Читаем 11/22/63 онлайн бесплатно
СТИВЕН КИНГ 11/22/63
Перевод с украинского mmk1972
Аннотация
— Норман Мейлер[1]
— японская пословица
Я никогда не принадлежал к тем, кого называют плаксами.
Моя бывшая жена говорила, что мой «несуществующий эмоциональный градиент» был главной причиной того, почему она от меня ушла (как будто тот парень, которого она нашла себе на встречах общества Анонимных Алкоголиков, не имел к этому никакого отношения). Кристи говорила, что она, вероятно, могла бы простить мне то, что я не плакал на похоронах ее отца; я знал его всего лишь шесть лет и не успел понять, каким замечательным, жертвенным человеком он был (один из примеров - кабриолет «Мустанг», подаренный ей в честь окончания средней школы). Но потом, когда я не плакал на похоронах моих собственных родителей - они умерли с разницей в два года, отец от рака желудка, а мама от острого инфаркта, во время прогулки по пляжу во Флориде, — Кристи начала постигать своим умом тот самый несуществующий у меня эмоциональный градиент. На жаргоне Анонимных Алкоголиков я был «не способен ощущать собственные чувства».
— Я никогда не видела, чтобы ты выдавил из себя хотя бы слезинку — говорила она, проговаривая это тем бесцветным тоном, которым пользуются люди, когда объявляют абсолютно окончательный приговор разорванным отношениям. — Даже когда ты объяснял мне, что мне нужно записаться на реабилитацию, так как иначе ты от меня уйдешь.
Этот разговор состоялся где-то недель за шесть до того, как она собрала свои вещи, перевезла их через весь город и начала жить с мистером Томпсоном. «Парень встречает свою девушку в кампусе АА», — это тоже обычная поговорка на тех их встречах.
Я не плакал, когда смотрел, как она уезжает. Я не плакал и потом, когда зашел в наш маленький домик с большим залоговым долгом. Дом, в котором не родилось ребенка и уже не родится. Я просто лег на кровать, которая отныне принадлежала мне одному, закрыл рукой глаза и горевал.
Без слез.
Но я не был эмоционально невозмутимым. Кристи в этом была неправа. Как-то, когда мне было одиннадцать лет, я вернулся из школы домой, и в двери меня встретила мать. Она сказала, что мою собаку — это был колли по имени Рэкс — сбила насмерть машина, а водитель даже не остановился. Я не плакал, когда мы его хоронили, хотя отец и сказал, что никто не будет считать меня из-за этого слабаком, плакал я тогда, когда мне об этом сообщила мать. Отчасти потому, что это было мое первое знакомство со смертью; но, главным образом из-за того, что именно я нес ответственность за пса, чтобы он всегда оставался надежно привязанным у нас на заднем дворе.
Также я плакал, когда врач моей мамы позвонил мне по телефону и сообщил о том, что произошло в тот день на пляже. «Мне жаль, но шансов не было никаких, — сказал он. — Иногда это случается внезапно, и врачи рассматривают такие случаи, как своего рода благословение Господне».
Кристи тогда не было рядом - ей пришлось задержаться в школе, чтобы поболтать с другой матерью, у которой возникли вопросы, касающиеся последнего табеля ее сына — но я действительно плакал, вот так. Я спрятался в нашей крохотной ванной комнате, достал из корзины грязную простынь и плакал в нее. Недолго, но слезы пролились. Позже я мог бы рассказать ей об этом, но не видел в этом смысла, отчасти потому, что она могла подумать, будто я напрашиваюсь на жалость (это не термин из лексикона АА, но, вероятно, мог бы им быть), а отчасти потому, что я не считаю условием, необходимым для успешного брака, способность добывать из себя рыдания чуть ли не на заказ.
Я никогда не видел, насколько теперь могу это припомнить, чтобы хоть раз плакал мой отец; в самые эмоциональные моменты он мог разве что сподобиться на тягостный вздох или немного покряхтеть — никакого битья в грудь или хохота не позволял себе Вильям Эппинг. Он был из породы крепких, молчаливых мужиков, и моя мать более или менее была такой же. Итак, моя неспособность легко заплакать, возможно, имеет генетические причины. Но невозмутимость? Неспособность ощущать собственные чувства? Нет, это отнюдь не обо мне.
Кроме того раза, когда я получил известие о маме, припоминаю всего лишь один случай, когда я плакал взрослым, и случилось это тогда, когда я читал историю об отце нашего уборщика. Я сидел один-одинешенек в учительской Лисбонской средней школы[2], обрабатывая пачку сочинений, написанных учениками моего класса по языку и литературе для взрослых. Из дальнего конца коридора до меня долетал стук баскетбольного мяча, рев сирены, который извещал о тайм-аутах, и вопли толпы, которые сопровождали битву спортивных титанов: «Лисбонских борзых» и «Джейских тигров»[3].
Кто может знать, когда жизнь балансирует в критической точке или почему?
Тема, которую я им назначил, была «День, который изменил мою жизнь». Большинство сочинений были трогательным, но ужасными: сентиментальные истории о доброй тетушке, которая взяла жить к себе беременную несовершеннолетнюю девушку, армейский товарищ, который продемонстрировал, что такое настоящее мужество, счастливая встреча со знаменитостью (
Что делало эту работу тяжелой — это то, что вместо голоса моим главным средством преподавания стала красная ручка, я исписал ее практически дотла. Что делало эту работу тягостной — это понимание того, что очень мало тех правок красной ручкой имели шансы закрепиться в памяти; когда кто-то достиг двадцатипяти- или тридцатилетнего возраста, не узнав, как правильно писать слова (
Именно такой безнадежной, неблагодарной работой я и занимался в тот вечер, когда неподалеку катился к очередному финальному свистку очередной матч школьных баскетбольных команд, итак, присно и во веки веков, аминь. Это было вскоре после того, как Кристи возвратилась из реабилитационного центра, и думаю, если тогда я и имел что-то в уме, то только надежду, что, возвратившись домой, увижу ее трезвой (так и случилось; своей трезвости она была верна лучше, чем своему мужу). Помню, у меня немного болела голова, и я тер себе виски, как это делаешь, когда стараешься предотвратить легкое раздражение, чтобы оно не превратилось в большое. Помню, я подумал:
Не прозвучало ни скрипок, ни предупредительных колокольчиков, ни одного ощущения, что моя скромная жизнь должна измениться, когда я взял из пачки и положил перед собой сочинение, написанное уборщиком. Но мы же никогда этого не знаем, разве не так? Монетка жизни оборачивается мельком.
Он писал дешевой шариковой ручкой, которая во многих местах запятнала все его пять страниц. Почерк у него был корявый, но, тем не менее, разборчивый, и нажимал он, похоже, довольно сильно, так как слова его были буквально врезаны в листы дешевой тетради; если бы я закрыл глаза и пробежался подушками пальцев по тем изрытым страницам, это было бы похоже на чтение шрифта Брайля. И еще он оставлял такой небольшой завиток, словно кудряшка, в конце каждой строчной буквы
Я также помню, как начиналось его сочинение. Я помню его слово в слово.
На половине первой страницы мне начало щипать глаза, и я отложил мою верную красную ручку. Это случилось, когда я дошел до того места, где он заполз под кровать и кровь заливала ему глаза (
И я плакал. Это были настоящие слезы, те, которые выходят из самых глубин естества. С противоположного конца коридора я услышал, как Лисбонский духовой оркестр начал играть победную песню — родная команда выиграла, ну и хорошо. Вероятно, чуть позже, Гарри с парой его коллег начнут разбирать трибуны и заметать набросанный под ними мусор.
На его сочинении я размашисто поставил большую красную 5. Смотрел на нее секунду или две, и тогда прибавил еще и большой красный +. Так как сочинение было хорошим, а еще потому, что его боль вызвала эмоциональный отклик во мне, его читателе. А разве не именно этого должно достигать написанное на 5 с плюсом? Вызвать какую-то реакцию?




