Читаем Время Освенцим онлайн бесплатно
Время Освенцим
Владимир Анатольевич Широков родился в 1975 году в Челябинске. Окончил филологический факультет Челябинского государственного университета. В качестве одного из авторов и редакторов участвовал в создании семитомной энциклопедии "Челябинская область". Журналист. Работает в Федерации профсоюзов Челябинской области. Данная публикация – литературный дебют автора.
Проза / Современная прозаСны. Свет и чернота – черно-светлые, грязно-звездные, огонь и пыль – разводы сияния.
На самом деле это снова были сны – ничего из ниоткуда, преображающееся отсутствие, замкнувшийся выход. Они вставали в нем очевидной неизбежностью, каждый раз усердно прирастая количеством, – он уставал увеличиваться от них. Они в очередной раз что-то предлагали – неожиданное то, к чему он не был готов, на что его могло не хватить. И при этом они, как всегда, не будоражили, не мешали, не имели к нему претензий.
Но среди прочих у него находились сны, от которых была боль. Они захватывали его, заселяли, как давние законные владельцы, и принимались по праву его поглощать. Где-то глубоко внутри него – с самого начала настроенные против – они категорически формировали новое содержание, плодили иную суть, пересоздавали ценности, из которых он состоял.
Пробуждаясь, выходя в явь, он забывал об этих снах, переставал знать, что они были. Но действительность, которую он обнаруживал, уже выглядела иначе – ее вновь приходилось обживать, из нее вырастали другие смыслы – скрытые, неясные, утяжелявшие ее.
Иногда, впадая в очередной сон, он перешагивал в предыдущий. И тогда – незаметно, на удивление самому себе – начинал жить с учетом опыта этого сна – прежней нереальной жизни. Так однажды он вернулся один в раскрытый космос. Вдруг почувствовал себя болтающимся в плотной черной пустоте – захваченным турбулентностью отвратительно разлившейся тишины, потерявшимся, одиноким, невозвратно далеким от тепла, человеческой мысли и всякого твердого вещества. Лишенный координат пространства и времени, выпавший из лона жизни, увязший в бесчеловечности – теперь и навсегда, – он тут же ощутил, как в нем цепко сидела смерть, неизвестно когда и откуда вошедшая в него. Он испытал территориальное могущество этого космоса, порывистого, негостеприимного, не желавшего делиться с ним пространством. Ему стало смертельно не хватать дополнительного объема – освоенного, приспособленного к его судьбе, но не выданного ему.
Он торопился быть против смерти, научиться сторониться, бояться ее, но не успевал: смерть уже вступила в него, заглотив все, что связывало с жизнью, что заставляло за нее держаться; смерть, опознанная слишком поздно, была уже не страшна.
Проходили промежутки, и – несколько снов спустя – космос снова настигал его, распухал, вспучивался в нем. Но теперь он был готов к нему, помнил его характер, повадки, умел его вытерпеть. На этот раз он обладал знанием, что через несколько единиц измерения все окружившее его перестанет быть. В чем заключались эти единицы и как преодолевать измеряемую ими протяженность, было непонятно, но почему-то считалось в порядке вещей – стандартно истинным. Иногда к нему прорывались свежие волны – накатные массы, заволакивавшие контуры навалившейся пустоты, – захлестные сгустки. Проходя сквозь него, они захватывали и уносили с собой мельчайшие его частицы – его становилось меньше. Но в удалении от него эти частицы продолжали жить – на них по-прежнему опиралось его разбросанное, рассыпавшееся в среде сознание.
Ему казалось, он переставал быть обитателем, становился обиталищем. Как будто не он располагал пространством и временем, жил в них, а
От таких неясностей и наваждений он не высыпался, изматывался, уставал, чувствовал себя подавленным, оглушенным, больным. Ему постоянно чего-то не хватало, было тесно – и одновременно пусто; казалось, что какие-то важные, обязательные мысли или события целыми потоками проходят мимо и улетучиваются, просвеченные и отвергнутые окружившими его неопределенно-стью, бессодержательностью – им самим. Все это беспокоило, раздражало, внутренне убивало – тем, что не имело названия, было непонятно, неопределимо, не желало укладываться в голове, и тем, что он был против него. Но где-то глубоко – за какими-то своими скрытыми и почти последними пределами – он обреченно соглашался: так должно быть, этого не миновать, нужно позволить этому происходить и даже больше – быть соучастником этого. Все именно поэтому и продолжает без конца происходить – потому что он не может этого понять, не может от этого отказаться.
Беспомощность.
О чем я думаю? Чего мне не хватает?
Иногда мне кажется, что меня чего-то лишили.
Давно, еще до моего рождения – со мною что-то сделали – что-то отобрали, удалили, украли, использовали, вычеркнули, выбросили. И то мое, никем не присвоенное, так и оставшееся моим, умерло без меня – такое обязательное, незаменимое. А я оказался втиснут своим отсутствующим местом туда, где не должен быть, где работают иные законы.
Мне чего-то недодали. У меня отсекли какой-то орган – или его фрагмент – или участок, где он должен был сформироваться, – или предрасположенность к нему. У меня вырезали часть спектра, сузили восприятие. Где-то глубоко во мне сидит что-то чуждое, не то – в хромосомах, ДНК. Где-то глубоко – там, откуда я только начинаюсь, – мне больно. Я чувствую метастаз.
Не все, что я создаю, вырабатываю, генерирую, употребляется мною полноценно, с пользой. Что-то во мне не доходит по назначению, уходит в другом направлении, вытекает, перекрывается, блокируется, присваивается чем-то другим раньше, чем я успеваю этим воспользоваться. Мне не хватает внутренней отдачи, во мне копятся неожиданные шлаки – я трачусь на непредвиденную борьбу с ними – я служу этой борьбе, она вменена мне в обязанность.
Я все замечаю и правильно оцениваю. Я адекватен – говорю “это ненормально” о странном и страшном. Меня не трогают рассказы о драмах и катастрофах – они отвлекают внимание, мешают мыслям о том, чем я должен быть. Я думаю, что сам себя формирую, что свободен в своих волеизъявлениях и всем обязан только себе. Я не связан с тем, о чем говорю “это ненормально”, – мне не нужен этот подтекст.
Я родился в истории имени Христа. Христорождение – точка всемирного отсчета – духовное утро человечества – равнение по колее образцовой нравственности. Сравнительная мера – отрегулированные добродетели. Меня еще не было, а у меня уже все было: отливные формы, оттиски для души, светочи погоняющих истин. Я не могу самоопределиться в прошлом и будущем – не могу быть самим собой от своего начала, не могу самостоятельно обнаружить и прощупать свой собственный дух, хотя и без того знаю, что темен и нищ. Я нахожусь в мире как будто с середины, в мире, который уже разогнали в развитии в одну выбранную сторону, – мне пришлось запрыгивать на ходу, подстраиваться под него на скорости, соглашаться со всем пройденным; в мире, который успел стать чьим-то, который вторичен, который где-то уже использован. Как отнеслись бы фараоны к тому, что их – доименное – время исчислят в обратном порядке и что оно задним числом будет пристроено к имени Христа? Не выталкивает ли такая история из себя ненужные ей события? Не мешает ли их пониманию – своей антропоцентричностью, своим тяготеющим “я”? Чем обязан четвертичный период человеку? Христовым временем живет наука, так и не признавшая окончательно
Да, мне не нужен календарь. Я не испытываю потребность жить в этих традициях, датах, событиях, измерять исхоженную ценность времени единицами памяти – поворотные моменты, далекие узлы прошедшего, второстепенные, дополнительные, служебные именные истории – бесполезные вертикали, бессмысленные сцепления, нулевые отсчеты – день всех святых, светлое воскресение, день рождения пророка, именины – информация, которой я не проникаюсь, – сведения, не нарушающие моего “я”, не задерживающиеся во мне, транзит.
Я не чувствую своей ущербности. Мне не с чем и ни к чему сравнивать, идти по чьим-то стопам, достраивать, продлевать, продолжать не свое время.
Время.
Оно – природа, которая у меня есть, – живая, сиюминутная, одномоментная. В моем восприятии. Природа не
Птицы, цветы, день, ночь – помимо своих обычных ролей в круговороте у них есть человечность значения. Зубчато-зеленая определенность крапивы, черно-пропорциональная точность ежевики, фиолетово-сферическая законченность клевера, желто-стрельчатая идентичность ириса – незаменимая сладковатость брюквы, неизбежная терпкость каштанов – сурепка, молочай, щавель, терн, мох, камыш, шиповник – стручки, лодочки, косточки – букеты, кисти, гроздья – я наслаждаюсь тем, что они есть. Они не случайны: они для меня, они здесь.
Мне нравится наблюдать за парящим в воздухе орлом. В его хищнической распростертости – умиротворение и уравновешенность естественного мира. Ему хорошо подходит небо – оно у него в подчинении. Мне нравится эдельвейс – серебряный цветок с золотой сердцевиной. Он связан с кислородом, натуральной чистотой, неприкосновенностью. Он ближе всех к небу, солнцу, человеку, особенно потому, что я его никогда не видел. Он – вертикальная мера мира.
Я владею всей этой темнотой – неизвестными воздушными вершинами. Мне нравится – вдыхая – наполняться этой таинственной предутренней высотой – мерцающей звездной тишиной, раздробленной на тысячи светимостей, – наложившейся голубизной – видимым, но нечувствуемым холодом расстояний, – невидимым присутствием бесчисленных скоплений небесных недр – близнецов, карликов. Звезда Спасителя, звезда Цыган, Полярная: меня манят эти объекты – всегда повернутые на обозрение только одной своей стороной, одной частью своего времени. Люблю их верность пространству, координатное постоянство, физическую независимость, хоть и иллюзорную. Люблю их равнодушие ко мне – видеть то, что никогда не войдет в мою судьбу.
Мне нравится приближаться к звездам, наблюдая за ними снизу – из ямы, колодца или в трубу, – когда небо, оформленное в рамку, гудя, сминаясь, втягивается, вплывает ко мне в провал, прямо в глаза, – или я поднимаюсь в него – прислонившись взглядом к несуществующим поверхностям. Оно доступное и правдивое.
У меня есть огонь под открытым небом. Он – дежурный каждую ночь. Трепещущий цветок, театр живых теней. Он – тоже природа. Он услужлив, опытен, мудр. Он отзывчив на звук гитарной струны. Он музыкален.
Сквозь огонь я пробираюсь в чужие звезды – заглядываю в чужие сны, упоительно заблуждаюсь в них. Там, как обычно, лучше. Там сны – свои. Там симметричнее, пропорциональнее… А странно все-таки, что мы делим время, отсчитываем вечность, вкрученную в циферблат, всаженную в ось. Цифер-блат похож на паутину. Я не люблю циклическое время. Особенно отдельные его фрагменты – четыре часа утра, четвертичность, цифру четыре.
Горсти искр салютуют бодрствующим.
Под хор огня я говорю с другими. Ведь я не один. Я – тоже человечество.
Я не знаю и не запоминаю, когда и как в моей жизни появляются люди, ко-гда и как они исчезают. Но я заметил, что гораздо чаще мне приходится прощаться, чем здороваться, – хотя одинаково не нравится ни то, ни другое.
Я люблю и – мне кажется – должен слушать чужую речь – связную, монологичную. Я умею разговорить собеседника, но не умею говорить сам. У меня всегда разный ум на каждый день. Я не умею отстаивать себя, спорить, убеждать, договаривать до конца – не умею быть последовательным, повествовательным, держать, нацеленно вести, развивать, углублять свои разбросанные мысли, пристраивать их друг к другу, отбирать, сочетать – по величине, светимости и расстоянию друг от друга, не искривляя логики, не нарушая композицию, огибая противоречия. Не знаю, что значит быть правым, – не знаю, есть ли у меня на все собственное мнение. Мыслить не значит утверждать. Разговор для меня – это не выход наружу, в мир; это мое молчаливое, слушающее согласие – впитывание, поглощение, втягивание – интерес к себе, разговор с собой, познание себя. Я познаю себя от случая к случаю, ассоциативно, потому что состою из невзаимосвязанных частиц, из схем и рядов без порядка, из
Мы говорим о том, к чему я никогда не относился с вниманием. Смысл жизни. В философии я люблю только вопросы. Добро и зло, время и вечность – разграничения, анализ. А в искусстве никогда не интересуюсь авторами, именами. Поточность, неразложимость,
“Я знаю, вы пишете песни. Я слышал некоторые из них – „Звезды за поворотом“, „Ave, Maria“ – причудливо, приятно. Каждая песня – самостоятельный акт, а каждый акт – своя правда. Вы скрыто – может быть, даже в тайне от самого себя – тоскуете по прошлому – и не любите настоящее. А ведь прошлое всегда страшнее настоящего. Прошлое – смерть, а настоящее – жизнь. И даже самое страшное настоящее начинает в полную силу пугать только тогда, когда становится прошлым… Но ваши песни мне нравятся. В них есть зерно, есть глубинный отсвет, скрытое тепло, частицы… занимающегося пространства. Вы выбираете образы очень осторожно – это правильно. Музыка – уникальная форма деноминированного мышления. Музыкой вы делаете попытку бытийно оправдаться. Не преодолеть смерть, как это было раньше, а оправдать жизнь…”
“Ведь в этой жизни каждый должен оправдаться – вы согласны со мной? – за то, что он есть; за то, что на него когда-то сделали ставку, дав доступ к жизни, выход в свет, освободили место под залог; за то, что он трогает и пожирает в себя этот мир… Наверное – а может быть, и бесспорно – даже просто наслаждаясь всем этим, мы уже несанкционированно утверждаемся здесь – вмешиваемся, нарушаем всеобщую структуру, донашиваем мир, старим его на свой возраст, утяжеляем, обесцениваем, не трудясь обновлять… Никто из нас не должен искать себе счастье; никто не вправе спрашивать, для чего он создан, каково его предназначение;




