Читаем Алла и Рафа онлайн бесплатно

<p>Дина Рубина</p><p>Алла и Рафа…</p>

Это было очень давно, вскоре после переезда нашей семьи в Израиль. Я работала в маленьком издательстве редактором, где попутно верстали и готовили для типографии журнал «22» — много лет его блистательно делал Нудельман, и когда он расстался с Воронелями, журнал захирел. То есть он продолжал выходить, но стал тенью прежнего журнала. Вот там, сидя в крошечной кабинке этого смешного издательства, я впервые увидела и его, и Аллу. Они всегда и всюду появлялись вместе. Он был тогда красив, мягкой такой интеллигентной красотой. Наша дружба не была внезапно вспыхнувшим общением взахлёб. И он, и тем более она, Алла, не были торопливыми в этом вопросе людьми. Я тоже в отношениях с людьми туговато раскачиваюсь. Сначала Рафаил попросил для журнала какой-то мой рассказ и опубликовал его. Потом я написала повесть, к которой он отнёсся плохо — там один из главных персонажей имел явного прототипа, а Рафа и Алла дружили с этим человеком; друзьями они были верными, в чём позже я удостоверилась сама. По-настоящему мы сблизились, когда на горизонте их жизни возник Меир Шалев. То есть Алла и раньше была восторженной (устной) пропагандисткой Шалева, но переводить его они решились не сразу. Помню, как Рафаил позвонил мне на работу — в то время я работала в Сохнуте и жила в Москве. Был очень взволнован и, кажется, даже слегка растерян. Сказал: вот мы с Аллой перевели «Эсава»… и теперь понятия не имеем, что со всем этим хозяйством делать. Я сказала: пришлите, Рафа, почитать.

Вообще-то, я была уверена, что никому в Москве на фиг не сдался израильский писатель, примерно так же, как в Израиле никому не нужен русский писатель. Это было время, когда книжный мир встал на прагматичные денежные рельсы. Издатели не вкладывали денег в убыточные проекты, а я была уверена, что сей проект — убыточный по сути. Рафа тут же прислал мне по электронке «Эсава», я тут же распечатала его, унесла домой… Начала читать вечером и… всю ночь читала, не могла остановиться. Это была прекрасная сага, переведенная с невероятным мастерством. Наутро я позвонила своему издателю, был такой «одиночка с мотором» Илюша Клебанов, совсем не денежный, но пылкий книгочей и книголюб, сказала: «Илья, есть гениальный роман, переведенный самим Нудельманом. Даю из бюджета своего отдела тысячу долларов. Добавьте свою тысчонку, и давайте издадим. Человечество будет нам благодарно». Надо отдать ему должное: он так и сделал. Это было первое издание «Эсава» на русском рынке. На обложке — знаменитая мозаика из Ципори, прекрасное женское лицо.

Позже в «Иностранке» вышел второй роман, потом в «Тексте» — все следующие романы Шалева в переводе Нудельмана и Фурман. Я не знаю: понимает ли Шалев, что сделали для его литературы на русском рынке два этих человека?

…Прежде всего, Нудельман был писателем, тонким стилистом. Не нужно забывать, что лучшие переводы Лема сделал именно он. Его деятельность популяризаторская настолько широка, что даже и описывать как-то неудобно. Сотни статей, десятки книг… всё это ждет исследователей и, конечно, переизданий. Но Нудельман был очень надолго отлучён от России, и жаль: никому из литераторов, пишущих по-русски, это на пользу не идёт.

…В качестве переводчиков с иврита это была единая команда: Алла делала подстрочник. Но не только. Она очень хорошо знала, и главное, тонко чувствовала иврит. И потому, когда подстрочник был уже готов, она по нескольку раз проговаривала Рафе фразу в подлиннике, чтобы он почувствовал музыку и пластику языка. Хотя уверена, что главную роль в этой работе все же играло безупречное чувство фразы и стиля, присущее Рафаилу Нудельману.

…Общались, бывало, часто — был период, когда они захотели показать нам страну. Тогда у нас еще не было машины. Просто они заезжали за нами и везли — в Бейт-Шеан, на гору Гильбоа — во время цветения ирисов. Или просто приходили к нам. Все эти бесконечные разговоры я сейчас вспоминаю как исключительно содержательные: литература, конечно. Книги, писатели, книги и книги… Ни он, ни она не терпели трепотню на бытовые темы. В последние годы много переписывались. Это удобно: в письме подчас можно сказать больше, и подробнее, и цельнее, чем в разговоре.

Однажды мы навестили их в Гармише, в Германии, куда они каждый год нас зазывали. Рафа так изумительно описывал в письмах гору с розоватым снегом на вершине… Ну и как-то по пути в Зальцбург мы к ним зарулили. Весь этот день вспоминаю как чистое счастье: долго гуляли по городку, потом на фуникулёре поднялись на какую-то высоченную гору и там, в ресторанчике, под бренчание горного ручья ели жареную форель. О чем мы писали друг другу? У меня есть огромное множество писем Рафаила Нудельмана. Есть потрясающие — по мысли, по изложению, по стилю. Думаю, придёт время их издать.

А пока вот это:

* * *

Дорогие Рафа и Алла, во-первых, поздравляю с окончанием новой огромной работы, с романом[1], который достанется российскому читателю и, как прежние романы Шалева, будет будоражить и терзать. Не знаю — больше или меньше, чем прежние его романы, будет будоражить, но меня он очень взбудоражил и растерзал.

…Всё, что отпишу дальше, — не более чем мои ощущения и, уж конечно, не истина в последней инстанции, так что можно принимать или не принимать мои соображения — тем паче что ничего в книге не изменится, даже если в чем-то вы со мной и согласитесь.

Этот роман, конечно, — роман все того же Шалева, со всеми его приемами, приметами, привычками — и в том, что касается выбора темы, героев, сюжета, и в том, что касается выбора мелких деталей, домашних словечек, вырастающих до размеров мифа семейного… Ну, тут никто уже никуда не денется: писатель не может убежать от себя, от своего почерка. Правда, Шалев очень упорно держится за свою практически одну тему: семья, порок в семье, преступление в семье, расплата в семье… То есть, он по-прежнему очень ограничивает себя кругом героев и тем. Возможно, в этом его сила, некая библейская неизбежность. Возможно, в этом есть некоторое однообразие приема, то есть неизбежный тупик. Возможно.

Словом, в этом романе есть всё, что в предыдущих: прекрасное знание земли, предметов быта, истории предмета, природы, растений, птиц, животных — жизни человека на природе. Все это не может не восхищать, и я восхищаюсь.

Не может не завораживать мощь, я бы даже сказала, звериная мощь человеческих характеров — мне всегда льстит именно звериная мощь еврейского жестоковыйного характера.

И, конечно, мастерски выбрана коллизия. Вот то, что из нее получилось, вернее, то, как с этим справился Шалев, — дело другое.

Но не могу не отметить множество прекрасных сцен, меня потрясших: убийство Нахума Натана и подлость и трусость Маслины; прекрасное описание первой брачной ночи и посещения публичного дома; страшная сцена гибели Неты (бегущий с его телом Эйтан) и дальнейших похорон; удивительная сцена, когда голый Дедушка в присутствии внучки моет Эйтана в душе (во что я ни на грамм не верю, но написано замечательно); наконец, потрясающая сцена убийства Дедушки Зеэва… Вы обратили внимание, что я перечисляю исключительно сцены убийства, смерти, мести? Такой это роман, самое сильное в нем — насилие. (О сцене убийства младенца скажу ниже.)

Короче, если б меня попросили написать восторженную рецензию на этот роман, я бы, не глядя, ее написала.

Но — не напишу.

На мой взгляд, в этой вещи Шалев переступил некую черту, вернее, несколько таких красных линий, которые нельзя переступать безнаказанно, иначе текст начинает мстить.

Скажу о главной и самой страшной сцене. Бог с ним: Шалеву крайне симпатичен образ Дедушки, он его просто любит. Где-то я даже отметила: в тексте есть фраза «светлая ему память» — при этом у читателя, уже понимающего, что речь идет об убийце и, главное, о жестоком, мерзком детоубийце, просто волосы дыбом встают: какая «светлая память»?! — ведь рассказчик-то знает, что за тип был Дедушка. Даже если он воспитал двоих своих внуков — его ужасное преступление осталось нераскрытым, неназванным, сокрытым.

Так вот, самая сильная, самая лучшая (в смысле написания) сцена убийства новорожденной девочки была бы просто шедевром. Если б я как читатель в нее поверила. Если б я поверила в эту женщину, которая позволила заморить своего ребенка, позволила потом убийце лечь в ее постель и сделать ей двоих детей; которая прожила потом много лет с ним и делала бутерброды внукам… и ля-ля-ля. Как: она не убила его ночью?! Неделю сидела в доме под аккомпанемент плача своего ребенка?!! Не отравила изверга через неделю?! Не повесилась сама?! Не пошла в полицию, чтобы донести и отомстить?! (Кстати, почему обрывается та сцена, когда она ему выколола глаз: что сделал он, почему она позволила ему привезти себя опять в поселок?) И что, весь поселок молчал, и ни одного человека не потрясло убийство новорожденной?! Не-е-е-ет, позвольте вам не позволить. Это такой большой Станиславский, с его «не верю», что вся эта блестяще придуманная сцена торчит в горле читателя такой костью, которую ни проглотить, ни переварить просто невозможно. Это — подтасовка, шулерство, самая большая нечестность, какая возможна в строении сюжета, — психологическая нечестность; это придумано и ловко подсунуто, потому что не герои так захотели, а Шалев. И потому всё это вызывает оторопь и ужас, какой-то кромешный ужас (а может быть, у меня такой крен потому, что сейчас каждый день держу на руках хрупкое тельце младенца, внука. Но уверена, что у любого нормального человека возникнет совершенно такое же чувство недостоверности и ужаса). Шалев очень точно помещает эту сцену чуть не в самый конец романа — понимает, что будь она в начале, читателю блевать захочется от всех благостей, всех растений и семян, и подарков «Дедушки Зеэва». А так он сживается с ним по течению романа, а тут уже и его смерть подоспела.

И все-таки сцены с Дедушкой написаны блестяще, и это — тот мощный Шалев, который пригибает тебя к земле, хочешь ты того или нет.

…Все остальное: неуклюжая разлапистая конструкция всей вещи, «рассказы Руты» и, главное, поразительно неудачные беседы ее с пустым местом по имени Варда — меня просто озадачило.

Зачем это было нужно автору, эта дурацкая бедная Варда, эта статистка без лица, без речевых характеристик, покорно почему-то выслушивающая прямое хамство героини, подающая свои реплики в стиле «кушать подано», чтобы автору было удобнее продолжать исповедь героини, то бишь течение романной истории, — зачем? К чему эти идиотские гендерные исследования, которые под конец просто из ушей лезут? Героиня (которая и сама никакая не женщина, а все тот же Шалев) говорит и говорит, вываливая на чужого человека такие интимнейшие детали своей жизни и своей боли, что странно становится, и опять Станиславский подмигивает и говорит свое «не верю». Эта Рута, у которой, по ее собственному признанию, никогда не было подруг, доверительно вываливает на чужую женщину все подробности секса, отношений, чувств, горя, измены, любви?!. Да полно! Это голый прием, и даже такой мастер, как Шалев, ничего не может сделать с этим: мы не видим ни лица Варды, ни ее жестов, ни ее характера, ни ее намерений. Один только раз она произносит нечто вроде — мол, вы меня задеваете, но меня это не беспокоит, продолжайте… — на что Рута, никак на эту реплику не отреагировав, невозмутимо продолжает вываливать свою жизнь.

Да помилуйте: наша героиня совершенная хамка, властная, нетерпимая, заносчивая, доходящая до фразы: «Что за физиономия, Варда?!» Нет, это не разговор двух женщин, женщины так не разговаривают. Вот если бы Варда вдруг огрызнулась, крикнула, повернулась, чтобы уйти… а та расплакалась, стала упрашивать остаться, ибо за последние годы никто ее так не выслушивал… — тогда, возможно, я бы и поверила в некую ниточку, которая протянулась между этими двумя разными женщинами. И ради бога — намекните же мне, кто она, эта Варда, кто, наконец, такие двое сыновей Дедушки Зеэва. Писатель ранга Меира Шалева не может просто написать «преждевременно умерший мой отец», я хочу узнать, как умерший. И что с тем другим сыном, и куда он делся, и что это были за годы, когда они росли… И это всё та же нечестность по отношению к читателю, небрежность уровня литобъединения.

То есть, само собой, писатель никому ничем не обязан и сам устанавливает законы над ля-ля-ля… Но снова помилуйте: есть логика новеллы, этакий изящный проговор, есть логика рассказа, с его небольшим пространством, а есть логика романа, тем более логика романа рода, где присутствует некая протяженность жизни поколений семьи, некие сто лет одиночества, которые просто должно пролистать. А то читатель непременно останется с большими вопросами в голове, с большими вопиющими дырками в темени…

К сожалению, дорогие Рафа и Алла, я должна идти спать перед самолетом, а то назавтра буду иметь бледный вид. Хотелось бы еще написать о многом. Есть там много прекрасного, как всегда у Шалева, — обороты речи, эти птицы и змеи, какие-то поразительные ходы… Но почему-то в процессе чтения довольно многое меня раздражало — в самой сердцевине замысла, в некоторой специальной, натужной мрачной жестокости, с какой эта книга написана.

Повторяю: возможно, это мое личное сейчас такое восприятие, не знаю.

А вы проделали колоссальную работу, как всегда, — которая меня, как всегда, восхищает.

Спасибо, обнимаю, Дина

* * *

Дина дорогая, прежде всего, спасибо за письмо. И чтобы покончить с одной давней мыслью — каждый раз, слушая Ваши суждения о книгах, писателях и литературе вообще, мы испытываем потом горькое сожаление: почему Вы не пишете об этом. Это поразительно точно, глубоко и нужно.

Похожие книги