако Альрауна, смерив внимательным взглядом советника юстиции, постановила: – Нет, уж прости, но ты остаешься. Тебе же лучше будет! Простите вмешательство с моей стороны, герр Гонтрам, – и до свидания, – отчеканила она и укатила прочь. Вернувшись в кабинет, тайный советник окоченевшим изваянием стоял у окна – он наблюдал, как уезжает Альрауна. Гонтрам, зажегши газовые рожки, достал сигары и вино. Они ждали. Контора закрывалась, служащие выходили один за другим, раскрывали зонты, тяжело шагали, оскальзываясь на густой уличной грязи. Ни тен Бринкен, ни Гонтрам не обменивались и словечком. Наконец, появился адвокат, войдя с язвительным: – Вечерочек добрейший… – Он поставил на стойку зонт, стащил галоши, бросил на диван для посетителей пропитавшееся влагой шерстяное пальто. – Ну и долго же вы, коллега, – заметил советник юстиции. – Долго, конечно, долго, – ответил Манассе, подойдя к тайному советнику и выпалив прямо в лицо: – Подписан приказ о вашем аресте! – Да ну! – прошипел тайный советник. – Ну да! – передразнил его адвокат. – Я сам его видел, своими глазами. Это по делу Гамехера. Он будет исполнен завтра утром – и это самое позднее. – Я просто внесу залог, – невозмутимо заметил тайный советник. Маленький Манассе суетливо, как таракан, забегал по кабинету. – Думаете, я об этом не подумал? Первым же делом я предложил залог. Мне сказали, что не пойдут с вами ни на какие сделки. Даже полмиллиона сразу их не устроили. Настрой окружного суда изменился, ваше превосходительство. Я этого давно уже ждал. Следователь совершенно спокойно заявил мне: «Подайте письменное ходатайство, герр адвокат, – боюсь, впрочем, что вам будет отказано, улики слишком серьезные. Общественность толкает нас к принятию мер». Вот его дословный ответ, и в нем мало утешительного, не находите? – Он налил полный стакан вина и медленно выпил его. – Могу вам сказать еще больше, ваше превосходительство. Я тут повстречал в суде адвоката Майера П., нашего противника по герстенбергскому делу; он состоит поверенным Хуккигенской общины, вчера подавшей на вас жалобу. Я попросил его подождать; потом долго с ним совещался. Поэтому-то я так и запоздал, коллега. От него я узнал, что адвокаты всех наших противников объединились и позавчера вечером у них состоялось продолжительное совещание. Присутствовали даже журналисты, среди них – ловчила доктор Ландман из «Женераль Анцайгер». И вы, думаю, помните, ваше превосходительство, что в кассу этого издания вами не вложен и завалящий пфенниг – то есть никаких властных рычагов там у вас нет. Роли розданы превосходно, и могу уверить, что на сей раз вам не так-то легко будет выпутаться. Тайный советник обратился к советнику юстиции: – Каково ваше мнение, Гонтрам? – Надо выждать время, – заявил тот. – Какой-нибудь выход найдется. Но Манассе возопил, будто ужаленный: – А я говорю, что выхода нет никакого! Петля накинута, завтра ее затянут. И в ней вам болтаться, ваше превосходительство, – если только вы не извернетесь и не отвесите по руке палача солидный пинок. – Что же, по-вашему, делать? – спросил профессор. – Я посоветую вам то же самое, что посоветовал бедному доктору Монену, он ведь на вашей совести, ваше превосходительство. Вы поступили с ним донельзя подло – хотя, что толку от того, что я говорю вам это сейчас, прямо в лицо… Радости, знаете ли, никакой. Советую вам немедленно распродать все активы, имущество… впрочем, этим может даже без вас вплотную заняться Гонтрам. Собирайте чемоданы и линяйте из страны – этой же ночью. Вот мой вам совет. – Приказ об аресте будет разослан повсюду, – заметил советник юстиции. – Разумеется, – согласился Манассе, – но не надо придавать ему особого значения. Я уже беседовал с коллегой Мейером. Он вполне разделяет мое мнение. Разжигать большой скандал отнюдь не в интересах наших противников, да и местные власти будут чрезвычайно довольны, если сумеют его избежать. Они хотят вас обезвредить, положить конец вашим гнусным махинациям. А для этого, уж поверьте, у них на руках все козыри имеются. Если же вы испаритесь и поселитесь где-нибудь за границей, мы здесь все на свободе обсудим. Деньги, конечно, придется потратить немалые, но уж в такой-то ситуации странно было бы печься о презренном металле. С вами все же будут считаться – даже и теперь. Это в их же собственных интересах. Они пойдут на все, чтобы не подкормить столь лакомым кусочком сенсации всю здешнюю радикальную и социалистическую прессу. Наконец-то до профессора дошло, что он серьезно влип. Долго он молча шагал взад и вперед по комнате. Наконец остановился и спросил: – А как долго мне придется быть в отсутствии? Манассе иронично улыбнулся. – Какой наивный вопрос! «Как долго»? Столько же времени, сколько вам остается жить. И благодарите судьбу! Лучше провести остаток дней с миллионами в кармане где-нибудь на вилле на Ривьере, чем без миллионов в тюремной камере. А то, что дело кончится тюрьмой, я вам лично гарантирую. К тому же прокуратура сама готова придержать для вас шлагбаум – следователь мог подписать приказ об аресте и сегодня утром, и сейчас он был бы уже приведен в исполнение… Наши законники очень порядочны. Вы их сильно обидите, если не воспользуетесь их любезностью. Но зато, если уж им придется наносить удар по вам, они миндальничать не станут. Если так – то, ваше превосходительство, наслаждайтесь своим последним днем на свободе – и последней ночью под собственной кровлей. – Уезжайте! – произнес советник юстиции. – Как по мне, лучше выхода не найти. – О да, – пробурчал Манассе. – Это, собственно говоря, единственный выход, а где единственный – там и лучший. Итак, собирайтесь в путь! И захватите с собой вашу дочь. И Лендених, и наш город будут вам премного благодарны, если она отчалит с вами. Тут тайный советник навострил уши. В первый раз за вечер, при упоминании дочери, мрачное лицо старика оживилось – спала застывшая апатичная маска, хоронившая все его волнения и тревоги под собой, в темном, удушающе влажном месте. – Альрауна, – прошептал он. – О Альрауна!.. Если бы только она согласилась уехать со мною! – Он провел набрякшей ладонью по высокому лбу – раз, другой, третий. Потом сел, взял поданный ему бокал вина, осушил залпом. – Пожалуй, друзья, вы правы. Я вам очень благодарен за все разъяснения. Но, может, пройдемся по ключевым моментам еще раз? – Он придвинул к себе гору документов, взял листы сверху. – Итак, вот: кирпичный завод в Карпене… прошу… Адвокат начал разжевывать тен Бринкену суть – спокойно, размеренно, по-деловому держал он свой доклад. Он поочередно брал документы, взвешивал все возможности, умно расценивал каждый малейший шанс на отпор. Тайный советник внимательно выслушивал, изредка вливаясь в общение с комментарием, и, как это бывало в лучшие времена, находил неожиданные пути решения проблем. С каждой минутой он становился все более точным, здравомыслящим, умиротворенным, будто каждая новая опасность пробуждала в нем еще большую силу. Многие обвинения вдруг показались ему детскими шалостями. Но, конечно, эти-то мелочи лишь оттеняли истинные угрозы, ждущие впереди. Он надиктовал несколько писем, раздал кучу указаний, изредка помечая что-то на бумаге, сочиняя жалобы и прошения – истинные шедевры бюрократической мысли. Затем, переключив внимание на перспективу отъезда, составил маршрут, дав точные инструкции по дальнейшим действиям. Выйдя из своего кабинета, он мог с полным основанием заявить, что все плюс-минус утрясено. Он взял напрокат машину и помчал в Лендених, храня спокойствие и уверенность. Но как только сторож открыл ему ворота, как только он прошел по двору и поднялся по лестнице в дом, вся его бравада мгновенно улетучилась. Он искал Альрауну, приняв за добрый знак, что гостей дома нет. Значит, никто не помешает объяснению. От горничной он узнал, что девушка поужинала в одиночестве и поднялась к себе в комнату. Тайный советник двинулся наверх, постучал в дверь, переступил порог, когда она разрешила войти. – Я должен с тобой серьезно поговорить, – начал он. Она бросила на него мимолетный взгляд от письменного стола. – Нет. Сейчас мне неудобно. – Дело очень важное. Безотлагательное, я бы сказал… Альрауна взглянула на него, игриво постучала одной ножкой о другую и ответила: – Говорю же, сейчас никак нельзя. Ступай вниз. Поднимись сюда через полчаса. И ни минутой раньше! Он повиновался. Снял шубу, сел на диван. Стал ждать, прикидывая в уме, как до нее все донести, взвешивая каждый аргумент, каждый довод. Добрый час миновал – и вот он услышал ее шаги. Он поднялся, подошел к двери – и там она уже ждала его в обтягивающей униформе лифтерши ярко-земляничного цвета. – О, – только и смог вымолвить он. – Это… очень мило с твоей стороны. – Считай это, ну, подарком. – Она фыркнула. – За твое сегодняшнее умилительное послушание. Ладно, так что у тебя за дела ко мне? Тен Бринкен не счел нужным прибегать ни к прикрасам, ни к оправданиям. Он рассказал все как есть, без малейшей утайки. Она слушала, не перебивая. Предоставляла ему возможность изливаться и исповедоваться. – В сущности, это твоя вина, – закончил он. – Я справился бы со всеми этими делами без особого труда. Но мне ничего на ум не шло, я был занят только тобой, а тем временем гидра росла и росла. – Злая гидра! – заметила Альрауна с усмешкой. – Теперь Геркулесу уже не под силу одолеть ее. Но, кажется, на этот раз роли переменились – и вот уже не Геркулес, а чудовище выступает в качестве карающего мстителя. – Пожалуй, – согласился он, – с точки зрения толпы. У нее свое право – для всех, но у меня – свое собственное. В этом главным образом и состоит мое преступление. Я думал, что ты поймешь это. Она улыбнулась. – Конечно-конечно, папашенька! Разве я упрекаю тебя?.. Итак, что же ты намерен делать? Он объяснил ей, что они должны бежать этой же ночью. Воспользовавшись случаем, можно немножко посмотреть свет. Отправиться сперва хотя бы в Лондон, потом – в Париж. Запастись здесь туалетами, а сделав закупки, можно наведаться в Америку, уже оттуда – в Японию или в Индию, куда ей заблагорассудится. Или и туда и сюда. Времени много, и торопиться некуда. А затем – в Палестину, Грецию, Италию, Испанию. Где ей понравится, там и можно остаться. А когда надоест, можно переехать в другое место. Под конец можно купить виллу где-нибудь на озере Гарда, или на Ривьере, или в другом столь же прекрасном месте. С большим садом, конечно. У нее будут собственные лошадь, автомобиль, яхта. Она будет устраивать вечера, балы и принимать кого ей угодно… Он не скупился на обещания, рисовал самыми заманчивыми красками картину за картиной. – Итак, дитя мое, – закончил он, – хотела бы ты все это видеть, хотела бы так жить? Слушая его, она уселась на столе. – О да, – сказала она, болтая ногами, – очень хотела бы, но… – Но?.. Если у тебя есть еще какое-нибудь желание, то тебе стоит только сказать… – И ты исполнишь? Да? В таком случае признаюсь тебе: я очень хотела бы поехать в такое путешествие, да только вот… без тебя! От изумления профессор откинулся назад, схватился за спинку стула. Потом, худо-бедно придя в себя, опять заговорил, опять начал убеждать. – Нет-нет, – твердила она упрямо. – Ты будешь мне надоедать! Поеду с превеликим удовольствием – но без тебя. – Но в том-то и дело, что ехать необходимо мне – и немедленно. – В таком случае уезжай! – А ты, Альрауна? – А я остаюсь. Видя, что никакие просьбы и доводы не помогают, он пустил в ход угрозы. Затем опять стал униженно просить, умолять. Ведь ему восемьдесят лет, и долго он ей в тягость не будет. Затем опять перешел на угрожающий тон, крича, что выбросит ее на мостовую в одном платье, без гроша денег. – Попробуй! – сказала она. Он опять начал убеждать. Рисовал, как она будет обеспечена, независима, свободна. Но Альрауна продолжала качать головой. – Нет-нет. Я ни в чем не виновата – и, следовательно, остаюсь здесь. – Она озвучила этот приговор тихо и спокойно. И, спрыгнув со стола, прибавила тем же уверенным тоном: – Поздно… я уже устала и хочу спать. Итак, спокойной ночи, дорогой папашенька! Желаю тебе счастливого пути! Он заградил ей дорогу и прибег к последнему доводу: упомянул о ее обязанностях по отношению к нему как отцу. – Ах да, – перебила она, – иначе ведь я не попаду в рай! Но ты ошибаешься, я о своих обязанностях дочери помню. И вот доказательство: хочешь поцеловать мою ножку? – Она села на диван и протянула ему ногу в красном шелковом чулке. Он не сводил с нее глаз, забыв и о бегстве, и о предстоящем аресте, обо всех своих просьбах и доводах. Советник не видел ничего вокруг, кроме этой стройной ноги в красном; не чувствовал ничего, кроме колебаний воздуха, когда нога двигалась вверх-вниз у него перед лицом. – Я хороший ребенок, – защебетала Альрауна, – добрый ребенок. Я с удовольствием доставлю радость моему глупому папочке. Поцелуй же мне ножку! Он грохнулся на колени, схватил протянутую ему подачку – и стал покрывать ее, не отрываясь и не скупясь, страстными, слюнявыми из-за дрожащих губ поцелуями. Вдоволь натешившись забавным видом старика, ползавшего у ее колен, Альрауна вскочила, дернула его за ухо, потрепала слегка по щеке и сказала: – Ну что же, ты и теперь еще скажешь, что я нехорошая дочь? Итак, спокойной ночи! Желаю тебе счастья! Будь осторожен и не попадай впросак. Гнить в тюрьме – удовольствие небольшое… Смотри же, присылай иногда красивую открытку! При этих словах она была уже у дверей. Поклонилась, вытянулась в струнку и взяла под козырек: – Честь имею, ваше превосходительство! Уже взявшись за ручку двери, прибавила: – Когда будешь укладывать сундуки, пожалуйста, не очень шуми и не мешай мне спать!.. И прежде, чем профессор, все еще ползавший на коленях, успел опомниться, она была уже за дверью. Он слышал, как она взбежала по лестнице, как захлопнула свою дверь и два раза щелкнула ключом. Он хотел броситься за нею, но понял, что это бесполезно. Напрасно он будет просить, умолять, унижаться, обещать, угрожать. Она ему не ответит, не откроет. Он просто простоит у ее дверей до утра, до тех пор, пока… пока не явятся за ним стражи закона. Он встал, походил по комнате, прислушался к ее шагам наверху. Затем, когда в ее покоях все затихло, он вышел из дому и направился через двор в библиотеку. Дождь лил как из ведра, но профессор не замечал этого, хотя покинул тепло с обнаженной головой. В библиотеке он зажег две свечи и тяжело опустился в кресло. – Кто она? Что она? – шептал он про себя. – Разве она – не создание рук моих? Что за страшное существо! Он открыл конторку, выдвинул ящик и достал кожаную тетрадь с буквами «А. т. Б.» – «Альрауна тен Бринкен» – на обложке. Итак, игра проиграна; проиграна с концами – это он понимал. Больше у него в руках не было ни одной карты. А ведь игру затеял он, и он мешал карты, он же и сдавал… Как везло ему все время! И все-таки, в конце концов, – разгромный счет, фиаско. Ныне надо расплачиваться. Но вот вопрос – какой монетой? Он взглянул на часы – было за полночь. Арестовать его явятся, вероятно, не раньше семи утра. Значит, в его распоряжении еще целых шесть часов. Они будут очень вежливы, любезны, предупредительны. Они повезут его в участок, где уже будет подготовлена для него камера предварительного заключения, на его собственном автомобиле. А потом, потом начнется борьба. Это не так уж плохо – долгие месяцы он будет бороться, не уступит врагам ни пяди. Но в конце концов на суде он будет разбит, тут мерзкий Манассе прав. И впереди – тюрьма. Но пока есть еще время привести в порядок бумаги, оставить адвокатам указания, затем собраться и уехать. Но как ехать? Без нее? Он ненавидел ее в эту минуту всеми силами души, но вместе с тем все свои мысли посвящал ей. Бежать без нее? Какой смысл? Ведь, как бы далеко он ни уехал, помыслами и желаниями он будет здесь, возле нее. И будет думать каждую минуту о ней! Будет томиться, изнывать… Чем это лучше тюрьмы? Игра была проиграна вчистую, и раз приходится расплачиваться, то не все ли равно, потом или сейчас. Лишь бы удовлетворить всех кредиторов. А кредиторам подавай его жизнь. Жизнь, не имеющая более никакой ценности, – за такую трястись глупо. Между тем какой удобный случай – еще раз, в последний раз, щелкнуть обывательщину по носу. Они хотят его судить? Он сам себя осудит лучше их всех, вместе взятых. Эта мысль утешила его. Он стал раздумывать – нельзя ли причинить миру еще какие-нибудь неприятности. Это послужило бы для него пускай и небольшой, но все-таки – усладой. Он вынул из конторки свое завещание, где единственной наследницей назначалась Альрауна. Перечитал его, потом разорвал на мелкие кусочки. – Я должен составить новое, – пробормотал он. – Но в чью пользу, в чью?.. Он положил перед собой лист бумаги, обмакнул перо в чернила. В пользу сестры?.. Или ее сына – Франка Брауна, его племянника? О, разве же не эта злая душа внушила ему мысль об этом существе, подогнавшем его теперь к краю пропасти? Да, из-за Альрауны ему теперь погибать… так же как и всем другим, кто умер из-за нее… О, Франка-то, этого ненавистного насмешника, стоило бы еще суровее наказать, чем суку Альрауну! «Ты должен бросить дерзкий вызов небу, – говорил Франк. – Вызов такого рода не выйдет оставить без ответа». Что ж, теперь ответ имеется – еще какой! И если ему, тайному советнику тен Бринкену, суждено погрузиться в воды Леты, то он войдет в них не один – он поволочет за собой и того, кто внушил ему мысль о создании Альрауны, сумасбродную, как ни посмотри. Так пусть Франк Браун разделит его участь! Для этого имеется отличное оружие: та самая Альрауна, с таким мастерством доведшая до гибели тайного советника… Он засмеялся своим мыслям – так они понравились ему. План созрел у него быстро. Он набросал свою последнюю волю поспешным, уродливо скачущим почерком, ни на что не отвлекаясь, – и все то время, пока он писал, злая усмешка не сходила с его лица. Он оставлял Альрауну по-прежнему единственной наследницей, но не забыл притом ни сестры, ни племянника, каждому из них отписав по большой сумме. Франка он назначал душеприказчиком и опекуном Альрауны до ее совершеннолетия. Таким образом, Брауну придется приехать сюда, он должен будет находиться возле нее. И, надышавшись отравой, вырывающейся в мир сквозь ее уста, он не избегнет своей участи. Его ждет такой же злой рок, что изгнал из страны доктора Монена и свел в могилу графа, Вольфхена Гонтрама, того шофера, как там его… Теперь вот рок пришел за ним. Конец! Профессор громко захохотал, перечитал завещание и остался им доволен. Впрочем, желая все предусмотреть, он добавил еще один пункт на всякий случай: ежели Альрауна умрет без наследников, все имущество и средства переходят университету. Чтоб Франку не досталось! Все было в порядке. Он выставил число, подписал свою фамилию. Напоследок он взял книгу в кожаной обложке. С тоской огладил переплет, открыл ее, тщательно записал предысторию и увенчал рассказом обо всех событиях, что произошли за последнее время. Отчеркнув текст длинной уродливой продольной линией, под ней он оставил краткое послание племяннику – сущую издевку, по сути: «Испытай свою удачу. Даже жалко, что меня уже не будет, когда наступит твой черед, – ох, и посмотрел бы я на тебя». Он тщательно промокнул все написанное, захлопнул книгу и упрятал ее обратно в конторку вместе с другими памятными вещицами, как то: колье княгини, деревянный человечек Гонтрамов, стакан для игральных костей, пробитый пулей листочек – письмо, забранное им из жилетного кармана графа Герольдингена… На белой бумажке под простреленным трилистником значилось одно-единственное словечко: «Маскотта ». Вокруг него, словечка этого, – много-много запекшейся до черноты крови… Он подошел к гардине и отвязал шелковый шнур. Отрезал от него швейными ножницами небольшой кусок – и тоже положил в ящик конторки. – Маскотта! – засмеялся он и громко пропел по-французски: – «Та, кто несет везенье в милый дом»… Обведя лихорадочным взглядом стены, он встал на стул и с немалым трудом снял с массивного крюка внушительное стальное распятие. Аккуратно уложив Спасителя на софу, он криво усмехнулся: – Ты уж прости, что выселяю тебя… это ненадолго… всего-то на несколько часов… и потом, у тебя будет достойная замена! Он завязал на шнуре петлю, забросил ее на крюк. Потянул, убедился, что она его сдюжит, – и второй раз за вечер взошел на стул. * * * Власти, явившиеся утром в дом профессора, нашли его повесившимся в библиотеке на шнуре от гардины. Стул под ним опрокинулся, но мертвец касался его ногами. Впору думать, что в последнюю минуту он пожалел о своем поступке и пытался вырваться из петли. Правый глаз его, обращенный к двери, был безумно выкачен; пухлый сизый язык, торчавший изо рта, имел отвратительный вид. И вообще вся фигура его вызывала отвращение… ИНТЕРМЕДИЯ ВТОРАЯ Возможно, твои тихие дни, моя белокурая сестренка, тоже разобьются вдребезги, как стеклянные колокольчики, что скромно звенят о дремлющих грехах. Бобовник ныне бросает свой ядовито-желтый цвет там, где когда-то лежал бледный снег акаций. Страстные фиолетовые клематисы – там, где когда-то мирно цвели набожные гроздья глицинии! Сладка нежная игра похотливого желания; но еще слаще для меня – все жестокие бушующие страсти ночи; и много обольстительнее их – дрема греха в сей жаркий летний день. Она спит чутким сном, моя нежная спутница, и я не осмеливаюсь разбудить ее. Она никогда не бывает прекраснее, чем когда спит вот так. В зеркале мой дорогой грех покоится, достаточно близко, в своей тонкой шелковой сорочке на белом полотне. Твоя рука, сестра, свисает с края кровати. Твой тонкий пальчик, украшенный моим золотым кольцом, слегка изгибается. Твои прозрачные розовые ноготки сияют, как первые лучи утра. Фанни, твоя чернокожая горничная, сделала тебе маникюр. Это она сотворила это маленькое чудо. Я целую твои чудесные прозрачные розовые ноготки – их отражение в зеркале. Всего лишь отражение… всего лишь образ. Один только любящий взгляд украдкой – и легкое прикосновение губ к стеклу. Они заострятся, если проснется грех, они вырастут, станут острыми когтями тигра, разрывающими мою плоть… Твоя голова приподнимается над подушкой, окруженная золотыми локонами. Они легко ниспадают вокруг нее, как мерцающее золотое пламя, пробуждающееся при первых дуновениях раннего утра. Твои маленькие зубки обнажаются в улыбке тонких губ – будто молочные опалы в сияющем браслете богини Луны. И я целую твои золотистые волосы, сестра, и твои сверкающие зубы – их отражение, только лишь отражение. Взгляд украдкой… легкое касание губами стекла. Ибо я знаю: если пробудится вдруг пламенный грех, молочные опалы превратятся в могучие клыки, а золотые локоны – в огненных гадюк. Затем когти тигрицы разорвут мою плоть, клыки нанесут ужасные, кровавые раны. Потом пылающие гадюки, шипя, обовьются вокруг моей головы, заползут в уши, впрыснут свой яд в мой мозг, зашепчут и соблазнят сказкой о дикой похоти… Твоя шелковая сорочка сползла с плеча, но я смотрю в твои нежные глаза, голубые, как драгоценные камни, глаза, улавливающие свет – и сияющие собственным огнем, огнем неотраженным, будто сапфир на высоком лбу моей золотой статуэтки Будды. Ты видишь, сестра, как я целую их – вернее, лишь их отражение в зеркале? Поверь мне, даже трепетным феям не знаком этот безгрешный вид любви. Ибо я хорошо знаю, что, когда она проснется, мой извечный грех, голубая молния сверкнет из ее глаз. Она поразит мое бедное сердце, заставляя мою кровь кипеть и бурлить, расплавляя в пылком желании крепкие цепи, что сдерживают меня, пока все не превратится в безумие, покуда искус не захлестнет целиком… Свободный от своих цепей разъяренный зверь выйдет на охоту. Он одолеет тебя, сестра, в яростном исступлении. Пробужденный грех не знает границ – он скулит от боли и радости, он впивается в плоть, даруя любовь и смерть; он купается в лужах крови – и весь внутри плачет. Но мои взгляды по-прежнему безгрешны, как шаги монахинь у могилы святого. Еще одно нежное легкое прикосновение моих губ, подобное поцелую Святого Духа на ритуале причастия, претворяющего хлеб в тело нашего Господа, – о, она не должна проснуться; да продлится ее мирный покой! О, мой прекрасный грех! Ничто, любовь моя, не слаще для меня, чем наш целомудренный союз, – в те часы, когда ты безмятежно спишь. Глава тринадцатая Прибытие Франка Брауна Франк Браун вернулся домой, к матери, совершив не в первый раз очень далекое путешествие без определенного плана. На этот раз он был где-нибудь в Кашмире, или в Боливии, или, может, в Вест-Индии, где в шутовских республиках забавлялся игрой в революцию; или, наконец, на каких-нибудь островах Индийского океана, где предавался разврату с достойными дочерями умирающих народов. Дом встретил его запахом воска и чуть уловимой сухостью старого дерева. Шаги гулко отдавались в тишине, когда он поднимался по лестнице с перилами, до сумеречного блеска отполированными руками многих поколений. Белые стены второго этажа, казалось, дышали историей: тесными рядами здесь висели гравюры, темные от времени, соседствуя с картинами, еще хранившими запах свежего лака. Комнаты матери были залиты солнцем. Оно просачивалось сквозь желтый шелк гардин, ложилось теплыми квадратами на паркет и заставляло старых голландцев на стенах гореть скрытым огнем. Тен Бринкены смотрели на него с портретов – умные, спокойные лица людей, ведавших цену жизни и смерти. Вот, например, его прадед в мундире времен империи, надменный и прямой. А рядом – красивая шестнадцатилетняя бабушка в платье с кринолином, какой она была на заре Викторианской эпохи: нежный, еще не распустившийся бутон. Отец, мать… ну и он сам. Мальчик с большим мячом, белокурые локоны спадают на кружевной воротник. Потом – чуть старше, в черном бархате пажа, с фолиантом на коленях, серьезен не по годам. В соседней комнате царил уже иной мир, собранный по кусочкам из великих галерей Европы. Дрезден, Кассель, Брауншвейг, палаццо Питти, Прадо, Амстердам. Тут Рембрандт вполголоса переговаривался с Франсом Хальсом, а Мурильо чуть ревновал к соседству с Тицианом. Веласкес, Веронезе. Все они, чуть выцветшие, горели сейчас багрянцем в косых лучах весеннего солнца. Дальше шли современники, пестрая компания, где рядом с удачей соседствовала неудача, но не было места пошлости. Ни единой разрумяненной мадонны, ни одного приторного натюрморта. Мебель тут жила своей жизнью. Красное дерево ампира, строгие линии Директории, уютная округлость бидермейера – все это, накопленное веками, стояло здесь не в музейном порядке, а в какой-то уютной, почти домашней беспорядочности. Была в том своя странная, необъяснимая гармония, словно все эти стулья, столы и этажерки связывало невидимое родство. Наконец он поднялся к себе. Здесь время остановилось два года назад. Все было так, как в тот день, когда он в последний раз захлопнул за собой дверь: стул придвинут к столу, на бумагах – увесистое пресс-папье. Мать следила, чтобы прислуга ничего не трогала, не смахивала пыль с его святынь. И здесь, в его личном царстве, хаос уже не казался уютным – он был диким, первобытным, торжествующим. Пять частей света прислали сюда то, что таилось в них странного, редкого, причудливого. На полу, на стенах, свисая с потолка, – всюду теснились трофеи. Безобразные деревянные идолы с архипелага Бисмарка скалились на изящные китайские и аннамитские флаги. Охотничьи трофеи соседствовали с чучелами: шкура ягуара, убитого им в сельве, распласталась под лапами тигра из Бенгалии. Огромная сеть, подвешенная к потолку, хранила в своих ячеях скелет рыбы-пилы и серебристый прах тарпона. Пауки величиной с тарелку застыли в банках со спиртом, раковины причудливых форм громоздились на индийских барельефах. Шива, Кришна и Ганеша соседствовали с циничными истуканами из забытых богом племен чанов. А между ними, на каждом свободном клочке стены, теснились картины и гравюры. Смелый Ропс, безумный Гойя, причудливые наброски Жака Калло. Хогарт и Круиксганк – пестрая, жестокая, прекрасная компания. Всюду, в каждой безделушке, в каждой царапине на бронзе, в каждом пятнышке на шкуре, был он сам , Франк Браун. Его пуля уложила ту белую медведицу, чей мех глушил шаги. Его леска вытянула из океана эту чудовищную рыбину с трехстворчатой челюстью. Он отнял у дикарей эти отравленные стрелы. Жрец из Маньчжурии подарил ему этого хитро глядящего идола и те высокие серебряные греческие чаши. Самолично выкрал он тот черный камень из лесного храма в Гуддон-Бадагре; сам же пил из вот этой чаши на брудершафт с главарем индейского племени тоба на болотистых берегах Пилькомайо. За этот кривой меч он отдал свое лучшее ружье малайскому вождю в Северном Борнео; а за вон те ятаганы – свои карманные шахматы вице-королю Шаньдуна. Магараджа Игатпури, в благодарность за спасение жизни на слоновой охоте, прислал ему эти ковры, а жрец Кали, страшной богини, вручил ему восьмирукую статуэтку с алтарем, еще хранящим запах крови. Каждая вещь представлялась узлом в сети его памяти. Опиумные трубки, табакерка, сплавленная из серебряных мексиканских долларов, плотно закрытая коробочка с ядами. Золотой браслет с глазами тигра… Он вспомнил смешливую девушку-красотку из Бирмы. «Многими поцелуями должен был ты заплатить за это», – шепнула память голосом совести. На полу громоздился двадцать один ящик и сундук. Новые сокровища, пока еще не распакованные, ждали своей очереди. Он рассмеялся, спрашивая себя вслух: – Куда же я их дену? На персидском копье, висящем перед окном, величественно покачивался большой белый какаду. Красный клюв его горел на солнце. – Здравствуй, Петерхен, – обратился к нему Франк. – Атья, саиб! – пронзительно ответила птица, и в этом приветствии послышались далекие малайские острова. Она важно сошла по копью вниз, перепрыгнула на стул, потом – на пол и, смешно переваливаясь, поднялась к нему на плечо. Расправив огромные крылья, словно прусский геральдический орел, она снова закричала: – Саиб, саиб! Атья! Франк почесал ей шею, и птица благодарно подставила голову. – Ну как ты, Петерхен? Скучал по мне? Он спустился и вышел на застекленную веранду, где мать уже накрыла чай. Внизу, в саду, полыхал белым пламенем огромный разлапистый каштан, а дальше, за оградой монастырского парка, цветущие луга уходили к самому горизонту. По дорожкам, неторопливо перебирая четки, прогуливались францисканцы в коричневых сутанах. – Смотри, это патер Варнава! – воскликнул он. Мать надела очки, всмотрелась и покачала головой: – Нет, это патер Киприан… На железных перилах балкончика дремал зеленый попугай. Увидев какаду на плече Франка, он мгновенно ожил, перелетел поближе и затараторил: – All right! All right! Lorita real di Espana e di Portugal! Anna Mari-i-ia! – Бесстрашно подскочив к огромной белой птице, уже угрожающе раззявившей свой клюв, он прошептал, дразнясь: – Ка-ка-ду! – Феликс, ты все такой же нахал? – поинтересовался Франк. – С каждым днем все хуже, – отозвалась мать. – Если дать ему волю, он дом разберет по щепкам. – Она обмакнула кусочек печенья в чай и протянула его «нахалу». – А Петерхен, – спросил Франк, – выучил что-нибудь новое? – Ничего, – ответила ему мать. – Только имя и несколько слов по-малайски. – Малайский ты, увы, не понимаешь, – заметил он с улыбкой. – Зато я прекрасно понимаю зеленого Феликса! – Она взяла попугая, уже успевшего подобраться к масленке, и водворила обратно на перила. – Он болтает целыми днями, на всех языках, и вечно что-нибудь новое. Иногда я запираю его в шкаф, чтобы отдохнуть хоть полчаса. Под столом завозилась маленькая собачка. Она встала на задние лапки и ткнулась влажным носом в колени матери. – Ах, и ты здесь, – ласково сказала та. – Чаю хочешь? – Она налила в алое блюдечко чаю с молоком, накрошила туда белого хлеба и положила рядом немного сыра. Франк смотрел в сад, и сердце его наполнялось покоем. На лужайке, переваливаясь потешно, возились два круглых ежа. Они совсем уже старые: он сам когда-то принес их из леса с какой-то школьной экскурсии. Он назвал их Вотаном и Тобиасом Майером. Но, возможно, то были уже их внуки или даже правнуки… Возле белой магнолии он заметил небольшой холмик, густо заросший травой. Тут он похоронил своего черного пуделя. Рядом росли две юкки – летом они выбросят высокие «свечки» с белыми колокольчиками. Сейчас же, весной, мать посадила вокруг них пестрые примулы. По стенам дома, до самой крыши, карабкался плющ и дикий виноград. Где-то там, в переплетениях лоз, без умолку щебетали воробьи. – Видишь гнездо? – Мать указала на деревянные ворота. – Там дрозд свил. Он долго вглядывался, пока не разглядел в густой зелени плюща маленькое, искусно спрятанное гнездышко. – Три яичка, – сказал он. – Четыре, – поправила мать. – Сегодня утром самочка четвертое положила. – Да, четыре, – согласился он, наконец разглядев их. – Теперь вижу. Как же у тебя хорошо, мама. Она вздохнула и положила свою сухую, морщинистую руку ему на плечо. – Хорошо-то хорошо, мальчик мой. Если б не была я все время одна. – Одна? – удивился он. – Разве у тебя меньше стало гостей? – Нет, что ты, – покачала головой мать. – Каждый день кто-нибудь заходит. Старуху не забывают. К чаю приходят, к ужину. Знают ведь, как я рада. Но, понимаешь… это все посторонние люди. Тебя-то со мной нет. Он мягко накрыл ее руку своей. – Но теперь я приехал. – И, чувствуя, как к горлу подступает комок, Франк поспешил перевести разговор: – Знаешь, я столько всего привез! Поможешь мне завтра распаковывать сокровища? В кабинет вошла служанка с корреспонденцией. Он разобрал несколько конвертов и ознакомился с их содержимым. Одно из писем привлекло его внимание, и он погрузился в чтение. Это было послание от юрисконсульта Гонтрама – в нем кратко излагались события, произошедшие в доме его дяди. К письму прилагалась копия завещания. Гонтрам просил его приехать как можно скорее для урегулирования дел. Он, советник юстиции, назначен судом временным душеприказчиком. Теперь, узнав, что Франк Браун вернулся в Европу, он вызывал его для вступления в соответствующие обязанности. Мать зорко наблюдала за сыном. Она знала малейший его жест, малейшую черту на гладком загорелом лице. По легкой дрожи губ она поняла, что он прочел нечто важное. – Что там? – спросила она, и в ее голосе послышалась дрожь. – Ничего особенного, – ответил Франк. – Ты же знаешь, мой дядя Яков скончался. – Знаю, – отозвалась она. – При весьма печальных обстоятельствах. – Да, – подтвердил он. – Советник юстиции Гонтрам прислал мне завещание. Меня назначили исполнителем и, кроме того, опекуном над дочерью дяди. Мне теперь придется отправиться в Лендених. – Когда же ты собираешься ехать? – торопливо уточнила она. – Ехать? – переспросил он, морща лоб. – Думаю, что сегодня же вечером. – Не уезжай, – взмолилась она. – Пожалуйста, не уезжай. Ты только три дня как здесь и вот, снова собираешься в дорогу. – Мама, – возразил он, – это всего на несколько дней. Мне нужно уладить дела. – Ты всегда так говоришь: на несколько дней! – Она покачала головой. – Ну а потом тебя нет по несколько месяцев, а то и по несколько лет. – Ты должна понять, моя дорогая мама, – настаивал он. – Смотри в завещание: дядя оставил тебе очень приличную сумму, и мне тоже. Этого, если честно, я от него не ожидал. Она вновь покачала головой. – Зачем мне деньги, если тебя рядом нет? Франк встал, подошел к ней и поцеловал ее седые волосы. – Милая мама, я вернусь к тебе к концу недели. Подумай, дорогая, ведь я буду от тебя всего в двух часах езды по железной дороге от тебя. Она погладила его по голове и тяжело вздохнула. – В двух часах или в двухстах – не все ли это равно, раз тебя нет со мной? Франк пошел наверх, уложил маленький ручной саквояж и вышел опять на балкон. – Вот видишь, я собрался лишь на несколько дней! До скорой встречи! – До свиданья, мой мальчик, – тихо сказала мать. Она слышала, как он сошел вниз по лестнице, как внизу хлопнула дверь. Положив руку на умную морду собачки, глядевшей на нее своими верными глазами, она сказала: – Видишь, вот мы опять одни. Он возвращается только для того, чтобы покинуть нас. Когда мы опять увидим его? Тяжелые слезы показались на ее добрых глазах, потекли по морщинистым щекам и упали на длинные уши собачки. Та слизнула их. Умное животное понимало хозяйку. Внезапно внизу раздался звонок, и она услышала голоса и шаги по лестнице. Старая женщина наскоро вытерла слезы и пригладила черный платок на голове. Встав, она перегнулась через перила веранды и, позвав кухарку, велела ей заварить свежий чай для прибывающих гостей. – Как замечательно, что сегодня собралось так много людей, – сказала она себе. – Тут и дамы, и господа, как сейчас, так и всегда… С ними можно водить беседы! Пускай послушают рассказы о моем мальчике. * * * Гонтрам, получивший от Брауна телеграмму о приезде, поджидал Франка на вокзале. Ознакомив его с положением дел, он попросил его сегодня же отправиться в Лендених для решения с Альрауной неотложных вопросов. Гонтрам прибавил, что сам он избегает по возможности всяких встреч с Альрауной, ибо они, эти встречи, помимо его воли оставляют каждый раз в его душе удивительно неприятный след. Ему не на что было жаловаться; тем не менее он испытывал к ней некое необъяснимое неприятие. Разговоры с ней доставляли ему дискомфорт. И что удивительно, он встречал множество преступников: убийц, воров, бандитов – и в глубине души всегда находил их вполне приятными и достойными людьми, если абстрагироваться от их противоправных деяний. Но к Альрауне же, непогрешимой по множеству статей, он постоянно питал те же чувства, которые другие люди проявляют по отношению к нарушителям закона. Впрочем, возможно, в этом он сам виноват… Франк Браун велел передать с посыльным, чтобы Альрауне позвонили по телефону и предупредили ее: он скоро будет. Коротко простившись, он вышел за ворота и зашагал пешком по дороге на Лендених. Путь лежал через старую деревню. У каменного мостика, где высилась фигурка святого Непомука, он машинально приподнял шляпу – по привычке с детства. Святой, задумчиво глядящий на воду, ответил ему вечным молчанием. Дальше дорога свернула к усадьбе. У железных ворот он остановился, позвонил и, ожидая, принялся разглядывать двор. Там, где раньше сиротливо моргала неяркая лампочка, теперь горел газ в монструозном трехрожковом канделябре. Это было единственное новшество, которое бросилось ему в глаза. В окошке флигеля мелькнуло лицо. Альрауна наблюдала за ним из-за занавески, разглядывая незваного гостя. Она видела, как старый Алоиз, всегда неторопливый, вдруг прибавил шагу и загремел засовами куда проворнее обычного. – Добрый вечер, молодой господин! – Слуга распахнул тяжелые створки. В голосе его звучала неподдельная радость. Франк Браун, вместо того чтобы просто кивнуть, протянул ему руку и назвал по имени – словно вернулся домой после недолгой отлучки, а не после долгих лет скитаний. – Как поживаешь, Алоиз? Со стороны конюшни, смешно перебирая старыми ногами, уже бежал кучер Фройстхайм. Он запыхался, лицо его раскраснелось, но глаза сияли. – Молодой господин! – воскликнул он на бегу. – Прибыл! Боже, до чего же радостно. Добро пожаловать в имение Бринкенов! – Фройстхайм! – Франк схватил его за обе руки и крепко сжал. – Ты, я смотрю, всех живых – живее? Вот уж кого не чаял увидеть! Из кухонной двери, толкаясь и обгоняя друг друга, уже валила вся прислуга: толстая экономка, кухарка с засученными рукавами, камердинер Павел, две древние служанки, на ходу вытирающие красные руки о фартуки. Все они теснились вокруг, спеша услыхать хоть слово из его уст. А молодые, те, кто поступил на службу уже после его отъезда, стояли чуть поодаль, смущенно улыбаясь и тараща глаза на того, о ком, видно, немало слышали. Чуть в стороне, прислонившись к стене конюшни, стоял шофер и курил трубку. Даже на его обычно безучастном лице проступило подобие дружелюбной улыбки. Альрауна не отрываясь наблюдала сцену из окна. Губы ее тронула едкая усмешка. – Мой уважаемый опекун, как я погляжу, пользуется здесь любовью, – процедила она сквозь зубы и, распахнув створку, крикнула вниз, резко и властно: – Вещи господина отнесите в его комнату! А ты, Алоиз, проводи его наверх! Словно ледяной ветер пронесся над двором. Радостное возбуждение слуг мгновенно угасло. Улыбки ушли с лиц, головы поникли. Наступила тяжелая тишина. Только старый Фройстхайм, прежде чем отойти, еще раз молча, с чувством пожал ему руку и тихо сказал: – Хорошо, что вы приехали, молодой господин. Хорошо… Франк поднялся к себе проводить привычный ритуал: умыться с дороги, сменить пыльный костюм. Когда он закончил, явился камердинер с докладом, что стол накрыт. В столовой несколько минут он был один. Взгляд его скользнул по знакомым с детства предметам. Гигантский дубовый буфет по-прежнему возвышался у стены, и на его полках все так же красовались золотые блюда с фамильным гербом тен Бринкенов. Но все они пустовали. Ни фруктов, ни сладостей. – Слишком рано для фруктов, – пробормотал он про себя. – Или, может, кузина моя не придает таким мелочам значения… или просто не любит незрелые яблочки! В дверях бесшумно появилась Альрауна. Черный шелковый жакет, дорогие кружева, короткая юбка – она была само совершенство и сама холодность. На мгновение помедлив у порога, словно позируя для портрета, она плавно приблизилась к Франку. – Добрый вечер, кузен. – Добрый вечер, – ответил он, протягивая руку. Она подала ему два пальца, едва касаясь его руки. Он сделал вид, что не заметил этого, и взял всю ее руку, пожав ту крепко и тепло. Она повела подбородком, указывая на стол, и села напротив. Пауза затянулась. – Мы, кажется, должны говорить друг другу «ты»? – наконец произнесла она тоном, не допускающим особой теплоты. – Конечно, – ответил он, – таков у Бринкенов давнишний обычай. За твое здоровье, маленькая кузина! – прибавил он, поднимая бокал. «Маленькая кузина! – подумала она. – Я для него не больше чем кукла!» – За твое здоровье, герр опекун! «Герр опекун!» Это заставило его улыбнуться – и задуматься: он что, взаправду ей кажется таким уж старым? – За твое здоровье, крошка! «Крошка! Положительно, он меня считает маленькой! Но мы-то еще померимся с тобою силами, герр кузен!» – Как здоровье твоей матери? – спросила она. – Благодарю. Но ведь ты ее совсем не знаешь. Почему бы тебе как-нибудь не собраться к ней в гости? – Знаешь, это как-то не приходило мне в голову. Старик почти никогда не вспоминал о ней… А о тебе вообще не говорил… Признаюсь, меня удивило, что он выбрал опекуном именно тебя! – Он сделал это не без умысла, – произнес Франк задумчиво. – Какой же у него мог быть умысел? Он пожал плечами. – Какой? Я пока не знаю. Но это видно будет. В таком духе продолжался разговор – мячами от одной к другому летали короткие фразы. Они придерживались вежливого, любезно-предупредительного тона, но наблюдали друг за другом, изучали реакции, были все время настороже. После трапезы она повела его в музыкальную комнату. – Может, чаю? – спросила она. Но он попросил себе виски с содовой. Они сели и продолжали разговаривать. Вдруг она встала и подошла к роялю: – Хочешь, я спою тебе что-нибудь? – Если тебе угодно, – вежливо откликнулся Франк. – Что же хотелось бы тебе послушать? – Да ведь я же не знаю твоего репертуара, маленькая кузина. «Опять, – подумала она, кусая губы. – Ну, от этого я уж отучу тебя!» Она взяла пару нот, спела полстрофы. Прервалась, начала другую песню. Оборвала и ее, пропела лишь пару тактов из Оффенбаха и опять – пару строк из Грига. – Кажется, ты не в настроении, – спокойно заметил он. Она положила руки на колени, помолчала, нервно барабаня пальцами по коленным чашечкам. Потом – вскинула руки и быстро опустила на клавиши. И начала: Жила-была пастушка, Сердечна и мила, Хорошая пастушка — Пасла овец она. Альрауна обратилась к нему, поджав губы. О да, это личико, обрамленное короткими локонами, вполне могло принадлежать хрупкой пастушке. Она настригла шерсти, Сцедила молока, Добро все это вместе Под крышу занесла. «Прелестная пастушка! – думал он. – И… бедные овечки!» Она качала головкой, отставив вбок левую ножку, в такт постукивала изысканной туфелькой по паркетному полу. Кот смотрит воровато На крынку молока, Достать – далековато, Была, эх, не была! А ну, шельмец, не суйся Из дальнего угла, На крынку не любуйся — Вот скалка, вот метла! Она широко улыбнулась ему, блеснув зубами. «Я что, должен играть роль кота для нее?» – подумал он. Ее лицо чуть посерьезнело, в голосе зазвучала еле заметная, но все еще имеющая место насмешливо-грозная нота. А лапки у котейки Белей седых снегов, Да вот у самой шейки — Шесть шерстяных комков, И капельки повисли На кончиках усов. Тут не зови ищейку — Тут приговор готов! Пастушка рассердилась, Поняв, что за дела, Вся раскраснелась, взвилась… И стукнула кота! – Какие страсти, – усмехнулся он. – Откуда эта детская садистская песенка? – Из монастыря, – ответила она. – Ее пели сестры божьи. – Надо же, какие нравы сейчас в монастырях! – Он усмехнулся. – Кто б мог подумать. Ну, пой тогда до конца, маленькая кузина. Но она вскочила со стула: – А нечего больше петь! Коту конец – и песенке конец тоже. – Не совсем так, – возразил он. – Твои набожные монахини испугались выговора… и из-за них ты так и не узнала, как милая пастушка тяготилась от своего тяжкого греха! Ну-ка, подхватывай мелодию – а я расскажу тебе, что было с ней дальше. Она вернулась к роялю, заиграла, а он запел: На исповедь пастушка К священнику пошла, «Отец, я согрешила — Прикончила кота!» Сказал священник строго: «Дурны твои дела! Но не спрошу я много — Ты молода, мила, Хочу, чтоб в искупленье Меня ты обняла!» Пастушка вся зарделась И прыгнула к попу, Да прямо на колени: «Конечно, обниму! Мне покаянье в радость За груз моих грехов, Ах, видно, надо чаще Пристукивать котов!» – И это все? – уточнила она. – О да, целиком и полностью! – Он рассмеялся. – Как тебе такая мораль, Альрауна? – Впервые он назвал ее по имени, и это так поразило ее, что она даже не уделила должного внимания вопросу и ответила равнодушно: – Мораль недурна. – Не правда ли? Из нее вытекает, что маленькие девочки не убивают безнаказанно своих питомцев. Он стоял прямо перед ней – выше ее почти на две головы, – и ей приходилось смотреть снизу вверх, чтобы поймать его взгляд. Она думала, как много они значат – эти никчемные тридцать сантиметров! А еще ей вдруг захотелось облачиться в мужской наряд – ее юбки дают слишком мало преимущества. Одновременно ей пришло в голову, что никто другой не оказывал на нее столь сильное впечатление. Но вот она потянулась, легонько тряхнула локонами и прощебетала: – Не всякая пастушка станет исповедоваться в своих грехах. – Но и не всякий духовник ограничится таким легким наказанием! – возразил он. Она хотела ответить, но не нашлась. Это было ей неприятно. В манере его разговора крылось что-то новое для нее, с чем она не могла сразу освоиться. – Спокойной ночи, герр опекун, – сказала она. – Я отправляюсь спать. Он усмехнулся. – Спокойной ночи, маленькая кузина! Приятных снов и сновидений! Обыкновенно Альрауна взбегала вверх по лестнице быстро. Теперь она поднималась медленно. Она думала. Он не нравился ей, этот кузен, о нет! Но он дразнил в ней демона противоречия. «Погоди, мы уж с тобой справимся!» – решила она. – Это хорошо, Катя, что он приехал, – сказала она горничной, помогавшей ей снять корсет и напялить длинную кружевную сорочку, – по крайней мере не будет так скучно! – Ее почти радовало, что она проиграла в этой словесной перепалке. * * * Франку Брауну приходилось каждый день по несколько часов кряду совещаться с Гонтрамом и Манассе. Он проконсультировался также с канцлерским судьей – по поводу своего опекунства – и с судьей по делам о наследстве. Оба ему устроили выволочку, и Франк был очень раздосадован. Со смертью профессора сами собой прекратились все уголовные дела, но зато как из мешка посыпались гражданские – и к прежним искам и претензиям прибавились сотни новых, мелких, предъявлявшихся мелочными людишками, при жизни тайного советника державшимися тише воды и ниже травы. Их бесчисленные требования подчас выглядели более чем сомнительно. – Окружная прокуратура заключила с нами мир, – сказал пожилой юрисконсульт, – и полиция тоже не будет нас беспокоить. Но, несмотря на это, окружной суд по-прежнему плотно занят только нашими делами – и вторым залом суда в течение следующих шести месяцев будет частный институт покойного тайного советника. – Покойному это понравилось бы, если бы он мог выглянуть из своего адского котла, – заметил адвокат. – Он получал удовольствие только от дюжины таких исков за раз. Он также засмеялся, когда Франк Браун вручил ему акции Бурбергских рудников, доставшихся тому по завещанию. – Старик был бы рад оказаться здесь сейчас, – сказал он, – увидеть твое лицо через полчаса! Подожди, тебя ждет небольшой сюрприз. – Он взял акции, пересчитал их. – Сто восемьдесят тысяч марок. Сто тысяч для твоей матери, остальное для тебя! А теперь обрати внимание! – Он снял телефонную трубку, попросил соединить его с фирмой «Шаффхаузен Траст», конкретно – с одним из директоров. – Алло, – рявкнул он. – Это вы, Фридберг? Окажите небольшую услугу, у меня здесь есть несколько акций-«бурбергеров» – что я могу за них получить? В трубке раздался громкий смех, и герр Манассе звучно присоединился к нему. – Я так и думал! – воскликнул он. – Значит, они ни шиша не стоят? Будущего у них нет? Лучшая идея – раздарить этот хлам? Но кому? Мошенническая инвестиция, рано или поздно уйдет в ноль? Ага, спасибо, герр директор, извините за беспокойство! Он повесил трубку и мрачно повернулся к Франку Брауну. – Итак, теперь ты знаешь. И теперь у тебя именно такое глупое лицо, какое ожидал увидеть твой добрый дядя, – извини, что рублю правду-матку! Но оставь акции у меня, вдруг какая-либо другая горнодобывающая компания проявит к ним интерес и предложит пару сотен марок. Тогда мы сможем купить на них несколько бутылок вина и отпраздновать это событие. Из всех испытаний, обрушившихся на Франка Брауна по прибытии, дико тягостным виделось посещение ежедневных заседаний в Мюльхаймском банке взаимного кредита. Этот банк, основанный его отцом, давно уже не жил, а мучительно агонизировал, цепляясь за соломинку обещанной субсидии от наследников тайного советника. Директора, члены правления, ревизионная комиссия – все они, стиснув зубы, совершали невозможное, день за днем отодвигая неминуемую финансовую катастрофу. Когда-то его превосходительство использовал банк как трамплин для своих головокружительных спекуляций. Для него это было золотое дно. Но предприятия, благословляемые им, – капканы на менее прожженных финансистов – прогорали одно за другим. Сам он, впрочем, всегда успевал вовремя убрать руку из огня. А вот инвестиции княгини Волконской, многих богатых семейств и – что горше всего – тысячи мелких вкладчиков, доверчиво увязавшихся за счастливой звездой профессора, сгорели дотла. Временные душеприказчики разводили руками: они обещали помочь, но в границах, дозволенных законом. А закон связывал руки советнику юстиции Гонтраму так же крепко, как и председателю опекунского совета. Выход, и единственный, придумал Манассе. Фройляйн тен Бринкен нужно объявить совершеннолетней. Тогда она сможет распоряжаться состоянием и исполнить моральный долг отца перед разоренными вкладчиками. Ради этой-то надежды директора в последние месяцы вкладывали в умирающий банк собственные гроши. Две недели назад они чудом погасили панику, едва не спровоцировавшую бунт. Повторить этот подвиг было уже не под силу. Но Альрауна лишь качала головой. Она выслушала делегацию банкиров с ледяной вежливостью, улыбнулась и сказала коротко: – Нет-нет. Зачем мне становиться совершеннолетней? – Она изрекла это, с какой-то дурашливой придирчивостью разглядывая свои ногти. – Мне и так хорошо. И с какой стати я должна отдавать свои деньги банку, меня не касающемуся? Председатель опекунского совета заливался соловьем. Вопрос чести ее покойного отца! Весь город знает, что его спекуляции привели банк к краху. Долг любящей дочери – спасти его имя от позора! Альрауна расхохоталась ему в лицо. Звонко, весело, будто он удачнейше пошутил. – Его доброе имя! Неплохо сказано, да! – Она резко повернулась к Манассе, скромно сидевшему в углу. – А вы что скажете, адвокат? Манассе вжался в кресло и только пыхтел, как старый еж. – Так и думала, что вы со мной согласны, – усмехнулась она. – Я не дам ни гроша. Советник коммерции Лютцман, красный и потный, пустил в ход последний козырь – жалость. Княгиня Волконская, старый друг дома! Бедные вдовы, сироты, ремесленники, что несли в этот банк свои нажитые непосильным трудом деньги! Неужели у нее не дрогнет сердце? – Зачем же они несли их в столь сомнительный банк? – Альрауна наклонила голову, изображая искреннее недоумение. – Если я захочу подать милостыню, я всегда найду, кому ее подать. И, уверяю вас, найду более достойных претендентов. – Ее логика была прозрачна и неумолима, как лезвие гильотины. – Я слишком хорошо знала отца, – сказала она. – Все те, кто вел с ним дела, едва ли лучше его самого. Директор банка, седой, измученный человек, предпринял последнюю попытку. Речь ведь не о милостыне! Если она поможет, банк, вероятно, устоит. Нужно лишь пережить этот месяц. Ее деньги вернутся к ней. Все до последнего пфеннига. С процентами. Она перевела взгляд на советника юстиции, сидевшего с каменным лицом. – Герр судья, – голос ее был сладок, как патока, – есть ли в этом деле риск? Да или нет? Он не мог солгать. Риск есть. Он обязан предупредить ее. Но если советовать чисто по-человечески, она должна… Альрауна поднялась, оборвав его на полуслове. – Значит, риск есть, господа? Я не желаю рисковать. Я не желаю никого спасать. И у меня нет ни малейшего желания делать добрые дела. – Она поклонилась и выплыла из комнаты, оставив их сидеть с открытыми ртами. Но банк не сдавался. Борьба продолжалась. И новая надежда затеплилась, когда советник юстиции сообщил, что в город прибыл Франк Браун, законный опекун фройляйн тен Бринкен. Члены правления тотчас связались с ним и назначили экстренное заседание на ближайшие дни. Франк Браун понял: уехать быстро не удастся. Он сел писать письмо матери. * * * Старая женщина получила его конверт за утренним чаем. Она прочла письмо не спеша, бережно сложила и спрятала в большую черную шкатулку, где уже лежала целая жизнь – все его письма, все открытки, все телеграммы из дальних стран. В долгие зимние вечера, когда дом затихал, она открывала шкатулку и читала их вслух своей старой собачке, единственной слушательнице, никогда не перебивавшей. Сейчас она вышла на балкон. Внизу, в саду, огромный каштан стоял весь в белом пламени цветов. Дальше, за оградой, белели цветущие вишни монастырского сада, и среди них, как тени, неслышно скользили монахини в темных одеждах. Она долго смотрела на эту слепящую, цветущую, безмолвную весну. «Когда же ты приедешь, мой мальчик?» – подумала она, и рука ее машинально погладила морду собаки, прильнувшей к коленям. ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ КНЯГИНЯ ВОЛКОНСКАЯ ПРОСВЕЩАЕТ АЛЬРАУНУ Советник юстиции Гонтрам отправил княгине Волконской, проходившей курс лечения в Наухайме, подробное письмо, где изложил все без прикрас. Потребовалось время и помощь дочери Фриды, чтобы до нее дошел истинный масштаб катастрофы. Сначала она рассмеялась – нервно, недоверчиво. Потом застыла, вглядываясь в лицо дочери. А затем закричала. Закричала так, что сбежалась прислуга. Она рыдала, размазывая тушь по щекам, и, когда вошла Фрида, кинулась к ней на шею с воплями: – Дитя мое, бедное мое дитя! Мы нищие! Все погибло! Гнев ее полноводным потоком обрушился на голову покойного профессора. Она не стеснялась в выражениях, сыпля такими ругательствами, что Фрида поморщилась. – Не так все страшно, – попыталась урезонить ее дочь. – У вас еще остается вилла в Бонне, замок на Рейне, проценты с венгерских виноградников. И потом, Ольга получает русскую ренту… – На это невозможно жить! – взвизгнула княгиня. – Разве что умереть с голоду! – Тогда надо попытаться уговорить Альрауну, – осторожно заметила Фрида. – Папа считает, что это единственный выход. – Твой отец – козел! – заорала княгиня, багровея. – Старый мошенник! Он заодно с профессором всегда был, эти двое вместе нас обкрадывали! Это он познакомил меня с этим уродом! Она заявила, что все мужчины – подлецы и мерзавцы и она не встречала ни одного порядочного. – Взять хотя бы мужа Ольги, этого очаровательного графа Абранта! Вот разве он не спустил все ее приданое на уличных девок и кафешантаны? И теперь сбежал с цирковой наездницей, как только профессор прикрыл лавочку! – Значит, профессор все-таки сделал доброе дело, – сухо заметила Фрида. – Доброе дело? – взвилась княгиня. – Какая разница, кто именно украл наши деньги? Они оба свиньи! И все же она согласилась – попытаться уговорить Альрауну стоит. Она сама поедет! Но Фрида и Ольга в один голос заявили, что это безумие. Княгиня весьма несдержанна, она только все испортит и получит такой же отказ, как члены правления банка. – Тут нужна тонкая дипломатия, – заявила Фрида. – Увы, придется нам считаться с капризами этой девчонки. И лучше будет, если поеду я. Ольга немедленно возразила: – Если уж ехать, то мне! Старая княгиня попыталась настоять на своем, но Фрида отрезала: ее курс лечения нельзя прерывать, волнения вредны. И старшая Волконская сдалась. Подруги решили ехать вместе. Княгиня осталась на курорте, но бездействовать она не могла. Она отправилась к католическому священнику и заказала сто месс за упокой души тайного советника. По-христиански. А поскольку ее покойный муж был православным, она съездила в Висбаден, в русскую церковь, и заказала там еще сто обеден. Это немного успокоило ее, хотя, по здравом размышлении, пользы принесло немного – профессор был протестантом и к тому же, кажется, вообще не верил в Бога. Но все-таки… Возможно, молитва за неверующего – особенно доброе дело. Ибо сказано в Писании: «Благословляйте проклинающих вас, благотворите ненавидящим вас и молитесь за гонящих вас и обижающих вас», – о, уж это-то зачтется ей там, наверху. И дважды в день она теперь молилась за профессора – горячо и истово. Так она надеялась подкупить Господа Бога. Франк Браун встретил обеих дам в Ленденихе, провел на террасу и долго говорил с ними о положении дел. – Попытайте счастья, дорогие мои, – сказал он наконец. – Я ничего не добился. – Что же она вам ответила? – спросила Фрида. – Почти ничего, – усмехнулся он. – Даже не выслушала. Сделала глубокий реверанс, улыбнулась и заявила, что, хотя безмерно ценит честь иметь меня опекуном, она даже не думает отказываться от своих денег ради княгини. И еще добавила, что вообще не желает больше говорить на эту тему. Еще улыбка, еще поклон и – из сердца вон. – А вы не пробовали снова? – спросила графиня Ольга. – Нет, Ольга, – покачал головой Франк. – Предоставляю эту возможность вам. Она перед уходом наградила меня столь красноречивым взглядом, что мое краснобайство перед ней, боюсь, окажется столь же бесплодным, как и у всех прочих претендентов. Он позвонил и велел подать чай. – Впрочем, у вас есть одно преимущество, – добавил он. – Когда советник юстиции час назад сообщил мне о вашем приезде, я передал вести Альрауне. Честно говоря, я думал, она вообще откажется вас принять. Но я ошибся. Она сказала, что с радостью встретит вас, так как вы уже несколько месяцев с ней переписываетесь. Поэтому… Фрида резко перебила: – Ты переписываешься с ней? – В голосе ее зазвенел металл. Графиня Ольга смешалась, пробормотала: – Я… я писала ей по поводу смерти отца… и… – Ты лжешь! – Фрида вскочила. Ольга тоже поднялась: – А ты? Думаешь, я не знаю, что ты строчишь ей чуть ли не каждый день? Поэтому ты и торчишь по утрам у себя в комнате! – Ты следила за мной через прислугу! – прошипела Фрида. Их взгляды скрестились, как шпаги. В них полыхнула такая ненависть, что Франк Браун на мгновение замер. Две женщины, связанные годами дружбы, общими тайнами и воспоминаниями, смотрели ныне друг на друга как смертельные враги. И обе понимали: сейчас решится что-то важное. Фрида впервые встретила сопротивление своей воле, Ольга впервые решилась не уступить. Франк тактично поднялся: – Я, кажется, здесь лишний. Альрауна скоро выйдет, она одевается. – Он поклонился и направился в сад. – Надеюсь, еще увидимся. Подруги напряженно молчали. Ольга опустилась в плетеное кресло. Фрида мерила шагами террасу. Наконец остановилась, подошла к подруге. – Послушай, Ольга. – Голос ее звучал непривычно мягко. – Я всегда тебе помогала. В серьезных делах и в пустяках. Во всех твоих историях и интригах. Правда? Ольга кивнула, не поднимая глаз. – Правда. Но и я всегда платила тем же. Разве нет? – Не спорю. – Фрида присела рядом. – Значит, мы остаемся друзьями? – Конечно. – Ольга подняла голову. – Я ведь многого не прошу. – Чего именно? – Не мешай мне. Фрида нахмурилась: – Не мешать? То есть?.. Каждая из нас вправе попытать счастья. Будем соперничать, как тогда, на маскараде, помнишь? – Нет. – Ольга покачала головой. – Я не хочу делиться. Я слишком часто делилась и всегда проигрывала. У нас неравные силы. Ты должна уступить мне на этот раз. – Неравные? – Фрида криво усмехнулась. – Пожалуй, ты права. Ты гораздо красивее меня. – Да, – просто согласилась Ольга. – Но не в этом дело. Ты умнее. А в таких делах это важнее. Я убеждалась не раз. Фрида схватила ее за руку: – Ольга, будь благоразумна. Мы приехали сюда не ради таких вот капризов. Если я уговорю Альрауну, если я спасу твои миллионы и миллионы твоей матери… ты дашь мне свободу действий? Уйди в сад, оставь нас наедине. В глазах Ольги заблестели слезы. – Не могу, – прошептала она. – Дай мне поговорить с ней первой. Деньги… деньги я тебе уступаю. Для тебя это просто мимолетный каприз… Фрида глубоко вздохнула, откинулась на спинку дивана и нервно скомкала в пальцах шелковый платок с монограммой. – Каприз? Ты думаешь, я способна так волноваться из-за каприза? Для меня это не меньше значит, чем для тебя. – Лицо ее стало серьезным, глаза уставились в одну точку. Ольга заметила эту перемену, вскочила и опустилась перед подругой на колени. Их руки встретились, они прижались друг к другу и заплакали. – Что же нам делать? – всхлипнула Ольга. – Отказаться, – глухо сказала Фрида. – Отказаться обеим. Будь что будет. Ольга кивнула и еще крепче прижалась к ней. – Встань, – прошептала Фрида. – Кажется, она идет. Вытри слезы. Вот платок. Ольга послушно отошла в сторону, промокнула глаза. Но Альрауна, появившаяся в дверях в черном трико и костюме принца Орловского из «Летучей мыши», все заметила. Она изящно поклонилась, подошла к дамам, поцеловала их руки. – Не плачьте, – звонко рассмеялась она. – Слезы портят прелестные глазки. – Она хлопнула в ладони, велела подать всем шампанского, сама разлила его по бокалам, призвала выпить. Подвела графиню Ольгу к дивану, погладила ее по хрупкой руке. Потом села рядом с Фридой и устремила на нее смеющийся, изучающий взгляд. Альрауна играла свою роль на отлично: угощала всех пирожными, предлагала кекс, брызгала парижскими духами из золотого флакончика на платки дам. А потом вдруг начала, словно продолжая давно начатый разговор: – Да, это ужасно, что я ничем не могу вам помочь. Мне так жаль, так жаль… Фрида Гонтрам заставила себя поднять глаза: – Почему же? – У меня нет причин, – улыбнулась Альрауна. – Совершенно нет. Просто не могу – вот и все. Она повернулась к графине: – Ваша мать действительно так уж пострадает? Слова «так уж» она выделила едва уловимой интонацией. Графиня вздрогнула под этим взглядом. – Ах, нет, – выдохнула она. – Не особенно. У нее ведь остается вилла в Бонне и замок на Рейне. И проценты с венгерских виноградников. И я получаю русскую ренту и… Она запнулась. Она понятия не имела об их истинном положении. Она вообще плохо понимала, что кроется под словом «деньги». Она знала только то, что их хватает на шляпки и красивые безделушки. Ольга даже почувствовала неловкость: это просто мамины капризы. Пусть Альрауна не огорчается – она надеется, что этот инцидент не омрачит их дружбы… Она болтала не думая, говорила какой-то вздор, нисколько не видя строгих взглядов подруги. Ей было тепло и уютно в центре внимания Альрауны, как черепахе на солнышке. Фриду Гонтрам сперва злила эта невероятная глупость. Поведение Ольги казалось ей почти неприличным – так муха не летит на сахар. Но чем дольше говорила Ольга, тем быстрее таял под взглядом Альрауны всякий налет приличий, и в душе Фриды просыпалось абсолютно неуправляемое чувство. Ее взгляд тоже прикипел к стройной фигурке принца Орловского – с ревностью и тоской; и Альрауна это заметила. – Благодарю вас, дорогая графиня, – сказала она Ольге. – Меня очень успокаивают ваши слова. – И тотчас обратилась к Фриде: – А советник юстиции рассказывал такие ужасы о неминуемом разорении княгини. Фрида ухватилась за эту ниточку как за последнее спасение. – Мой отец был совершенно прав, – резко ответила она. – Это разорение неизбежно. Княгине придется продать замок на Рейне. – О, это ничего не значит! – вмешалась Ольга. – Мы там все равно не живем. – Молчи уже! – крикнула Фрида, чувствуя, что проигрывает эту решающую битву. – Княгине придется свернуть все хозяйство. Ей будет безумно трудно привыкнуть к новым условиям. Сомневаюсь, что она сможет даже содержать автомобиль. Скорее всего, нет. – До чего же жаль, – пропела Альрауна. – Придется продать лошадей, экипажи, рассчитать всю прислугу… Альрауна перебила: – А что будет с вами, фройляйн Гонтрам? Вы останетесь у княгини? Фрида растерялась. – Я… – пробормотала она. – Да, конечно… – Ах, как же жаль – Альрауна кокетливо склонила голову. – А то я бы с превеликой радостью предложила вам свое гостеприимство. Мне так одиноко, мне необходимо женское общество. Переезжайте ко мне. Фрида колебалась лишь мгновение, но Ольга вскочила: – Нет! Она должна остаться у нас! Она не может покинуть мою мать! – Я никогда не жила у твоей матери, – холодно возразила Фрида. – Я жила у тебя. – Да какая разница! – вскричала Ольга. – У меня или у матери – я не хочу , чтобы ты здесь оставалась! – Простите, – рассмеялась Альрауна, – но, кажется, фройляйн Гонтрам вполне себе взрослая, чтобы решать самой. Ольга побелела. – Нет! – закричала она. – Нет и нет! – Я никого не неволю, – пожала плечами Альрауна, и в голосе ее зазвучала сталь. – Это мой принцип. Оставайтесь у княгини, если вам так угодно, фройляйн Гонтрам. Она подошла к Фриде вплотную и взяла ее за руки. – Ваш брат был моим другом, – медленно, с расстановкой произнесла она. – Моим верным товарищем. Я так часто его целовала… Фрида опустила глаза. Она чувствовала, как под легким прикосновением пальцев Альрауны ее ладони становятся влажными. Альрауна видела это, чувствовала эту дрожь и упивалась победой. – Ну так что? – прошептала она почти в самые губы. – Вы останетесь? Фрида тяжело дышала. Не поднимая глаз, она подошла к Ольге. – Прости меня. – Голос ее дрогнул. – Я должна остаться. Ольга бросилась на диван и зарылась лицом в подушки, трясясь от рыданий. Потом вдруг вскочила, занесла руку, словно желая ударить подругу, – но вместо этого истерически расхохоталась и выбежала в сад, без шляпы, без зонтика, через двор, прямо на улицу. – Ольга! – крикнула Фрида. – Ольга, подожди! – Оставь, – властно сказала Альрауна. – Она побесится – и уймется. А как уймется – станет совсем шелковая… * * * Франк Браун завтракал в саду под кустом сирени, когда Фрида Гонтрам подошла к нему с чашкой чая. – Хорошо, что вы здесь, – заметил он. – Вроде бы ничего не делаете, а все идет как по маслу. Прислуга терпеть не может мою кузину. До саботажа они не додумались бы, но каждый день – просто маленькая война. И только ваше появление все уладило. Я должен благодарить вас, Фрида. – Мерси, – сухо ответила она. – Рада, если могу быть полезна Альрауне. – Вот только, – продолжал он, – княгиня без вас страдает. Там все вверх дном с тех пор, как банк приостановил платежи. Прочтите-ка. Он протянул ей несколько писем, но Фрида покачала головой: – Нет, благодарю. Меня это не интересует. – Вы должны знать, Фрида. Если не хотите читать, я перескажу содержание. Вашу подругу нашли… – Она жива? – выдохнула Фрида. – Да. Когда она убежала отсюда, она блуждала всю ночь и весь следующий день. Сначала по горам, потом спустилась к Рейну. Лодочники видели ее у Ремагена. Следили за ней издали – поведение показалось странным. А когда она бросилась в реку, подплыли и вытащили. Четыре дня назад. Она сопротивлялась, и они отвезли ее прямо в тюрьму. Фрида закрыла лицо руками. – В тюрьму? – А куда же еще? Ясно, что на свободе она бы снова попыталась наложить на себя руки. Лучше было ее спрятать. Она молчала, не отвечала на вопросы. Все выбросила – часы, портмоне, даже платок. По ее русскому венцу и инициалам, вышитым на нижнем белье, никто не смог ничего понять. Только когда старик Гонтрам заявил в полицию о пропаже, ее опознали. – Где она сейчас? – В городе. Отец забрал ее из Ремагена и поместил в клинику профессора Даальберга. Боюсь, графине Ольге придется остаться там на какое-то время. Вчера приехала княгиня. Вам следовало бы навестить подругу. Профессор говорит, ее состояние стабилизировалось. Фрида поднялась. – Нет… нет, я не могу… Она медленно пошла по дорожке между кустами сирени. Франк смотрел ей вслед. Лицо ее стало словно мраморная маска – непроницаемое, застывшее. Но вдруг по этому лицу скользнула улыбка, похожая на солнечный луч в тени, – когда взгляд ее устремился к буковой аллее, откуда донесся звонкий смех Альрауны. «Мощь, которой она наделена, очень странная, – подумал он. – Дядюшка Яков был совершенно прав, отмечая это в своем томике размышлений в кожаном переплете». Он задумался. Да, Фриде было трудно находиться вдали от нее. Никто не знал, что это такое, и всё же все по-прежнему тянулись к ее пылающему пламени. А как же он? И он тоже? Его что-то притягивало, это точно. Он не понимал, как это действует на его чувства, на его кровь или, может, на его мозг… Но это действовало – он прекрасно знал. И уже было совершенно очевидно, что он все еще здесь не только из-за судебных соглашений и процессов. Теперь, когда дело банка Мюльхайма решилось, он мог легко все закончить с помощью адвоката – без личного присутствия здесь. Итак, он – мужчина бывалый, ему же сам черт не страшен! Он ветеран разнузданных любовных похождений; на жизненном пути его лежит не один труп. Лендених ничего не может ему предложить… зачем он продолжает оставаться в Ленденихе? Сколько раз он говорил себе: «Завтра уезжаю» – и каждый раз под каким-нибудь предлогом оставался. К чему это приведет? Значит, надо уезжать? Другими словами – бежать , но от кого? От девчонки Альрауны? Да неужто в самом деле она так страшна для него? Неужели он не сумеет справиться с ней? И с собой?.. Ведь, в сущности, именно он, Франк Браун, – ее создатель. Идея принадлежала ему, а рука тайного советника служила лишь инструментом. Она, его творение, оказалась куда более значимой, чем сам советник. В те годы он был юн, бурлил, словно молодое вино, его голова полнилась необычными мечтаниями и смелыми фантазиями. Из глубин неизведанного, где было трудно пробираться даже с его твердой поступью, он сам извлек необыкновенный, диковинный плод. Найдя умелого садовника, он передал ему свое открытие. Садовник же, приняв дар, посеял зерно в благодатную почву. Он поливал, выхаживал росток, взращивая молодое деревце. И вот, вернувшись, он увидел его цветущим. Его пыльца ядовита: всякий, кто оказывается под его сенью, подвержен смертельному отравлению. Многие погибли, многие опьянели от его сладкого аромата, включая самого садовника, взрастившего это флористическое чудовище. Однако Франк Браун не был просто садовником, для которого дерево стало смыслом жизни. Он не бродил по саду бесцельно и неосознанно. Именно он добыл плод, давший это зерно. С тех пор он долгие дни пробирался сквозь чащи неизведанного, увязая в топких болотах и балансируя на краю бездонных пропастей. Он впитал в себя множество ядов, вдохнул испарения чумы. Путь его выдался нелегким, его израненная душа истекала гноем, но он не отступал. Он выходил невредимым и сильным из всех испытаний, и теперь он могуч и бодр, словно закованный в вечные серебряные доспехи. О, разумеется, он неуязвим… Это даже не схватка, а всего лишь игра, и раз это лишь игра, стоит ли ему сдаваться? Если она лишь безобидная куколка, опасная для других, но пустяк для его сильной натуры, то это, право, неинтересно. Если это действительно напряженная борьба, противостояние с равным соперником – она всяко стоит усилий… «Все это глупо», – подумал он. Кому, по сути, он рассказывает о своих героических свершениях? Не слишком ли часто он наслаждался сладостью триумфа? Нет, это вполне обыденно. Разве можно заранее знать силу противника? Разве жало крошечного ядовитого комара не опаснее пасти крокодила? В случае с крокодилом ты хотя бы видишь, куда палить. Франк, право, растерялся – угодил в замкнутый круг; но постоянно возвращался к одной-единственной мысли – останься! – Доброго вам утра, – с улыбкой произнесла Альрауна тен Бринкен, остановившись перед ним вместе с Фридой Гонтрам. – Доброе утро, – ответил он. – Прочти эти письма. Тебе не повредит узнать, что ты натворила. Пора прекратить глупости и заняться чем-то, что действительно стоит усилий. Она бросила на него недовольный взгляд. – Вот как? – протянула она, выговаривая каждое слово. – И что же, по-твоему, стоит усилий? Он промолчал, не зная, что ответить. Он встал, пожал плечами и направился в сад. За спиной донесся ее смех: – Вы сегодня не в духе, герр опекун?.. После полудня он сидел в библиотеке. Перед ним лежали бумаги, присланные накануне юристом Манассе. Но он не читал их, а смотрел в пустоту, затягиваясь папиросами одна за другой. Затем он открыл ящик и снова извлек книгу тайного советника, оправленную в кожу. Он читал ее медленно, обдумывая каждый, даже самый незначительный, эпизод. Он весь ушел в историю этого странного существа, когда явившийся лакей доложил, что приехала княгиня, что она настроена очень воинственно и начала бушевать, едва только вышла из кареты. Она требует, чтоб Алоиз немедленно вел ее к фройляйн Альрауне. – Попросите княгиню сюда! – велел Франк, считавший необходимым прежде всего успокоить пылкую Волконскую. Княгиня с трудом втиснулась в дверь, заполнив своей тушей полумрак комнаты. – Где она? – закричала княгиня. – Где эта дрянная девчонка? Франк подвел ее к дивану, попытался усадить. Она узнала его, назвала по имени, но говорить не желала – только требовала Альрауну. Пришлось послать лакея с докладом. Он спросил о дочери. Княгиня, всхлипывая и причитая, рассказала: Ольга не узнает матери, сидит у окна и молчит. В клинике профессора Даальберга – в той самой, где когда-то практиковал этот мерзавец профессор… Франк перебил ее, схватив за руку: – Простите, ваше сиятельство, откуда у вас этот изумруд? Чудесный камень! Она отвлеклась: – С меховой шапки моего первого мужа. Старинная вещь, семейная реликвия. Франк не дал ей вернуться к прежней теме. Заговорил о камнях, вспомнив, что это единственное, что ее по-настоящему интересует. Он рассказывал ей о магараджах, о слепых конях для подземных работ, коим в пустые глазницы вместо глаз вделывают диаманты. На этом княгиня чуть оживилась, сняла с перстов кольца, начала показывать их, рассказывать связанные с ними истории – а было таковых немало… Франк слушал, кивал. «Теперь пусть приходит кузина, – думал он. – Первая буря миновала». Но он заблуждался. Альрауна вошла бесшумно, прикрыла за собой дверь, села в кресло напротив. – Как я рада видеть вас, ваше сиятельство, – пропела она сладким голосом. Княгиня шумно ахнула и перекрестилась раз-другой по православному обычаю. – Вот она! – простонала она. – Вот оно , это отродье! – Да, – улыбнулась Альрауна. – Собственной персоной. Примите же мои искренние соболезнования. Будем считать, что я не услышала ваше оскорбление. Она протянула руку, но княгиня не подала своей. – Мне даром не надобно твоего сострадания! – взвизгнула старуха. – Я хочу с тобой серьезно поговорить! – Пожалуйста, ваше сиятельство. – Альрауна сделала приглашающий жест. – Что ты намерена делать теперь? – обратилась княгиня к крестнице. – Ты знаешь, что весь этот крах произошел по вине твоего отца. Твоя обязанность – все поправить. Это, возможно, спасет и мою дочь. Я не прошу! – голос княгини срывался на визг. – Я требую! Ты моя крестница! И ты – душегубка! Ты обязана исправить зло! – Что же прикажете мне делать? – с еле сдерживаемой усмешкой спросила Альрауна. – Ведь банк треснул, и денежки ваши – тю-тю! – Так что же? Ты мне возместишь потери из своих собственных средств. В банке погибло двенадцать миллионов марок: столько же ты мне и отдашь. Это для тебя составит немного – у тебя, по крайней мере, втрое больше. – Еще чего не прикажете ли, ваша светлость? – уже не скрывая усмешки, спросила Альрауна. Но княгиня не поняла иронии и закусила удила. – Прикажу! – властным тоном заявила она. – Распорядись, чтобы Фрида готовилась к отъезду. Я убеждена, что ее появление в лечебнице окажет благотворное влияние на мою дочь, в особенности когда она принесет известие, что и денежные дела кончились благополучно. Но только я требую, чтобы все это было улажено сейчас же, немедля. – Она выговорила все это почти без передышки, вздохнула полной грудью и стала вытирать пот с раскрасневшегося лица. Альрауна поднялась и слегка поклонилась: – Ваше сиятельство слишком любезны. Пауза затянулась. – Ну? – спросила княгиня. – Ну? – тем же тоном ответила Альрауна. – Я жду! – Я тоже… Княгиня нервно заерзала на диване. Пружины жалобно скрипели под ее тяжестью. Стиснутая корсетом, она едва дышала. – Вам жарко, княгиня, – заметила Альрауна, – не угодно ли воды? Княгиня сделала вид, что не расслышала. – Я бы хотела знать, что ты намерена делать? – спросила она. – Ничего. Не расслышала княгиня или не поняла этого простого ответа – неизвестно; но она удивленно оглянулась, как будто искала чего-то глазами. Франк поспешил налить ей стакан воды. Она жадно выпила и быстрыми шагами направилась к Альрауне. Лицо ее вздулось от гнева. «Сейчас она лопнет», – подумал Франк. У Альрауны, в свою очередь, не дрогнул на лице ни один мускул, и стояла она все в той же высокомерной позе. – Что же мне передать от вас Фриде? – насмешливо спросила она. – Скажи ей, чтобы она не осмеливалась показываться мне на глаза! Она такая же… такая же испорченная, распущенная дрянь… как и ты! Тяжело дыша, княгиня искала выражений, искала выхода своему гневу. Вдруг взгляд ее упал на выдвинутый ящик письменного стола, где она увидела жемчужное ожерелье, подаренное ею в день крестин Альрауны, – прелестное ожерелье с жемчугом, вплетенным в красные волосы матери. Выражение торжества и ненависти разлилось по лицу княгини. Она выхватила украшение из ящика. – Тебе известно, что это? – закричала она. – Нет, – ответила Альрауна, – я вижу эту вещь в первый раз. – А! Значит, старый хрыч скрыл ее от тебя? Похоже на него! Это – мой подарок тебе на зубок. – Merci [36] . Жемчуг довольно красив… Но настоящий ли он? – Он такой же настоящий, как и волосы, отрезанные моей рукой у твоей матери. Альрауна взвесила ожерелье на руках и стала рассматривать его с видом знатока. – У моей матери были, оказывается, очень красивые волосы, – заметила она. Княгиня подбоченилась, как прачка, собирающаяся сводить счеты с товаркой. Лицо ее искривилось злой улыбкой. Теперь настала ее очередь торжествовать. – Да, – сказала она, – у твоей матери были очень красивые волосы. Такие красивые, что мужчины бегали за ней стаями. Но она была не спесива. И не особенно-то дорога… ха-ха-ха… Она не спрашивала с них за свои услуги больше одного талера! Альрауна при этих словах пошатнулась от неожиданности. От ее лица сразу отлила вся кровь. Но замешательство ее продолжалось несколько секунд, не больше. И уже опять стояла она в той же высокомерной позе, и опять насмешливая улыбка скользила по ее лицу. – Княгиня, вы стареете и впадаете в детство. Оттого и мелете всякий вздор. – Я, значит, старею и впадаю в детство! Болтаю вздор!.. – И слова полились из уст ее стремительно и безудержно, быстрым грязным потоком, вульгарно, экспрессивно, без оглядки на выражения. Запах чужого грязного белья, казалось, опьянял княгиню, приводил ее в бурный экстаз. Она рассказала Альрауне все. И то, что ее мать была уличная, продажная женщина самого низкого сорта. И то, что ее отец – преступник, вздернутый на виселице. Вот кто ее родители. И даже не родители, потому что она – грязный плод грязного опыта грязнейшего старикашки. Она, княгиня, присутствовала и все видела. Из этого опыта и родилась Альрауна – дочь убийцы и проститутки!.. В библиотеке воцарилась мертвая тишина. Насладившись своим торжеством, княгиня вышла, хлопнув дверьми, – вся из себя торжествующая, словно скинувшая десяток лет. В коридоре послышались ее громкие шаги. Еще одна дверь хлопнула – входная, – и затем все смолкло. Тишина воцарилась в большой библиотечной зале. Альрауна сидела неподвижно, чуть бледнее обычного. Пальцы ее нервно перебирали жемчужное колье, губы подрагивали. Наконец она встала. – Глупая женщина, – прошептала она. Сделав несколько шагов к двери и замерев, девушка резко повернулась к кузену: – То, что она сказала, – правда, Франк Браун? С минуту он колебался, затем – поднялся, выпрямив спину: – Да. Думаю, что правда. Он подошел к столу, вынул книгу в кожаном переплете, протянул ей. – Прочти это! – сказал он. Она молча взяла книгу и направилась к двери. – Возьми и это! – окликнул он ее. И подал чашку, сделанную из черепа матери, и кости – из позвонков отца. Глава пятнадцатая Франк Браун идет ва-банк В этот вечер Альрауна не вышла к обеду, велела только Фриде принести наверх чашку чая и печенья. Франк ждал, что она сойдет вниз, хоть на несколько минут после обеда. Не дождавшись, он прошел в библиотеку и разложил бумаги. Чтение их, однако, не лезло ему в голову, и он решил отправиться в город – повидаться с Манассе, а кстати и навестить некоторых старых знакомых. Предварительно он достал из ящика все памятные вещи – деревянного человечка-мандрагору, шелковый шнур, фрагмент того, что обвивал шею профессора перед смертью, простреленную записку с трилистником из кармана графа Герольдингена. Все это он завернул в бумагу, завязал, скрепил сургучом и послал Альрауне. Записки он не приложил никакой, считая всякие пояснения излишними: ведь из гроссбуха советника тен Бринкена, помеченного ее инициалами, она и без того узнает все нужное. Шофер ждал у крыльца. В маленьком винном погребке на Мюнстерской площади, как Браун и предполагал, сидел Манассе. Рядом с ним, сгорбившись над бокалом, помещался Станислав Шехт. Франк подсел к ним, заказал вина и включился в разговор, тут же перешедший на дела. Они обсудили процессы, разобрали все pro et contra [37] . Пару сомнительных дел, где еще возможно было выторговать сносные условия, порешили передать советнику юстиции Гонтраму. Остальные Манассе брался вытянуть сам. В ряде исков Франк предложил пойти на мировую, но Манассе даже слушать не захотел. – Никаких уступок! – отрезал он тоном, не терпящим возражений. – Пусть даже все требования противников ясны как день и справедливы до последнего пфеннига! Франк знал эту черту. Манассе был самым честным юристом при земельном суде – клиентам всегда резал правду – матку в глаза, в суде не лгал, хотя и умел вовремя промолчать. Но к уступкам он относился как к личному оскорблению. Сама идея просто признать чужую правоту прежде, чем тебя к этому принудит приговор, казалась ему предательством профессии. – Но это же лишние расходы, – заметил Франк. – И пусть! – рявкнул адвокат. – Что значат расходы при таких суммах? Я уже говорил вам: невозможного нет. Всегда есть шанс. – Юридически – быть может. – Франк покачал головой. – Но… Он не договорил. Бесполезно. Для Манассе суд и право означали одно и то же. Что суд постановил, то и есть право. Сегодня оно одно, завтра, в апелляции, – другое. А уступить – значит самому вынести себе приговор, подменить суд собственным решением. Это было немыслимо. Франк улыбнулся и отступился: – Как вам будет угодно. Он повернулся к Станиславу Шехту, спросил о старых знакомых: где теперь доктор Монен, что с теми, с кем они когда-то пили пиво в студенческие годы? Имена сыпались как из рога изобилия. Ицхак Тейссен – уже советник правления. Клингеффер – профессор в Галле, скоро получит кафедру анатомии. Франц Ланген, Бастиан, и прочие, и прочие… Франк слушал и чувствовал себя так, будто листает выпускной альбом тех лет – только все лица в нем постарели, все краткие характеристики дополнились новыми строками. – А вы все еще студент? – спросил он невпопад. Станислав Шехт обиженно замолчал. Манассе тявкнул: – Что вы! Не знаете разве? Он ведь докторский экзамен сдал – уже пять лет назад! «Уже пять лет…» Франк прикинул в уме. Сорок пять, а то и сорок шесть семестров. – Ах, вот как! – воскликнул он, поднимаясь и протягивая руку. – Горячо поздравляю, господин доктор. И что же вы теперь намерены предпринять? – Ах, если б он сам знал! – встрял Манассе. В эту минуту в погребок вошел пастор Шредер. Франк поднялся ему навстречу. – Какими судьбами? – удивился старый священник. – Это надо отметить! – Позвольте мне быть хозяином, – вызвался Станислав Шехт. – Мы выпьем за мой докторский диплом. – А со мной – за новую кафедру, – засмеялся пастор. – Не разделим ли честь пополам, доктор Шехт? Тот согласился. Седовласый викарий заказал старый «Шарцгофбергер» – когда-то именно по его протекции половину погребка отвели под запасы именно этого сорта. Пастор отпил немного, причмокнул, остался доволен и чокнулся бокалом с Франком. – Вы-то устроились! – воскликнул он. – Изъездили полсвета, про вас даже в газетах писали. А мы сидим дома и утешаемся тем, что на Мозеле еще есть хорошее вино. Такого вы за границей не пили, небось? – Наверное, нет, – согласился Франк. – А вы чем занимаетесь? – Чем занимаюсь? – пастор хмыкнул. – Все так же злюсь, ибо на старом нашем Рейне все сильнее несет прусским духом. Сочиняю для развлечения глупые театральные пьески. Плавта с Теренцием уже ограбил дочиста, теперь вот за Гольберга принялся. И представьте: директор платит мне гонорар! Тоже своего рода прусское изобретение. – Радуйтесь! – пробормотал Манассе. – Кроме того, пастор написал ученый трактат, – обратился он к Франку. – Превосходный, должен вам сказать, глубокий труд. – Пустяки, – отмахнулся викарий. – Маленький опыт… – Бросьте! – перебил Станислав Шехт. – Ваша работа – ценнейший вклад в историю Александрийской школы. Особенно гипотеза о неоплатоновском учении об эманации… Он оседлал любимого конька и поскакал. Словно епископ на церковном соборе, он излагал возражения, оспаривал тезисы, доказывал, что автор напрасно встал на почву трех космических принципов, хотя только так и можно проникнуться духом учения Порфирия. Манассе вклинивался с замечаниями, да и сам викарий не оставался в долгу. Они спорили с таким жаром, будто от решения этого вопроса зависела судьба человечества. А речь шла всего лишь о монизме Александрийской школы – учении, являвшемся, по сути, обычным самоуничтожением «я» через экстаз, аскезу и теургию, проникнутом мистицизмом весьма наносного характера. Но Франк молча, терпеливо слушал. «Вот она, вся Германия за одним столом, – думал он, – родина моя…» Год назад, вспомнилось ему, он сидел в баре где-то в Мельбурне или Сиднее. С ним были трое: судья, епископ и известный врач. Они спорили не меньше этих троих, но уже о другом: кто лучший боксер – Джимми Уолш из Тасмании или Фред Коста, чемпион Нового Южного Уэльса. А здесь – маленький адвокат, так и не дослужившийся до звания советника юстиции; священник, сочиняющий пьески для театра марионеток; и вечный студент Станислав Шехт, в сорок лет сдавший наконец докторский экзамен и не знающий, что делать дальше. Эти трое говорили о вещах, бесконечно далеких от их жизни, но с той же страстью и знанием, с какой австралийцы говорят о спорте. Можно просеять всю Америку, и всю Австралию, и девять десятых Европы – нигде не найдешь такой бездны пустой учености. «Только вот все это мертвое, – вздохнул он про себя. – Давно умерло и пахнет тленом. Хорошо еще, что они не замечают». Он спросил викария о его воспитаннике, молодом Гонтраме. Манассе мгновенно умолк. – Да, кстати, – встрепенулся адвокат. – Я ведь, собственно, ради этого и пришел. Что он пишет? Викарий Шредер достал из бумажника конверт, протянул адвокату. – Прочтите сами. Утешительного мало. Франк взглянул на штемпель. – Из Давоса? Значит, материнское наследство все-таки получил? – Увы, – вздохнул священник. – А ведь Йозефхен был такой здоровый, цветущий мальчик! Не создан он для священнической карьеры – я бы выбрал для него другое, если б не обещал его матери на смертном одре. Впрочем, он и сам, наверное, пошел бы этим путем. Докторский экзамен сдал на отлично, и архиепископ ему благоволит, помогал мне в работе об Александрийской школе – из него вышел бы толк. А теперь… – Голос его дрогнул, он медленно допил вино. – Это случилось внезапно? – спросил Франк. – Пожалуй, – кивнул пастор. – Первым толчком стала смерть брата, Вольфхена. Вы бы видели Йозефхена на кладбище. Он все стоял рядом со мной, когда я говорил надгробное слово, и не отрываясь смотрел на огромный венок алых роз. До конца церемонии держался. А потом ему стало так плохо, что мы с Шехтом унесли его на руках. В экипаже отпустило, но дома открылась апатия. Единственное, что он сказал мне в тот вечер: «Я теперь крайний из сыновей Гонтрама. Значит, скоро и моя очередь». С тех пор он был убежден, что дни его сочтены. Профессора сначала обнадеживали, но потом ему стало хуже, и теперь он угасает день ото дня. Его отправили в Давос, но, боюсь, уже ничем не поможешь… Глаза старика увлажнились. – Его мать была покрепче, – буркнул Манассе. – Шесть лет смерти в лицо смеялась. – Царство ей небесное, – перекрестился викарий и наполнил бокалы. – Выпьем за нее. За добрую память о ней. Они чокнулись и выпили. – Скоро совсем один останется старый советник юстиции, – заметил доктор Шехт. – Только дочь, кажется, здорова. Наверное, его и переживет. Адвокат недовольно засопел. – Фрида? Не думаю. – Почему? – насторожился Франк. – Потому что… потому что… – Манассе замялся, но вдруг глянул на Франка с такой злостью, будто собирался вцепиться ему в горло. – Хотите знать, почему Фрида уж точно не переживет отца? Я скажу: потому что она попала в лапы этой… этой проклятой ведьмы из Лендениха! Вот почему! Теперь поняли? « Ведьмы , – эхом отозвалось в голове Франка. – Он называет ее ведьмой . Совсем как дядюшка Яков в своей книге». – Что вы хотите сказать, господин адвокат? Манассе залаял, как рассерженный пес: – По-моему, я довольно ясно выразился в рамках известных приличий: кто попал в лапы фройляйн тен Бринкен – тому не уйти. Ибо мушки редко вырываются из ловчих сетей паука. Там им неизменно уготована гибель, и поздно молиться. Берегитесь и вы, герр Браун. Считаю своим долгом вас предостеречь. Я уже пытался спасти одного – Вольфхена… Но я не преуспел. Может, с вами у меня хоть что-то получится. Уезжайте, пока не поздно! Что вас держит? Уж не липкая ли паутина? – Мне кажется, вы преувеличиваете, дорогой друг, – ответил, смеясь, Браун. Но он чувствовал, что смех этот – вынужденный. Поэтому он замолчал, глядя в свой бокал. Вино казалось горьким. Станислав Шехт и пастор Шредер начали очередной круг спора об эманациях, вовсе не замечая ни угрюмой тишины за своим столом, ни того, как тяжело она повисла в воздухе. Они сидели и пили. Выпили за докторский диплом Шехта и за повышение священника. Выпили за здоровье Карла Монена – о нем, кстати, никто ничего не слыхал с тех пор, как тот уехал. «Куда-то делся, концы в воду», – так выразился Станислав Шехт. Он вдруг начал вести себя очень сентиментально, даже затянул какую-то меланхоличную песнь. Франк Браун простился со всеми и направился медленным шагом в Лендених, мимо благоухающих весенних деревьев, – прямо как в старые времена. Пройдя по двору, он узрел свет в библиотеке. Когда он вошел туда, там, на диване, сидела Альрауна. – Ты здесь, маленькая кузина? – окликнул ее он. – Так поздно не спишь? Она не ответила, но молчаливым жестом пригласила его сесть. – Я хотела бы с тобою поговорить, – начала она после некоторого молчания. Но так как она, видимо, затруднялась, с чего начать, то он поспешил на выручку. – Ты ознакомилась с содержанием записей Якова тен Бринкена? – Да, – ответила она. Несколько минут она, затаив дыхание, пристально глядела на него. – Итак, – начала она, – я не больше чем остроумная выходка, когда-то пришедшая тебе в голову? – Выходка? Ты хочешь сказать – идея ? – Хорошо, пусть будет идея. Дело не в словах. Но, во всяком случае, идея довольно веселая. – Она засмеялась. – Впрочем, не для того, чтобы сказать это, я ждала тебя. Я хочу знать, веришь ли ты в это? – Во что? – спросил он. – В то, что дядюшка пишет правду в своей кожаной книге? Да, я верю. Она нетерпеливо покачала головой: – Нет, это, конечно, все правда – у него нет причин лгать. Я говорю о другом. Мне хочется знать, веришь ли ты, как твой дядя, что я – не такое существо, как все прочие люди? Что я – именно то, что обозначает мое имя?.. – Что мне сказать в ответ на такой вопрос? – воскликнул он. – Обратись к физиологу, и он, без сомнения, подтвердит, что ты – совершенно такой же человек, как и все прочие, несмотря на такое необычное рождение. Всё происходящее в твоей жизни, по его словам, – это сплошная череда случайностей, что все они… – Меня это совершенно не интересует, – вклинилась она. – С точки зрения твоего дяди, эти самые случайности имели первостепенное значение. Впрочем, несущественно, играл ли роль случай – или нет. Мне важно лишь одно: разделяешь ли ты сам это мнение? Веришь ли ты, что я – нечто особенное? Он замолчал, не находя слов. Он верил – но в то же время терзался сомнениями. – Понимаешь… – начал он наконец. – Говори же, – настаивала она. – Ты сам веришь, что я – лишь твоя смелая фантазия, обретшая плоть? Твоя идея, почтенным тайным советником брошенная в тигель бытия – и подвергнутая сублимации, пока из нее не появилось то, что предстает перед тобой? На этот раз ответ последовал незамедлительно: – Раз уж ты ставишь вопрос так, то да: я верю. Ее губы тронула улыбка: – Я так и думала. Именно поэтому я и ждала тебя этой ночью: мне хотелось поскорее развеять твое высокомерие. Нет, кузен, эту мысль породил точно не ты и не старый тайный советник. – Так кто же тогда? – поинтересовался он. Она покопалась под подушкой. – Вот кто! – воскликнула она. Подбросив в воздух фигурку деревянного человечка, она поймала ее. Затем нежно провела по ней своими нервными, беспокойными пальцами. – Эта вот… игрушка? Где здесь связь? – спросил, недоумевая, Франк Браун. – Имелась ли эта идея в твоей голове раньше – до того дня, когда советник юстиции Гонтрам отпраздновал причастие двух детей? – Нет, – ответил он. – Конечно нет. – Но потом эта штука упала со стены, вот тогда-то тебе и пришла в голову странная мысль. Разве не так? – Да, – признался он. – Так оно и было. – Итак, – продолжила она, – итак, идея пришла откуда-то извне и проникла в тебя. Именно тогда, когда адвокат Манассе читал свою лекцию, когда он декламировал, будто по школьному учебнику, и разъяснял всем вам, что такое этот маленький образчик мандрагоры и что он означает… вот тогда в твоем мозгу зародилась идея. Она стала такой большой и сильной, что ты нашел в себе смелость предложить ее своему дяде, убедить его осуществить задуманное, создать меня. Тогда… если я всего лишь идея, пришедшая в мир и принявшая человеческий облик, то верно и то, что ты, Франк Браун, выступал лишь ее посредником, ее инструментом – таким же, как тайный советник или его ассистент-врач. Роль твоя ничем не больше, чем у… Она заколебалась, замолчала, но только на мгновение. Затем – продолжила-таки: – …чем у уличной девки Аманды и насильника-убийцы Неррисена, сведенных вами – и смертью – вместе. Девушка положила человечка на шелковые подушки, посмотрела почти с любовью на него и произнесла: – Ты мой отец. Ты моя мать. Ты – то, что создало меня. Франк посмотрел на нее. «Возможно, так оно и было», – подумал он. Идеи носятся в воздухе, как цветочная пыльца, и кружатся, прежде чем окончательно осесть в чьем-либо мозгу. Часто они там чахнут, портятся и умирают – ведь лишь немногие находят хорошую, плодородную почву… Но этих мыслей он ей не озвучил. Альрауна медленно поднялась, не выпуская фигурку из рук. – Я хотела сказать тебе кое-что еще, – тихо произнесла она, – в знак благодарности за то, что ты ознакомил меня с моей собственной историей, что ты не сжег этот ужасный журнал наблюдений. – Что именно? – спросил Франк Браун. – Что… Хочешь ли ты, чтобы я поцеловала тебя? Я умею целовать. – Это ты и хотела сказать, Альрауна? – Нет-нет, не это. Я думала, что могла бы когда-нибудь и поцеловать тебя, но раньше я хотела сказать тебе другое. Я хотела сказать тебе: уезжай! Франк удивленно посмотрел на нее: – Почему? – Потому что… потому что это лучше для тебя, а может быть, и для меня. Но не во мне дело. Я знаю прекрасно, как работает мой порок: теперь я его отлично осознаю, я просвещена. И, полагаю, как дела шли до сих пор, так они и пойдут впредь – с тем лишь отличием, что отныне я не буду слабой. Я буду видеть все и понимать, куда легче нанести удар. Теперь, когда я посвящена во все, для меня нет сомнения, что следующим от моих чар падешь ты. Потому-то и будет лучше, если ты уедешь. – Разве ты так уверена в себе? – спросил он. – А разве я не имею на это оснований? Он пожал плечами. – Может быть. Не знаю. Но объясни мне: почему бы тебе хотелось пощадить меня? – Потому что я люблю тебя, – тихо сказала она. – Ты относился ко мне хорошо. – А разве другие относились к тебе плохо? – Нет. Но мне это было безразлично. Все они любили меня. А ты – нет. Еще нет. Она подошла к письменному столу и, взяв оттуда открытку, подала ему: – Это от твоей матери, – сказала она. – Я думала, что это мне, и прочла. Твоя мать больна и очень просит тебя приехать. Франк взял письмо, прочитал его. Он понимал, что обе они правы – и что оставаться здесь глупо. И вот, может быть, именно поэтому что-то, какое-то ребяческое упрямство, подзадоривало его крикнуть: «А вот не уеду же, не уеду!» – Что ты решил? – спросила Альрауна. Он сделал над собой усилие и твердо произнес: – Решаю ехать! Франк Браун пристально смотрел на Альрауну, чутко следил за каждым движением ее лица. Ему хватило бы небольшого движения губ, легкого вздоха, чего-нибудь, что выдало бы ее сожаление. Но она оставалась спокойна, серьезна – ни признака волнения не было на застывшей маске, заменявшей ей лицо. Это задело его, оскорбило и покоробило… и показалось своеобразным вызовом. Он еще плотнее сжал губы. «Нет, просто так я отсюда не уеду», – подумал он. А она в это время, подавая ему руку, говорила: – Ну что ж, хорошо… Раз ты уезжаешь, то нам надо проститься. И если ты ничего не имеешь против, то я поцелую тебя. – О, нет-нет, Альрауна, не делай этого! – вырвалось у него. – Почему? – спросила она абсолютно тем же тоном, каким он за несколько минут до того задал этот вопрос. – Ты мне симпатична, – сказал он. – Ты была добра ко мне сегодня. Много розовых губ целовал мой рот – и все они побледнели. Теперь же… теперь же пришла твоя очередь. И потому лучше не целуй меня! – Он, по сути, вернул ей ее же слова – и она сочла, что это умысел, уловка, издевка , скорее всего. Ее сердце вспыхнуло. Они стали друг против друга в позе врагов. В ее холодных, стальных глазах не видно было боязни – скорее они горели вызовом. Но не меньше уверенности содержалось в его студеной ухмылке насмешника. Судьбы их стояли на перепутье; их орудия, острые и мощные, были готовы к бою. Ей предстояло решить. Ее отказ означал бы его триумф и ее падение – он ушел бы тогда без сожаления. Согласие же сулило неистовую схватку. Она осознавала это, так же как и он. Конечно, этот сценарий обозначился уже в первую их встречу, но пока что – пунктирными, прерывистыми линиями. Это было начало, обмен первыми ударами, и еще теплилась надежда на то, что поединка не будет, что противоборствующие стороны просто мирно разойдутся по своим углам. Но вот-вот будет объявлена битва до победного финала: или она, или он. И ведь именно он бросил вызов… И Альрауна, конечно же, приняла его. – Я не страшусь, – заявила она. Франк застыл, но усмешка на его губах стала ярче. Он ощутил всю серьезность момента. – Я желаю тебя поцеловать, – повторила она. – Будь осторожна, – ответил он. – Ибо я тоже тебя поцелую. Она выдержала его пронзительный взгляд. – Да, – сказала она. – Но дело в том, – прибавила она с улыбкой, – что ты слишком для меня велик. Присядь! – Нет, – рассмеялся он, – у меня есть идея получше. – Он приблизился к просторному дивану, прилег и положил голову на подушку. Раскинул руки, закрыв глаза. – Ну, Альрауна, подходи, – позвал он. Она подошла и опустилась на колени у изголовья. Ее взгляд, полный несвойственной ей нерешительности, никак не мог задержаться на нем – но вдруг девушка бросилась к нему, схватила его голову и прижалась своими губами к его. Он не обнял ее, его руки оставались неподвижны. Однако пальцы нервно сжались в кулаки. Он ощутил ее язык, почувствовал легкий укус… – Целуй, – прошептал он, – целуй. Перед его внутренним взором расстилался кровавый туман. Он услышал жуткий хохот тайного советника, увидел огромные, устрашающие глаза фрау Гонтрам, когда та упрашивала юного Манассе раскрыть тайну Альрауны. Услышал он и смех обеих подружек невесты, Ольги и Фриды, и надтреснутый, но по-прежнему чарующий голос мадам де Вер-де-Вер, исполнявшей «Les Papillons»; увидел молодого гусарского поручика, внимательно слушавшего адвоката, увидел Карла Монена, смахивавшего тряпицей пыль с деревянной фигурки… – Целуй, – шептал он. Ему привиделись Аманда, мать Альрауны с огненно-красными волосами и белым, крепким телом, пронизанным синими венами, и Нериссен, ее отец, в момент казни – такой, какую тайный советник описал в своем журнале. Он увидел роды – старик и его ассистент-врач помогают ребенку появиться на свет… – Целуй, – умолял он, – целуй. Он пил ее лобзания – пил горячую кровь собственных губ, которые она искусала, – и сознательно погружался в это опьянение, словно в пенное вино, во мглу восточных ядов… – Отпусти меня. – Собственный голос прозвучал хрипло; чужим, незнакомым тоном. – Отпусти… Ты не понимаешь, что творишь. Она не ответила. Только кудри ее, тяжелые, пахнущие ночью и чем-то терпким, еще крепче прижались к его лбу, и поцелуи – жаркие, неистовые – посыпались градом, заметая последние следы сопротивления. Мысли, еще недавно четкие, рассогласовывались, падали и сгорали в красной мгле. Рушились плотины, возведенные годами, воспитанием, волей. И хлынуло – вздулось и запенилось красное море, море крови, море Диониса. Менады грозно взмахнули тирсами [38] , священное вино ударило в голову, затуманило взор, сорвало покровы. – Нет, целуй же! – закричал он уже куда более знакомым голосом. – Целуй! И вдруг – пустота. Она разжала объятия, отстранилась. Отодвинулась, словно волна, которая, достигнув берега, уходит обратно в море, оставляя на песке лишь холодную пену. Он открыл глаза. Смотрел на нее – и не узнавал. – Целуй… – повторил он тихо, почти жалобно. Глаза ее смотрели тускло, стеклянно. Грудь тяжело вздымалась, но в лице не было ни страсти, ни нежности – только какая-то отрешенность, словно она смотрела на него откуда-то издалека, из другого мира. Она медленно покачала головой. Нет. Это «нет» ударило его, как пощечина. Как вызов. Как оскорбление. Он вскочил. – Тогда я буду целовать тебя! – крик вырвался из груди, дикий, почти звериный. Он подхватил ее на руки – легкую, безвольную, покорную – и бросил на диван. Опустился перед ней на колени – туда, где только что стояла она, где еще сохранялось тепло ее тела. – Закрой глаза… – прошептал он. Она послушно смежила веки. И он наклонился над ней. Поцелуи… Какими они были? Сладкими, как мед с Гимета, нежными, как звуки арфы в летнюю ночь, когда ветер едва касается струн. И дикими, жестокими, как зимние штормы над Баренцевым морем, когда волны с ревом разбиваются о скалы. Пламенными, как дыхание Везувия, несущее гибель Помпее. Влекущими, как водоворот Мальштрема, откуда никому нет возврата. Она чувствовала, как рушится все – решительно все. Стены, возводимые годами, в одно мгновение пали! Защита, казавшаяся несокрушимой, рассыпалась в прах. Альрауна, так привыкшая сбрасывать с края попасти других, сама летела куда-то вниз – и не хотела для себя спасения. Вспыхнул огонь. Жадные языки взметнулись к самому небу, лизнули облака, зажгли алтари – при них она словно оказалась и жрицей, и жертвой. Факелы осветили все – тайное, постыдное, запретное, – и не было больше тьмы, не было убежища. Она обняла его, прижала к груди так крепко, словно хотела вобрать в себя, сделать частью своего тела, своего духа, своего дыхания. – Я вся горю… – прошептала она одними губами. – Я сгораю . Он сорвал с нее одежду. Ткань послушно разошлась, обнажая тело, трепетное, живое, – и не было больше ни «я», ни «ты», ни Альрауны, ни Франка – было только пламя. * * * Солнце стояло высоко, когда она открыла глаза. Она лежала обнаженная. И не сделала ни малейшего движения, чтобы прикрыться. Не было стыда – было только удивление: неужели это случилось? Неужели это с ней? Она повернула голову и увидела его. Он сидел рядом, смотрел на нее. И спросила: – Ты сегодня уедешь? Вопрос прозвучал просто, буднично. Словно речь шла о погоде или о том, подавать ли завтрак. – Ты хочешь, чтобы я уехал? – спросил он. Она помолчала. Где-то глубоко внутри, в самом темном уголке души, шевельнулся страх. Страх того, что она сейчас скажет. Но слова уже рвались наружу, и она не могла, не хотела их сдерживать. – Останься, – прошептала она. Пауза. – Останься. Глава шестнадцатая Альрауна в парке Франк хотел ответить матери на письмо на следующий же день, но отложил. Прошла неделя, прошел месяц, а ответ все еще не был написан. Он проводил теперь целые дни в парке, как случалось тогда, когда он приезжал мальчиком на каникулы в Лендених. Если он не прятался от солнца в беседку, то лежал под развесистым кедром, чей росток кто-нибудь из его благочестивых предков привез сюда из Ливана. Или сидел на берегу ручейка в тени плакучей ивы. В это лето парк принадлежал исключительно им – ему и Альрауне. Они не разрешали появляться там никому из слуг. Днем ли, ночью ли – вход был закрыт для всех. Даже для садовников; всех их командировали в город – заняться садами при сдававшихся внаем виллах, унаследованных фройляйн тен Бринкен. Арендаторы несказанно обрадовались – такое внимание владелицы немало удивило их. Из посторонних вход в парк дозволялся одной лишь Фриде. Она не знала наверняка, что между ними произошло, но кое о чем догадывалась, и ее взгляды красноречиво об этом свидетельствовали. Издали только завидев Франка, она враз поворачивала в другую аллею. И все-таки, несколько раз в день, она шла ему навстречу, чаще тогда, когда он был вместе с Альрауной. – Шут бы ее побрал! – вырвалось однажды у Франка. – Хоть бы ее уже унесло куда-нибудь! – Она стесняет тебя? – спросила Альрауна. – А тебя разве нет? – Я ее просто не замечаю. В этот вечер он встретился с Фридой неподалеку от кедра. Увидев его, она поднялась со скамьи, чтобы уйти. Но при этом она бросила на него взгляд, полный ненависти. Франк догнал ее. – Что это значит, Фрида? – удивился он. – Ничего. Вы можете быть довольны: скоро я освобожу вас от своего присутствия. – Да в чем же, наконец, дело? – Да в том, что я должна отсюда уехать навсегда, – ответила она дрожащим голосом. – Альрауна заявила мне, что вы этого желаете. Лицо ее выражало отчаяние. Франку стало ее жаль. – Погодите, Фрида, – сказал он, – я потолкую с ней. Он поспешил в дом и скоро вернулся. – Мы обсудили с Альрауной этот вопрос, – начал он. – Нет надобности, чтобы вы уезжали навсегда. Но, Фрида, согласитесь, что мы действуем друг другу на нервы, вы уж на меня не сердитесь. Поэтому лучше будет, если вы уедете на какое-то время. Поезжайте к брату в Давос, погостите у больного – это будет очень кстати – и через два месяца возвращайтесь! Она слушала его и не верила. – Только на два месяца? Правда? – Конечно, правда. Зачем мне лгать вам? Лицо ее светилось радостью. Она схватила его руку и крепко пожала ее. – Очень, очень вам благодарна! Она собралась уже уходить, но вдруг вспомнила что-то и остановилась. – Да, вот еще что, доктор. Альрауна дала мне утром чек на дорожные расходы, но я разорвала его, так как… ну, словом, разорвала его. А между тем деньги мне понадобятся. К ней я обращаться не хотела бы, чтобы избежать расспросов. Вот почему я прошу: не дадите ли мне на дорогу денег? – О, конечно-конечно! С превеликим удовольствием. Разрешите лишь узнать, зачем вы разорвали чек? Она смутилась. – Потому что… потому что… если бы мне пришлось уехать отсюда навсегда, то деньги мне не понадобились бы… – Что вы хотите этим сказать, Фрида? Если бы вам пришлось уехать отсюда навсегда, то что вы намерены были сделать? – Что? То, что хотела сделать Ольга… Но вы уж поверьте мне, доктор, – прибавила она твердо, – что я сделала бы это удачнее, чем она. Прощайте! Она кивнула ему – и торопливыми шагами направилась к дому, затерявшись среди стволов берез. * * * С восходом солнца он выходил в кимоно из своей комнаты. Шел в сад, к цветнику, где красовались розы. Срывал самые пышные из них и направлялся после к искусственному пруду, где высились зеленые лиственницы и серебристые ели. Альрауна была уже там – вся в черных шелках. Свесив свои босые ноги в воду, она крошила хлеб и бросала его золотым рыбкам. Взяв у него розы, она искусно сплетала из них венок и украшала им свою голову. Сбрасывая шелковый плащ и оставаясь в легком утреннем белом пеньюаре, она напоминала здесь, у воды, наяду. Они почти не разговаривали. Но она вздрагивала, когда его пальцы слегка касались ее шеи, чувствовала близость его дыхания. Медленно снимала она с себя последнее одеяние и клала его на бронзовых русалок. Шесть наяд, таких же легких, как она, были размещены по окружности. Каждая из них держала в руках кувшин или урну, и оттуда лилась в пруд вода. В пруду копошились раки, омары, водяные змеи. Посредине красовалась фигура тритона, трубящего в рог. Вокруг него морские чудовища исторгали в воздух высокие струи фонтана. – Пойдем, мой ненаглядный, – говорила она. Они входили в воду, очень студеную, и он слегка дрожал. Губы его синели, по всему телу пробегали мурашки, приходилось быстро плескаться и все время двигаться, чтобы согреть немного кровь и привыкнуть к холоду. Зато Альрауна была в своей среде. Она чувствовала себя в воде так же хорошо, несмотря на холод, как угри и омары; прыгала и скакала, как лягушка. – Открой все краны! – шаловливо кричала она. Он повернул вентиль – и у берега, возле мраморной статуи Галатеи, встрепенулась вода. Сначала легкая рябь, потом волны поднялись выше, выше, и вот уже пышный квартет серебряных каскадов обрушился вниз, сверкая на утреннем солнце мириадами брызг. Она вошла в воду и встала под этот живой, сверкающий свод – стройная, нежная, словно сотканная из света и пены. У нее было безупречное тело, как будто высеченное из паросского мрамора с теплым, чуть желтоватым оттенком. И только на ногах – странные розовые линии, тонкие шрамы, похожие на следы от ножа. «Эти линии погубили доктора Петерсена», – подумал Франк Браун. – О чем ты? – спросила она, перехватив его взгляд. – Я думаю о том, что ты – Мелюзина, – ответил он. – Посмотри на наяд и русалок – у них нет ног. У них длинный чешуйчатый хвост и вовсе нет души. Но говорят, они могут полюбить смертного. Рыбака или рыцаря. Любят так сильно, что выходят из своей холодной стихии на землю. Идут к старой колдунье или волшебнику, тот варит им страшные зелья – и они его пьют. А потом колдун берет острый нож и режет их. Им жутко больно и боязно – но Мелюзина готова стерпеть что угодно ради любви. Она никогда не пожалуется и ни за что не заплачет. И когда она приходит в себя – хвоста у нее уже нет, вместо него – прекрасные человеческие ноги. И лишь следы от ножа искусного врача выдают, что что-то не так… – Но все равно она остается русалкой? – спросила Альрауна. – Даже с человеческими ногами? И души у нее по-прежнему нет? – Нет, – сказал он. – Душу волшебник дать не может. Но про русалок говорят еще кое-что. – Что? – она подплыла ближе. – Мелюзина обладает страшной силой лишь до тех пор, пока ее никто не познал. Но когда она опьяняется поцелуями любимого, когда теряет свою невинность на ложе своего избранника – вся ее магия пропадает. Она больше не приносит ни счастья, ни богатства. Но и черное горе не ходит за ней по пятам – с этого дня она становится простой смертной. – Если бы так было в жизни, – прошептала она одними губами. Она сорвала с головы белый венок, подплыла к тритонам и фавнам, к наядам и русалкам, высеченным из камня, и бросила в них цветы. – Возьмите же, сестры! – засмеялась она. – Я теперь – дитя земли. * * * Великолепная резная кровать с пологом украшала спальню Альрауны. Каждая ножка представляла собой витую колонку, поддерживавшую чашу с золотым пламенем. Бока были испещрены сценами из мифологии: Омфала и подступивший к ней Геркулес, Персей в объятиях Андромеды, Гефест, ловящий в свои сети Ареса и Афродиту, гроздья дикого винограда, голуби и крылатые кони. Эту кровать привезла когда-то из Лиона мадемуазель де Монтион, ставшая женой прадеда Франка Брауна. Франк застал Альрауну стоящей на стуле у изголовья – с тяжелыми клещами в руках. – Что ты делаешь? – поинтересовался он. – Подожди, сейчас будет готово, – засмеялась она. Она колотила по золотому амуру, что висел над изголовьем с колчаном и стрелами. Выбила один гвоздь, за ним – другой. Наконец, сорвав развенчанного божка с места, столько десятков лет занимаемого им, она проворно соскочила, полезла в шкаф. Оттуда она достала деревянного человечка-мандрагору, снова влезла на стул; водворив деревянную фигурку под потолком при помощи искусной махинации из веревочек и проволоки, Альрауна долго любовалась своим новым божком. – Нравится? – Зачем он здесь? – спросил Франк. – Здесь ему самое место. Золотой амур – мещанская пошлость. Он мне противен. А вот Галеотто… – Она мечтательно прикрыла глаза. – Пусть будет здесь. – Как ты его назвала? – Галеотто. Разве не он соединил нас? [39] Так пусть висит тут, пусть смотрит на наши ночи. * * * Иногда они ездили верхом – вечерами, а то и ночью, при луне. Ездили к Семи горам, в Роландзек [40] , и дальше, вдоль Рейна. Однажды у подножия Драхенфельса они заметили белую ослицу – хозяева отдавали ее для прогулок в горы. Франк купил ее. Совсем молодое животное, белое, как свежевыпавший снег. Ее звали Бьянкой. Они попробовали вести ее на веревке позади лошадей, но ослица уперлась передними ногами, как заправский мул, – и ни с места. Пришлось искать другой способ. Купили пакет сахару, сняли веревку и пустили Бьянку на свободу. Франк бросал позади себя один кусок за другим – и ослица бежала за ними, не отставая, обнюхивая их гетры в надежде на новое лакомство. Старый Фройстхайм вынул трубку изо рта, как только они подъехали к дому, смачно сплюнул и улыбнулся беззубым ртом. – Осел, – прошамкал он. – Новый осел. Тридцать лет у нас в конюшне не было осла. Помните, молодой господин, как я учил вас ездить на старом гнедом Ионафане? Он притащил пучок молодой моркови, протянул животному, погладил по косматой спине. – Как звать-то? – Бьянка, – ответил Франк. – Это девочка. – Пойдем, Бьянка, – закивал старик. – Хорошо тебе у нас будет, подружимся. Вот что, молодой господин, – обратился он вдруг к Франку, как бы что-то вспомнив, – у меня в деревне трое внучат, знаете, дети сапожника, моя дочь за ним замужем, по воскресеньям они приходят ко мне в гости. Так вот, не разрешит ли ваша милость чуточку покатать их иногда на ослице? Только здесь, во дворе? Франк кивнул, но не успел ответить – Альрауна опередила его: – Старик, а почему ты справляешься у него? Это мое животное – мне его подарили. Но я разрешаю. Катай детей – даже по саду, когда нас нет дома. Старый кучер посмотрел на нее с полунедоверием, полуудивлением, пробормотал что-то невнятное и повел ослицу в стойло. Показал ей лошадей, коров с теленком, собак – двух умных шпицев, старую дворняжку и юркого фокстерьера. Завел в хлев, где огромная йоркширская свинья кормила девятерых поросят. Показал коз и кур. Бьянка жевала морковь и послушно шла за ним. Казалось, ей здесь нравилось. Часто после обеда из дому раздавался звонкий голосок: – Бьянка! Бьянка! Старый кучер открывал стойло, и ослица легкой рысью бежала в сад. По дороге она останавливалась, щипала сочные листья, валялась в высоком клевере, потом снова бежала на зов – искать хозяйку. Та лежала с Франком Брауном на лужайке под большим буком. Стола не было – они прямо на траве расстилали белую скатерть. На ней – фрукты, конфеты, лакомства, повсюду разбросаны розы. И бутылки вина, конечно же. Бьянка фыркала на них – икру и устриц она ненавидела, от паштетов презрительно отворачивалась. Но пирожные ослица ела, да и розы не отказывалась пожевать. – Раздень меня, – говорила Альрауна. И он возился с петельками и крючками на ее одежде, расстегивал кнопки. Обнаженная, она садилась на ослицу, ехала верхом на белоснежной спине, слегка касаясь косматой гривы. Медленно, шагом, по лужайке, Браун шел рядом, положив руку на голову животного. Бьянка была умной: она гордилась стройной всадницей на своей спине. Она ходила легкой, будто бархатной, поступью. Там, где кончались высадки георгинов, узкая тропинка проходила мимо питавшего озеро ручья. Они не шли по мостику – осторожно, шаг за шагом, пробиралась Бьянка поверх прозрачной воды, с тихим незлобивым любопытством косилась на зеленых лягушек, знай себе прыгавших с берега. Франк вел животное мимо кустов малины, срывал красные ягоды, делился с Альрауной. Дальше, обсаженная густыми ильмами, расстилалась большая лужайка, усеянная гвоздикой. Ее обустроил его дед для Готфрида Кинкеля, своего близкого друга, любившего эти цветы. Каждую неделю до самой смерти он посылал поэту большие букеты. Маленькие гвоздики – сотни тысяч, куда ни кинь взгляд. Серебром отливали цветы на закате, зеленью – их длинные узкие листья. Серебристая поляна горела в косых лучах солнца. Бьянка осторожно несла белоснежную девушку, осмотрительно ступая по серебристому морю, с каждой легкой волной ветра целовавшему ее ноги. Франк стоял поодаль и смотрел вслед – упиваясь красками, светом, этим видением. Альрауна порой подъезжала к нему. – Хорошо ли тебе, любимый мой? – спрашивала она. – Хорошо, – отвечал он серьезно. – Очень хорошо. Покатайся еще. – Я рада, – улыбалась она, гладила умное животное по ушам и ехала дальше, ехала неспешно, медленно-медленно, по серебру, сиявшему в вечерней заре. * * * – Над чем ты смеешься? – спросила Альрауна. Они сидели на террасе за завтраком. Франк просматривал почту. Манассе писал об акциях Бурбергских рудников. «Вы читали, наверное, в газетах о золотых россыпях в Верхнем Эйфеле, – писал адвокат. – Они найдены во владениях Бурбергского общества. Я, правда, сомневаюсь, окупит ли золото издержки по обработке. Тем не менее бумаги, еще месяц назад не имевшие никакой цены, быстро пошли в рост. Сегодня директор банка Баллер сообщил, что они взвинтили цену на 214 %. Поэтому я передал ваши акции одному знакомому и просил продать. Он сделает это завтра – может быть, завтра они будут стоить еще больше» . Он протянул письмо Альрауне. – Об этом дядюшка Яков не прознал, – усмехнулся он. – Иначе не завещал бы нам этих акций. Она взяла письмо, прочла внимательно, от начала до конца. Потом опустила руки и уставилась в пространство. Лицо ее стало белым, как воск. – Что с тобой? – Нет, – медленно сказала она. – Он знал. Он знал прекрасно. – Она перевела на него взгляд. – Если хочешь нажить много денег – не продавай. Они там найдут еще золото. Твои акции поднимутся гораздо выше. – Слишком поздно, – пожал он плечами. – Скорее всего, уже проданы. Впрочем… ты так уверена? – Уверена? – она горько усмехнулась. – Конечно, уверена. Она уронила голову на стол и зарыдала – громко, навзрыд, как ребенок. – Опять… опять то же самое… Он встал, обнял ее. – Перестань. Выкинь эту чушь из головы. Пойдем купаться – вода остудит голову и смоет все плохие мысли. Поговори там с русалками – они подтвердят: Мелюзина приносит горе только до той поры, пока не поцеловала возлюбленного. Она оттолкнула его, вскочила, подошла вплотную, впилась взглядом в его глаза. – Я люблю тебя! – выкрикнула она. – Да, люблю! Но это неправда! Волшебство не исчезло! Я не Мелюзина! Я не дитя воды! Я – из земли! Меня создала ночь! И она разразилась не то хохотом, не то рыданиями – он не мог ясно разобрать. Тогда он схватил ее в свои сильные объятия, как ребенка, понес через сад к бассейну. Но она оборонялась, сопротивлялась, царапала его и кусала. Однако он смеялся и, не обращая внимания на ее крики, бросил ее, как она была, в бассейн. После того он открыл краны, и опять красивыми струями брызнули каскады. В холодной воде Альрауна опомнилась, стала так же смеяться, как он. Но, выйдя из воды, она испугалась, увидев у него на шее и на лице кровь. – Это я тебя оцарапала или укусила, когда оборонялась? И губами она стала осушать сочащуюся из царапин кровь. Он принес ей из дому другое платье, чтобы переодеться. Назад они возвращались, держась за руки, и она шептала: – За все благодарю тебя, милый! * * * Они лежали под большим буком, страдая от жары. Спешными и изнуряющими были их ласки, объятия, сладкими – сны. Над цветами и травами их луговой идиллии грозила вот-вот разразиться буря. Пожар потух, пожравший сам себя. Из пепла восставало новое, дикое чувство, и оно никому из них не нравилось, жестокое и неуживчивое. Они глядели друг на друга во власти этого чувства – и понимали, что рождены быть друг другу врагами. Отвратительными казались ему ее поцелуи, насыщенные ядовитой слюной; а ранки и царапины от ее ногтей и зубов болели, жгли, опухали. «Она отравит меня, как при своем появлении на свет отравила доктора Петерсена», – думал Франк Браун. Она смотрела на него злыми зелеными глазами – насмешливо, дерзко, вызывающе. Чтобы не видеть этих взглядов, он закрывал глаза. От гнева и ненависти он кусал себе губы, сжимал кулаки. В это время Альрауна подходила к нему и туфлей наступала на лицо – со страстной гадливостью, как будто на червяка. Во время одной из таких сцен сдержанность изменила ему. Он вскочил, выпрямился и скрестил руки. Глаза его горели зловещим огнем. Но она не испугалась. Не сказала ни слова. Не крикнула, не отшатнулась. Смерила его презрительным взглядом и, прежде чем он успел опомниться, ударила его по лицу. Кровь бросилась ему в голову. Он кинулся на нее, схватил одной рукой за волосы, другой – за горло. Потом швырнул на землю и стал топтать ногами. Но и она не давалась в обиду – защищалась с яростью разъяренного зверька. Царапала ему до крови лицо и грудь, кусала плечи и руки. Наконец, высвободившись от нее, Франк схватил ее и сильным движением отбросил в сторону – но тут же сам без сил опустился на траву. У него не осталось ни мыслей, ни желаний – состояние полной апатии. Мало-помалу начали смежаться его веки – и он сам не заметил, как упал в обморок. Когда он очнулся, Альрауна сидела у его ног и локонами своими вытирала кровь на его лице. Она порвала свою блузу на длинные полосы и теперь перевязывала его согласно всем правилам врачебной науки. – Пойдем домой, милый, – приговаривала она, – наступает вечер… холодно. * * * Как-то гуляя в парке, Франк увидел на траве голубоватую яичную скорлупу. – Это белки! – сказал он. – Они губят гнезда. Их развелось слишком много здесь. Они разгонят нам всех певчих птиц. – Что же надо делать? – спросила она. – Надо их немножко пострелять! – сказал он. Альрауна захлопала в ладоши. – Да-да! Мы устроим охоту! – А найдется ли у тебя в доме ружье? – Нет, едва ли… По крайней мере такое, что годилось бы… Надо купить. Но погоди, ружье есть у старика Фройстхайма. Франк отправился к Фройстхайму. – Здравствуй, старик! Говорят, у тебя есть ружье? – Есть, ваша милость. Прикажете принести? – Да, старина. Но раньше ответь мне на один вопрос. Помнишь, ты собирался катать иногда своих внучат на Бьянке? В последнее воскресенье они были здесь, а между тем я не видел, чтобы они катались на Бьянке. Почему это? Старик пробормотал что-то, повернулся и пошел к себе. Через несколько минут он вернулся с ружьем и уселся на скамейке у конюшни с очевидным намерением осмотреть, в порядке ли оно. – Что же? – настаивал Франк. – Ты не хочешь отвечать на мой вопрос? – Я не смею, – пробормотал старик. Франк положил ему руку на плечо. – Не упрямься, старина, выскажи, что у тебя на душе. Мне кажется, что со мной ты можешь быть откровенным. Тогда Фройстхайм сказал. – Я не хочу никаких одолжений от нашей барышни, не хочу от нее никаких подарков. За свою службу, за свой скромный труд я получаю жалованье и харчи. Большего я от нее не желаю. Франк понимал, что с этим упрямцем всякие доводы бесполезны; надобно выдумать какую-нибудь приманку, прибегнуть к хитрости. – Если бы барышня потребовала от тебя чего-нибудь такого, что не входит в твои обязанности, ты исполнил бы или нет? – Нет, – ответил старик, – я делаю только то, что обязан. – Но если за то, что сверх твоих обязанностей, тебе отдельно заплатить? Старик не сдавался: – Это зависит от… – Не будь же таким упрямым козлом, старина, – засмеялся Франк. – Барышня хочет взять у тебя на время ружье, чтобы пострелять белок в парке. Это не имеет ничего общего с твоей службой. И за ружье, понимаешь, в виде платы, она предлагает тебе катать внучат на Бьянке. Это – своего рода коммерция. Что же, согласен? Старик осклабился. – Это другое дело. Так я согласен. Он передал Франку ружье и достал из кармана коробочку патронов. – Это в довесок! – сказал он. – Теперь я хорошо заплатил и ничего не буду ей должен. Собираетесь ли вы сегодня ехать верхом? Да? Хорошо, ровно в пять лошади будут готовы. – Затем, кивнув мальчику, своему помощнику, он приказал ему сбегать в деревню к дочери и передать ей, чтобы она сегодня привела внучат. Ранним утром следующего дня Франк Браун караулил у акаций, росших под окнами Альрауны. На его короткий условленный свист она растворила окно: – Сейчас выйду! Скоро на террасе раздались ее легкие шаги. Проворно сбежала она по ступенькам. – Ты что же, в кимоно? Разве это костюм для охоты? Он усмехнулся: – Для охоты на белок лучшего не нужно. Зато уж ты настоящий стрелок. Она была в костюме валленштейновского егеря. – Разве я тебе такой не нравлюсь? На ней красовались высокие желтые сапоги, зеленый камзол и огромная серо-зеленая шляпа с развевающимися перьями. За поясом торчал старый пистолет, а сбоку болталась длинная сабля. – Ну, это украшение тебе придется снять! – сказал Франк. – Иначе ты напугаешь и разгонишь всю дичь! – Но что же ты не отвечаешь? Хороша я в этом костюме? – Она скривила губки. – Кокетливая шалунья! Не хороша, а прелестна! Но белок, знаешь, все-таки пугать не следует! Он освободил ее от сабли и пистолета, снял с сапог шпоры. – Теперь идем! В руках у него было ружье Фройстхайма. Они тихо ступали, заглядывали в кусты, смотрели на кроны. Он взвел курок и наложил патрон. – Ты стреляла когда-нибудь? – спросил он. – О да. Мы ходили однажды с Вольфхеном на деревенскую ярмарку и в тире стреляли в цель. – Значит, кое-что ты все-таки смыслишь! В эту минуту на верхушке деревьев что-то зашуршало. – Стреляй, – шепнула она, – вон там, наверху! Видишь? Он взглянул в указанном направлении. – Нет, – сказал он, – это совсем молодая белочка. Пожалуй, ей нет и года. Пусть еще поживет! Они вышли к речке, к тому месту, где она выходит из густого леса на обширный луг. Здесь, пригретый солнцем, кружился легион насекомых: порхали бабочки, жужжали пчелы, трещали кузнечики, прыгали стрекозы. На берегу квакали лягушки, где-то в вышине парил жаворонок. Они направились дальше, к буковой роще, – и здесь, на опушке, они услыхали вдруг какой-то жалобный писк, а затем увидели, как из кустов выпорхнула конопляночка. Франк насторожился. – Постой, тише! – прошептал он. – Где? Что? – спросила Альрауна. Но уже грянул выстрел – и с вершины бука свалилась большая белка. Франк поднял ее за хвост и показал, где прошла пуля. – Ну, этой больше разорять гнезда не придется, – сказал он. Они пошли дальше. В течение часа ему удалось пристрелить еще двух зверьков. – Ну, довольно с тебя, – сказала она, – дай мне поохотиться. Он передал ей ружье, показал, как нужно заряжать, заставил раза два выстрелить в дерево. – Ладно, теперь показывай свое искусство. – Он поднял курок. – Видишь, вот как это делается! И всегда дуло книзу, а не вверх. Неподалеку от речки он увидел белочку, прыгающую по траве. Альрауна хотела сейчас же выстрелить, но он посоветовал подкрасться еще на несколько шагов. – Ну вот, теперь стреляй. Раздался выстрел. Белочка удивленно оглянулась, в несколько прыжков очутилась на дереве и исчезла в густых ветвях. Так же неудачен был и второй выстрел, и третий. Или она стреляла слишком далеко, или подходила слишком близко – и тогда зверьки спасались бегством раньше, чем она успевала выстрелить. – Противные создания! – сердилась она. – Почему это они от тебя не убегают? Он смеялся от души. Эта ребяческая досада доставляла ему немало удовольствия. – Не убегают от меня, вероятно, потому, что хотят мне доставить удовольствие. – И чтобы утешить ее, прибавил: – Ты слишком громко скрипишь своими кожаными гетрами. Но, погоди, мы уж своего добьемся. Когда они уже почти подходили к дому, он увидел на акации белку. – Стой! – тихо сказал он. – Я зайду с другой стороны и сгоню ее, она побежит в твою сторону, тогда и стреляй. Чтобы не испугать белку, он сделал порядочный круг, пробрался сквозь кусты и, остановившись против дерева, на котором сидела белка, свистнул. Другого дерева вблизи не было – и зверек, спрыгнув на землю, пустился через кусты прямо к тому месту, где стояла Альрауна. Франк выждал, но выстрела не последовало. Тогда, сделав тот же круг, Франк Браун вернулся к ней. Он увидел, что Альрауна стоит наготове с ружьем в руках и не сводит глаз с кустов. А слева, в ветвях орешника, беззаботно играет белка. – Что ж ты? – тихо сказал он. – Налево, наверху! Она обернулась на его голос, видимо желая ему что-то сказать, но ровно в это время раздался выстрел – и он почувствовал жгучую боль в левом боку. Она отчаянно вскрикнула, швырнула в сторону ружье и бросилась к нему, сорвала с него кимоно, чтобы осмотреть рану. Нагнув голову, он увидел, что он, собственно говоря, не ранен, а задет пулей. Там, где она прошла, виднелась длинная царапина, и если из нее и вытекла кровь, то совсем немного. – Черт возьми! – засмеялся он. – А ведь пуля-то прошла над самым сердцем. Альрауна еле стояла на ногах, была бледна, дрожала всем телом. Он поддерживал ее за талию, успокаивал, приговаривал: – Но ведь это пустяки, совершенные пустяки. Мы промоем, приложим какой-нибудь мази – и все пройдет. Но она не могла успокоиться. – Над самым сердцем, над самым сердцем, – повторяла она. Вдруг она обеими руками схватилась за голову и побежала к дому. В глазах ее стоял ужас. Глава семнадцатая Альрауна уходит Вслед за ней и он направился к дому. Он прошел в свою комнату, промыл рану, перевязал ее. Вспомнив о неудачном охотничьем дебюте Альрауны, он улыбнулся. «Этому искусству ей придется еще поучиться, – подумал он, – надо потренировать попадание в мишень». Вдруг ему вспомнилось выражение ее глаз в ту минуту, когда она убежала. Можно было подумать, что она совершила преступление. А между тем ведь это простая случайность. И к тому же все благополучно окончилось. Но если это случайность, то почему она так ужаснулась? В том-то и дело, что она увидела в этом не оплошность, а роковую предопределенность. Несомненно, это так. Вот почему она так ужаснулась, вот почему пришла в отчаяние и убежала. В его глазах она увидала свое отражение, и ей страшно стало самой себя. Страшно стало тех цветов смерти, которые она сеет повсюду на своем пути. Давно ли маленький адвокат Манассе предупреждал его, веля уезжать, пока еще не поздно? Разве Альрауна не говорила ему то же самое, когда советовала отбыть? И разве ее волшебные чары не действуют на него так же, как на всех других? Дядя в насмешку ему оставил бумаги, не имеющие никакой цены. И что же? На участке акционерной компании оказалась золотоносная жила. Альрауна приносила богатства, но она же несла смерть. Вдруг пришла ему мысль, от которой он вздрогнул: а что, если?.. Он снял повязку и еще раз осмотрел рану. Да, пуля прошла над самым сердцем. Если он спасся, то лишь благодаря маленькому повороту, когда указывал ей на белку. Иначе… Но нет, умирать он еще не хотел. Хотя бы ради матери. Или даже и так – ради самого себя. Так много лет он учился жить. Теперь наконец он овладел этим великим искусством, и оно давало ему больше, чем тысячам других людей. Полной жизнью живет он теперь – и берет от земли все радости, какие только можно. И в таком-то расцвете – умереть? «Судьба бережет меня, – думал Франк, – бережет и предупреждает. Это важнее, чем ироничные полунамеки Манассе, чем все его сравнения меня с мухой, ее – с пауком… Но, как ни крути, надо спасаться, пока не поздно». Он вытащил из-за шкафа чемодан и начал укладываться. Как заканчивал Яков тен Бринкен, обращаясь к нему, свою последнюю страницу? «Испытай свою удачу. Даже жалко, что меня уже не будет, когда наступит твой черед, – ох, и посмотрел бы я на тебя». Франк покачал головой. На этот раз он не доставит удовольствия любезному дяде Якову. Он собрал ботинки, принялся за белье – отложил сорочку и костюм, отобранные в качестве дорожных. Оглядываясь, что остается еще уложить, Франк заметил свое голубое кимоно, перекинутое через стул. Подойдя, он внимательно осмотрел проделанную в ткани пулей прореху. «Надо оставить, – подумал он. – На память Альрауне. Пусть она присовокупит его к другим своим трофеям». Вдруг он услышал позади себя вздох и обернулся. Посреди комнаты стояла Альрауна в тонком шелковом пеньюаре и смотрела на него широко открытыми глазами. – Ты укладываешься, – сказала она, – ты уезжаешь?.. Я так и думала. Что-то сдавило ему горло. Он ответил не сразу. – Да, – сказал он наконец, – я еду. Она ничего не сказала и молча опустилась в кресло. Ему оставалось только уложить мелкие вещи со стола. – Ну вот, теперь я совершенно готов, – произнес он, стараясь придать голосу как можно больше твердости. И, подойдя к ней, подал руку. Она не протянула свою руку в ответ, даже не пошевелилась и, сидя со стиснутыми губами, упорно молчала. Только глаза ее умоляли: не уезжай, не покидай меня, останься со мной. – Альрауна, – пробормотал он голосом, полным не то просьбы, не то упрека. Но девушка продолжала гипнотизировать его своим взглядом. Франк чувствовал, что воля его тает. И, сделав над собою усилие, отвернулся, чтобы не видеть ее. Но в ту же минуту раскрылись ее уста. – Не уезжай, – произнесла она с мольбою, – останься! – Нет! – закричал он. – Не хочу. Ты погубишь меня так же, как и других! Он подошел к столу, взял два куска ваты и заткнул себе уши. – Теперь можешь говорить что тебе угодно, – заявил он, – я тебя не слушаю, я тебя не вижу. Я должен уехать, и ты это знаешь, поэтому не удерживай меня. «Не слышишь и не видишь, – подумала Альрауна, – но ты не потерял способности еще чувствовать ». Она подошла к нему и слегка коснулась руками его лица. Он внимал ее касаниям, дрожи в ее пальцах, передававшей на тайном языке плоти: останься со мной, не покидай меня! Как сладко было прикосновение этой маленькой ручки. «Вот, вот, сейчас вырвусь, еще только одну секунду». Он закрыл глаза и затаил дыхание. «Одну только секунду… » Но в эту минуту она обхватила его шею и горячее дыхание коснулось его лица. «Как странно, – подумал он. – Ее нервы говорят, а мои – понимают этот язык». Тихо, чуть слышно она вытащила из его ушей вату и стала нашептывать страстные и ласковые слова, бесконечный журчащий ручеек посулов и восхвалений. В какой-то миг он понял, что не разбирает отдельных слов – ухватывает лишь смысл в общем. И смысл тот был яснее некуда. Она уже не умоляла его остаться, а триумфаторски нашептывала: «Как хорошо, что ты остаешься». Его веки все еще были опущены. Он все еще слышал лишь неясный шепот девушки, чувствовал кончики пальцев, исследовавшие легонько его грудь и чело. Она не тянула его, не настаивала ни на чем – и все же он чувствовал ее властный импульс, внушавший всем его нервам вернуться к кровати, опрокинуться на нее. Медленно, медленно давил импульс на него, опускал вниз… Альрауна вдруг вскочила. Франк открыл глаза и увидел, как она бежит к двери – и запирает ее, а потом еще и плотно задергивает гардины окна. Тихо разлился по всей комнате тусклый сумрак. Франк хотел подняться, встать. Но Альрауна вернулась прежде, чем он пошевелился. Она сбросила с себя черный халат, подошла к нему. Вновь закрыла ему веки пальчиками, прижала свои губы к его губам. Он почувствовал в своих ладонях ее маленькую грудь; ощутил прикосновения пальцев ее ног, игравших с плотью его икр. Ее локоны нежно касались его щек… И он перестал сопротивляться. – Ведь ты не едешь, нет? Она прекрасно знала ответ сама, но хотела услышать нужные слова от него. – Да, – тихо сказал он, – не еду. В ответ на него посыпались поцелуи. Они все лились и лились, как майский ливень. Ее нежности пахли терпким миндалем на вечернем ветру. Ласковые слова так и сыпались с ее уст – каскадами мерцающих жемчугов в парковый пруд. – Ты научил меня всему этому, – шептала она. – Ты показал мне, что такое любовь, и должен остаться для той любви, какую сам для себя создал. – Расстегнув рубашку у него на груди, она коснулась устами его раны и в каком-то экстазе стала говорить: – Я сделала тебе больно, я чуть не попала тебе в сердце. Хочешь, бей меня! Если прикажешь, я сейчас принесу кнут, делай со мной что хочешь, режь меня ножом, пей мою кровь, все, чего хочешь, все… все. Я твоя рабыня. Опять он закрыл глаза и глубоко вздохнул. «Нет, ты не из породы рабынь, – подумал он. – Ты всегда была повелительницей». * * * Когда Франк сидел в библиотеке, то иногда ему казалось, что в углу раздается чей-то лукавый смех. В первый раз ему показалось, что там спряталась Альрауна, но он никого не нашел. А услышав этот смех во второй раз, он побледнел. «Это потешается надо мной дядя Яков, – подумал Франк Браун. – Это его хриплый гогот, он издевается надо мною». Он стал себя подбадривать. «Обман чувств, – решил он, – в этом нет ничего удивительного: нервы мои крайне напряжены». Он жил в каком-то угаре. Но за каждым подъемом чувств следовал упадок сил. Тогда он целыми часами бродил точно в тумане – и ко всему относился апатично. И только при встрече с Альрауной он снова возвращался к жизни – тогда рьяно бежала по венам кровь его, в обычный час еле-еле текшая. Да, это правда, он был ее учителем. Он раскрыл ей все тайны любви, тайны тех чар, которые сам узнал на Востоке, где любовь считается высоким искусством. И вместе с тем ему казалось, что он вовсе не ее учитель, что он только вызвал к жизни заложенные в ней от природы дикие инстинкты. Разве не случалось сплошь и рядом, что от одного только намека его она воспламенялась, как порох? Это он бросил факел. И все-таки его ужасал этот пожар, сжигавший его тело. Прислуга, любившая его, качала головой, видя, что с ним творится. Как-то раз, идя двором, он повстречался со стариком Фройстхаймом. – Вы не ездите больше верхом, – заметил старик. – Нет, не езжу, – тихо отвечал Франк. И, видя, что старик как будто собирается что-то сказать ему, остановил его. – Нет-нет, не надо, старина. Я знаю, что ты хочешь сказать мне. Но я не могу, понимаешь, не могу. И с этими словами ушел. Старик долго смотрел ему вслед, затем покачал головой и перекрестился. * * * Как-то вечером, проходя через парк, Франк увидел на скамье Фриду Гонтрам. Она сидела тихо, неподвижно, словно кого-то ждала – а может, и не ждала вовсе, просто сидела, потому что больше некуда было идти. Он подошел, поздоровался. – Вы воротились, Фрида? – Два месяца прошло, – просто ответила она. – Уже? – Франк почувствовал, как по спине пробежал холодок. – А мне казалось – не больше недели. – Он помолчал. – Как ваш брат? – Умер. В Давосе. Мы похоронили его там – я и викарий Шредер. – Умер, – эхом повторил Франк и опустил голову. Долгая тишина повисла между ними, густая, как вечерний туман над Рейном. – Что в мире нового? – спросил он наконец. – Мы живем здесь отшельниками, никого не видим. – Новости невеселые, – ответила Фрида. – Княгиня скончалась от удара. А Ольга… – Нет, – перебил он резко. – Не надо. Смерть, смерть и смерть – кругом одна смерть. В глубине души он радовался, что Фрида вернулась. Они говорили мало, но подолгу сидели вместе в те часы, когда Альрауна была чем-нибудь занята. Саму Альрауну близость Фриды раздражала. – Зачем она вернулась? – сердилась она. – Я не хочу ее здесь видеть! Мне никто не нужен, кроме тебя. – Оставь, – пытался успокоить он ее. – Кому она мешает? Она все время прячется, точно призрак или домовой. Ее почти не видно. – Знаю я, как она прячется! Когда меня нет, она все время с тобой. Я бы не советовала ей шутить со мной. – Ты что-то задумала, – насторожился он. – Я? Ничего. Разве ты забыл? Мне ничего не нужно задумывать – у меня все делается само собой. – Да, – сказал он тихо. – Я знаю. Вокруг тебя сам воздух пропитан отравой. – А кто велит ей дышать со мной одним воздухом? Я велела ей убраться навсегда. А ты выхлопотал ей двухмесячный отпуск. Сам виноват! – Пойми, иначе бы она утопилась. – Тем лучше, – рассмеялась Альрауна. – Мало тебе смертей? – В голосе его зазвенел металл. – Княгиня умерла от удара. – Туда ей и дорога. Он вспыхнул, схватил ее за руку. – Ты ведьма! – закричал он. – Ведьма без сердца! Таких сжигали на костре! Она посмотрела на него насмешливо, почти ласково. – Не ты ли хочешь собрать для этого костра веточки, мой милый? – Да, я! Я бросил в землю зерно, и из него вырос ужасный анчар. Я же и выполю его с корнем! – Что ж, приступай, – улыбнулась она. – Я жду. Он оттолкнул ее, сжал кулак. – О, какой же ты грозный! – В ее голосе звучало неподдельное восхищение. – Знаешь, Франк, таким ты мне положительно нравишься. В ее словах, в каждом жесте было столько кошачьей грации, детской шаловливости и женской прелести, что он невольно улыбнулся. И рука его разжалась сама собой. * * * Как-то ночью он проснулся в ее комнате. Серебряный подсвечник на камине почти не давал света – огарки оплавились, помещение тонуло в полумраке. Первое, что бросилось в глаза, – деревянный человечек, болтавшийся под потолком. «Если он упадет мне на голову, – подумал Франк, поддаваясь забавной, практически детской паранойе, – мне несдобровать. Надо бы убрать его когда-нибудь». Он поискал глазами Альрауну и нашел ее в противоположном углу. Она сидела на полу, что-то шептала, выписывала пальцами в воздухе странные знаки. В руках у нее были череп матери и позвонки отца – она бросала кости. – На двух выпало девять, еще на двух – семь, итого – шестнадцать, – прошептала она. Вновь собрала костяные кубики в чашу из черепа, легонько встряхнула ее. – Шесть на двух и пять еще на двух – одиннадцать… – Чем ты занята? – спросил он. Она обернулась, ничуть не испугавшись. – Играю. Не спалось, вот и играю – кости бросаю. – На что? Она скользнула к нему, как змейка, прильнула, зашептала в самое ухо: – На будущее. На то, что случится с тобой и с Фридой Гонтрам. – И что же? – Голос его сел. Она забарабанила пальцами по спинке кровати. – Фрида умрет. Должна умереть. – Когда? – Не знаю. Но скоро. Очень скоро. Дрожь пробежала по его телу. Он сделал усилие, чтобы не выдать себя. – А я?.. Как же я? – Ты как раз прервал меня, когда я гадала на тебя. Хочешь, погадаю? – Нет! – закричал он. – Не хочу! В эту минуту в коридоре послышались осторожные шаги. Кто-то скользнул мимо двери. Франк вскочил, подбежал, затаил дыхание, прислушался. Шаги удалялись. Потом кто-то стал подниматься по лестнице наверх – так же осторожно, крадучись. Как только все стихло, Альрауна разразилась хохотом. – Испугался? Жаль ее? – Кого? – Он еще не понимал. – Кто это был? – Конечно, Фрида Гонтрам. Но ты рано всполошился, благородный рыцарь. Она еще жива. Он перевел дыхание, отошел от двери. – Принеси вина. В горле пересохло. Она проворно сбегала в соседнюю комнату, принесла бутыль бургундского, до краев наполнила бокалы. – Фрида все бродит, – говорила она, наливая. – Бродит день и ночь. Нет ей ни сна, ни отдыха. Он не слушал. Выпил залпом, попросил еще. – Нужно жажду запить, – сказал он, сам не понимая, что говорит. – Хочешь, я буду поить тебя? – предложила ему Альрауна. Нежно, но твердо прижав его голову к мягким подушкам, она опустилась рядом с ним, преклонив колени. Она отпила из бокала, набрала полный рот вина – а потом склонилась к нему, сдавила с двух сторон челюсть, растворила ему губы, стала вливать в них вино – понемногу за раз, будто он делал маленькие глотки. Вино вызвало у Франка опьянение, но еще сильнее его околдовали прикосновения ее уст, что несли ему это сладкое забвение. * * * Был жаркий полдень. Они сидели на мраморных ступеньках бассейна и любовались золотыми рыбками. – Сходи ко мне в комнату, – сказала она. – Принеси удочку. За туалетным столом, налево. – Что за блажь! – воскликнул он. – Ловить золотых рыбок? Чем они тебе помешали? – Иди, – повторила она спокойно. Он пожал плечами, но пошел. Нашел удочку, осмотрел, усмехнулся. «С этим она немного наловит», – подумал было он, но мысль тотчас переменилась, и он нахмурился. «Наловит… Да разве ей нужна удочка? Она истребит их одним взглядом». Он уже шагнул к двери – и вдруг остановился. Шальная мысль вдруг осенила его – прошила насквозь, точно молния. «Да, – повторил он про себя. – Да, я так и сделаю». Отбросив удочку в сторону, он поднял глаза к потолку – туда, где висел в люльке из проволок и веревочек деревянный человечек-мандрагора. Недобро улыбаясь, Франк пропел в адрес старой игрушки: – Мы пойдем с тобой в суд, я тебя засужу! – Взобравшись на кровать с ногами, даже не сняв обуви, он изловчился – и сорвал мандрагору. – И не смей отпираться, мы должны расквитаться, потому что все утро я без дела сижу… Набросав в камин мятой бумаги, он поджег ее и положил человечка в середину. Усевшись на пол, Франк стал наблюдать за сожжением. Бумага прогорела до серого пепла – а деревянная фигурка осталась. Почернела разве что, закоптилась! И вдруг Франку показалось, что человечек оскалил зубы и скорчил гримасу – гримасу дядюшки Якова. И из всех углов послышалось злорадное хихиканье. Он вскочил, схватил со стола нож и достал человечка из камина. Твердый материал с трудом поддавался лезвию. Сначала летели только тонкие стружки, но Франк напрягал силы, резал, резал не останавливаясь. Пальцы стер в кровь, по лицу катился пот, но фигурка уменьшалась – кусочек за кусочком. Когда от нее осталась едва ли треть, он набросал в камин груду газет, сверху положил остатки человечка, облил все розовым маслом и одеколоном, прикрыл стружками и поджег. Бумага вспыхнула ярким пламенем. Огонь охватил обструганного человечка со всех сторон. Тот сопротивлялся – трещал, брызгал искрами прямо в лицо Франку. Но наконец – сдался-таки, почернел, рассыпался… – Что ты делаешь?! – раздался за спиной хриплый крик. Франк обернулся. В дверях стояла Альрауна. Лицо ее исказил ужас. Он лезвием ножа затолкал остатки мандрагоры глубже в огонь и вскочил. Глаза его горели безумным блеском. – Я покончил с ним, – сказал он. Она закрыла лицо руками. – С ним… и со мной… – простонала она и вдруг схватилась за грудь. – О, как же мне больно! Но Франк не слушал. Не глядя на нее, он выбежал из комнаты. Через час они были вместе. И он снова вдыхал ядовитую отраву ее ласк. Она говорила правду: он был ее учителем. Это он водил ее по саду любви – по самым глухим тропинкам, в стороне от больших дорог, которыми шествуют все. Но там, где он останавливался перед густой, почти непроходимой чащей, она, смеясь, пробиралась вперед. Там, где перед ним разверзалась пропасть, пугавшая своей глубиной, она скользила дальше. Ни перед чем не останавливалась, ничего не боялась. И не осталось в грешном саду страстей ни одного ядовитого бутона, не раскрывшегося для нее, по ее веленью. От Франка Брауна Альрауна узнала, сколь сладким бывает опьянение любви. Но чем больше она пьянела, тем ненасытнее становилась ее жажда. В эту лунную ночь он долго не мог заснуть – усталый, разбитый, но неспособный найти покой. Лежал и наблюдал, как она мечется во сне, стонет, как всегда в полнолуние. Около полуночи Альрауна вдруг встала, подошла к окну, чуть постояла, вернулась. Франк видел сквозь прикрытые веки, как она наклонилась над ним и долго-долго глядела на него странными, неподвижными глазами. Он тоже не двигался. Застыл. Ждал. Постояв у постели, она метнулась к столу, что-то схватила, вернулась. Опять замерла, прислушиваясь к его дыханию. Вдруг он почувствовал: по коже скользнуло что-то холодное, острое. «Нож, – мелькнуло в голове. – Сейчас ударит». И – странное дело: он не хотел сопротивляться. Не хотел даже двигаться. Ему вдруг стало спокойно и хорошо. Пусть. Будь что будет. Он стал ждать удара в сердце. Но удара не последовало. Она резала медленно, легко. Не слишком давя на лезвие – углубляя его ровно настолько, чтобы выступила жаркая кровь. Слыша ее учащенное дыхание, он слегка приоткрыл глаза, взглянул. Губы ее были слегка приотворены, между влажно блестящими зубами жадно двигался кончик языка. Ее маленькие белые груди часто вздымались, и в неподвижных зеленых глазах горел дикий пламень. Несколько секунд – как целая вечность! Вдруг она бросилась ему на грудь, припала губами к ранам и стала жадно пить. Франк лежал неподвижно. Он чувствовал, как кровь приливает к сердцу. А она пила, пила – казалось, этому не будет конца. Насытилась, наконец. Оторвала от него голову. Щеки ее горели, лицо и лоб были в мелких каплях крови. Она погладила нежным пальчиком источник своей услады, взглянула на Франка с улыбкой, повернулась и отошла к окну. Что-то тянуло ее туда. Она приставила стул, встала на него, занесла ногу на подоконник, залитый лунным светом. Потом, словно решившись, спрыгнула со стула и, не оглядываясь, скользнула к двери. – Иду, иду, – срывалось с ее губ. Отворив дверь, Альрауна вышла. Франк прислушался к шагам. Потом встал, оделся и направился к своей комнате. Ему нужен был отдых. Он так хотел побыть хоть немного без нее. Проходя через сени, он услышал шаги и спрятался в углу. Но это оказалась не Альрауна, а Фрида, в траурном черном платье, с зажженной свечой в руке. Бледная, с блуждающими глазами. Ее черты исказило почти до неузнаваемости странное внутреннее напряжение; жесткие носогубные складки прорезались куда яснее, чем прежде, вся переносица была сморщена, губы сомкнулись в тонкую белесую линию. «Она помешалась, – подумал он. – Помешалась, как и я». Какое-то мгновение он думал заговорить с ней, обсудить, возможно ли… возможно ли что-то изменить… но покачал головой: – Нет-нет, это не поможет. Она преграждала ему путь к его комнате, так что он решил перебраться в библиотеку и улечься на тамошнем диванчике. Крадучись, спустился он по лестнице, подошел к входу в дом, отодвинул засов и снял цепочку. Тихо выскользнул наружу – и двинулся дальше по двору. Стальные ворота были распахнуты, как днем, и это удивило Франка. Он прошел в них, выглянул на дорогу. В глубоких тенях скрывалась ниша святого, более светлая, чем обычно, ибо так ярко сиял белый камень! У ног его покоилось множество цветов, где-то пять-шесть лампадок горело между ними. Франку показалось, будто эти огоньки – вечные огни , как звал их верующий люд, – вознамерились посоперничать с луной, побороть и преломить ее лучи. – Жалкие лампадки, – пробормотал он. Но и такую эфемерную помощь он готов был принять – хоть такую, но все ж защиту от непостижимых сил свирепой природы. Он чувствовал себя уверенно здесь, близ святого, в раскрашенной тени, спасенной от лунного безумия, близ теплого, рукотворного света. Он поднял глаза, вгляделся в жесткие черты каменной статуи – и показалось ему, будто они ожили в нетвердом сиянии лампадок; показалось, будто святой вытянулся, гордо глядя туда, где горит светило ночи. И тогда Франк запел – тихо, как много лет назад, но горячо, почти истово: Возле речки мелкой да тоненькой Повстречал меня Иоанн святой. Любовь горячую отвадил от глаз, От возгорания сердце спас, И исчез, как свет свечки умершей, Только запах оставив речной По себе… Допев, Франк развернулся, снова прошел через ворота, ступил во двор. На каменной скамье перед конюшней сидел старый кучер Фройстхайм. Увидев Франка, он сделал ему какой-то неясный знак, показал рукой наверх. Франк поспешил к нему. – В чем дело, старина? – спросил он тихо. Старик молчал. Он поднял курительную трубку, ткнул чубуком в сторону крыши. – Что? Что там? И вдруг Франк увидел. По отвесной крыше дома спокойно и уверенно шагала белая фигура – Альрауна! Глаза ее были широко раскрыты и смотрели вверх, на луну. Губы шевелились, руки тянулись вперед. Словно она хотела что-то сказать, что-то сделать. Твердыми шагами спускалась она по отвесу вниз. Вот уже у края. Еще секунда – и роковое свершится. Она упадет. Не может не упасть. Ужас сковал его. Рот сам собой раскрылся… «Альрауна!..» – хотелось крикнуть ему. Хотелось предостеречь, удержать. Но внутренний голос, холодный и ясный, остановил: нельзя. Она спит. Потому-то и шагает так уверенно. Лунатики не падают – пока спят. Но стоит крикнуть – она проснется и рухнет вниз. И тут же другой голос, горячий, отчаянный, зашептал: «Крикни! Крикни, всего-то – и ты спасен! Только одно слово, только ее имя. На кончике твоего языка – вся твоя жизнь. Крикни!» Франк Браун хватал себя за голову, кусал губы, закрывал глаза – но чувствовал, что это бесполезно. Это должно свершиться. Другого исхода нет. Все мысли его сошлись на одном убийственном слове: «Альрауна». Ночь молчала. Луна висела в небе, огромная, белая, равнодушная. Белая фигура на крыше шагнула еще раз. И вдруг тишину разорвал крик. Громкий, протяжный, отчаянный: – АЛЬРАУНА! Франк вздрогнул, открыл глаза. Руки лунатички разом опустились. Она обернулась, вздрогнула. И за ней он увидел другую фигуру – всю в черном, вылезающую из слухового окна. Руки ее раскрылись, словно для объятия. И еще раз – отчаянный, предсмертный крик: – АЛЬРАУНА! Больше Франк Браун ничего не видел. Все застлал густой туман. Он услышал только глухой удар – и сразу за ним другой. И еще один крик. Только один. Если бы Фройстхайм не поддержал его, он упал бы. Но он сделал над собой последнее усилие. Он вырвался из рук старика и в несколько прыжков очутился у дома. Она лежала на земле. Он наклонился, приложил ухо к груди. Сердце билось – слабо, едва слышно. – Жива, жива, – прошептал он. Коснулся губами ее бледного лба – и увидел кровь на локонах. Много крови. Он посмотрел в сторону, где старый конюх осматривал Фриду Гонтрам; увидел, как Фройстхайм покачал головой и с трудом поднялся. – У нее сломана шея, – сказал старик. – Плохо дело, – бормотал он. – Колени разбиты… как неудачно она упала… Но Франку не было дела до Фриды. Альрауна жива – только это имело значение. – Помоги, – позвал он старика. – Отнесем ее в дом. Он осторожно приподнял ее плечи. Она открыла глаза. Пустые, невидящие. – Иду, иду… – прошептала она. Голова девушки откинулась назад, и на одно мгновение Франк увидел ее глаза – уже не в этот мир смотрящие, видящие что-то, чего здесь нет. Ему показалось, что сказала она еще одно-единственное слово – галеотто , может быть, или маскотта , адресуя их то ли ему, то ли тому, другому, из дерева, который сгорел в камине. Какая разница? Важно было только то, что рука ее вдруг обмякла и упала. И дыхание оборвалось. Его идея изжила себя; эксперимент подошел к концу. И тогда дикий крик вырвался из груди Франка Брауна – крик, отразившийся эхом от стен дома, улетевший в сад, в парк, в ночь: – АЛЬРАУНА! ЭТО Я! Я ВИНОВАТ! Но старик Фройстхайм покачал головой. – Нет, – сказал он глухо. – Это крикнула фройляйн Гонтрам. Оба раза… Франк замер. Потом дико захохотал: – Но разве я, я сам… разве я не хотел того же ? Старик нахмурил брови. Мрачная тень скользнула по его лицу. – Вообще-то, этого я хотел, – пробормотал он. * * * Со всех сторон сбежались слуги со свечами и с фонарями. Двор наполнился шумом, говором, криком. Шатаясь, как пьяный, Франк двигался к дому, опираясь о плечо старика. – Знаешь, – тихо говорил он, – мне пора ехать домой к матери, она давно ждет меня. И взор его блуждал. Тесис Позднее лето – розы подымают головки свои на стеблях, мальвы рассыпают свои мягкие краски: бледную – желтую, лиловую – и мягкую, розовую. Когда ты постучалась ко мне, дорогая подруга моя, стояла юная весна. Когда ты вошла в узкую дверь моих снов, ласточки смеялись, нарциссы цвели, лазурны и добры были глаза твои, и дни твои напоминали тяжелые гроздья светло-синих глициний – они падали вниз, на мягкий ковер: ноги мои скользили легко по аллеям, залитым весенним солнцем… Но вот пала ночь, и из моря всплыл вечный грех. Он пришел с юга, из края долгих пустынь. Он коснулся тебя своим тлетворным дыханием – и, горячая, вся дрожа, ты тогда проснулась. Счастливая всяким грехом, полным яда, ты пила мою кровь и так ликовала, так громко кричала – от страшной муки и от безумного наслаждения разом. В звериные когти превратились твои розовые ноготки, в острые клыки обратились твои белые зубки, и выменем проститутки сделалась твоя нежная маленькая грудь. Яростными змеями стали золотые кудри твои, а из глаз, ловящих свет сапфиров моих милых золотых Будд, забили молнии, что своим жаром распаляли ликующее безумие… Но вдруг в озере моей души выросли золотые лотосы – простерли широкие листья по зеркальной воде, закрыли собою пучину. И серебристые слезы, роняемые тучей, лежали, точно крупные жемчужины, на зеленых листьях, сверкая на солнце подобно ограненным лунным камням. Где остывали нерастаявшие снега в сени тихих акаций, там дождь пролил свою ядовитую желчь – и там внял я, подруга моя, великой красе целомудренного греха, и понял я те страсти, что обуревали святых. Я сидел перед зеркалом и лакал из него избыток греха твоего, когда дремала в летний полдень ты, моя подруга, – в одной только тонкой шелковой сорочке на белой простыне. Другою ты становилась, белокурая моя приятельница, когда солнце потешалось над садом моим, и совсем преображалась – когда солнце тонуло в море, когда из-за кущ тихо выползали ночные туманы. О, дикая грешная спутница моих жарких ночей, я и при свете яркого дня в твоей нагой красоте угадывал все грехи грядущей ночи. В том зеркале прочел я тайну – в старом зеркале в золотой оправе, перевидавшем столько любовных игр в большой комнате в замке Сан-Констанцо!.. В том зеркале прочел я тайну, подняв глаза от книги твоего тела: порочнее всего – тот целомудренный грех, что присущ невинности. Не станешь же отрицать, дорогая подруга, что есть существа – не люди, не звери, а диковины, рождающиеся от темного наслаждения абсурдными мыслями… Ты прекрасно знаешь, услада моя, как хорош закон. Хороши все наши правила и нормы, благо происходят они свыше – от величия Божия. И хорош тот человек, кто всецело их приемлет, проходя жизненный путь в смирении и терпении, истинно послушный нашему доброму Богу. Дети же сатаны непочтительные персты свои налагают на скрижали вечных законов. Зло помогает им, оно – могучий владыка, вольный творить по собственной гордой воле, вопреки всяческому естеству. Творения зла возносятся до небес… и все же надолго там не задерживаются – падают, низвергаются и под обломками дерзкого замысла хоронят и того, кто их измыслил… Я написал эту книгу для тебя, сестра. Я сам разбередил старые раны, смешал выступившую из них темную кровь с яркой и свежей кровью последних страданий – ибо ведомо мне, что прекраснейшие цветы вырастают на почве, упоенной кровью. Правдиво, прекрасная подруга моя, правдиво все то, что я тебе тут рассказал, – но, глядясь в зеркало, я читаю в нем и много других, непохожих, почти уже забытых правд… Прими же, сестрица моя, эту книгу. Забери ее у безумца – у высокомерного глупца, у мечтателя с печатью молчания на устах. От человека прими ее, любовь моя, – и от того, кто всегда ступал не в ногу с жизнью, а как бы вразнобой с ней… Мирамар – Апулия – Брионские острова. Апрель – октябрь 1911 г. Перевод с немецкого Г. Шокина

Рассказы

Похожие книги