Читаем Как говорил старик Ольшанский... онлайн бесплатно
Как говорил старик Ольшанский...
Жизнь одного послевоенного киевского двора глазами современника.
Проза / Историческая проза / Юмор / Юмористическая прозаМаленькая Родина все равно большая, ведь она единственная.
Вилька стоял на высоком валу у старинных казацких пушек и, затаив дыхание, любовался Десной.
Всего два часа езды на автобусе…
Выходишь из квартиры номер восемь, проходишь через огромный двор, что на большой Васильковской номер двадцать один, поворачиваешь за угол, минуя десятое отделение милиции, проходишь к автовокзалу, садишься в автобус, и…
Всего два часа, чтобы встретиться с детством…
Здесь он родился. Так записано в метрике, затем — в паспорте.
Отсюда начался для него отсчет времени, жизненный отсчет…
Города он не помнил. Да и откуда?
Ведь когда началась война, ему было всего четыре года…
Здесь он будет снимать свой первый фильм…
И, как в кинофильме, его воспоминания вернулись в прошлое…
Чернигов. 1941 год. Вечереет. По улице Коцюбинского снуют машины. Грузовики, легковушки… Люди, вещи… Дети… Идет эвакуация.
Из двора, что граничит с музеем Коцюбинского, к грузовику выходит красивая черноволосая женщина. У машины — мужчина в военной форме с ромбиками в петлицах. На руках у него ребенок. Отец целует ребенка и передает его мальчику в матроске, сидящему на чемоданах в кузове грузовика. Ему лет девять-десять… Последние слова, объятия, поцелуи…
Машина тронулась… Удаляется… Стоит отец. У его ног, повизгивая, лежит маленькая пушистая собачка. Вдруг она срывается с места и несется за машиной. Жалобно скулит, воет…
— Томка, Томочка, домой! Домой, к папе! — несется мальчишеский голос из грузовика. Собачка останавливается, жалобно скулит, вертит головой. Хочет вернуться, но снова бросается за машиной. Плачет малыш. Ему жаль собачку… Плачет мать. Она смотрит туда, где остался муж, дом…
Поезд. Люди, люди, вещи… А за окном — зарево над Черниговом.
Отец вбегает в горящий дом. Огонь. В детской, над кроваткой — портрет сына. Срывает. Выбегает из дома. Смотрит на пылающий дом. А в руках — портрет. Улыбается малыш. Зарево пожара отражается в стекле. Отец разбивает стекло, вынимает фотографию из рамки и, вырезав ножом улыбающуюся головку, вкладывает фотографию в полевую сумку…
Поезд. Люди, люди, вещи… И мертвая тишина. Лишь колеса стучат… Стучат…
Изба. На полу, под огромным шкафом, на импровизированной постели, шалят братья. Разогнавшись от стены, они прыгают на «постель», «ныряют». Смеются, визжат. Все это кончается тем, что малыш ударяется головой о шкаф. На крики и рев прибегают мать, старушка и старик с густой бородой — хозяин. Старик прикладывает большой охотничий нож к шишке мальчугана, но рев не прекращается. Все хлопочут возле малыша. Старший брат, прижавшись к шкафу, виновато смотрит на мать, на ревущего малыша… Уснули…
Вдруг в темноте раздается душераздирающий крик. Вновь сбегаются все: и мать, и старушка — заспанные, в ночных сорочках — и снимают с груди насмерть перепуганного малыша огромного сибирского кота…
Мельница. Горы зерна. Малыш прыгает, купается в зерне…
Старушка угощает братьев большими фигурными пряниками — петушками, лошадками.
И вновь стучат колеса. Поезд. Река. Ночь. Понтонный мост. Тысячи беженцев. Машины, телеги, кони… Военная техника. Идут солдаты, солдаты… Идут беженцы… Мать с детьми. Лавина, которой нет конца. Идут солдаты. Среди них отец. Вот он! Она видит его.
— Иосиф! Иосиф!.. Папочка!
Мост — узкая полоска, по которой движутся тысячи муравьев…
И вдруг — рев в небе. Самолеты с черными крестами. Вой бомб. Взрывы. Фонтаны воды. Стрельба. Крики. Давка, суматоха, паника…
— Иосиф! Иосиф!.. Папочка!
Бомба угодила в мост. И кажется, что небо загорелось. Рев достигает предела, и невозможно уже уху воспринять высоту этой ноты… И вдруг он обрывается в дикую гнетущую тишину…
Поезд. Люди, люди, вещи…
На пристани тысячи людей. Идет посадка беженцев на военное судно. На высокую палубу переброшены мостики, сбитые наспех из досок. Ломаются перила, люди падают в воду. Крики. И уже никто, никакая сила, не может сдержать натиска толпы. Она все рушит, давит на своем пути…
Корабль в море. Очередь в туалет. Очередь за водой. Кружка передается из рук в руки. Из кружки воду наливают в посуду… А за борт опускают что-то продолговатое, завернутое в простыню. А вот заворачивают еще один труп, и еще, и еще…
Мать держит ребенка над бортом. Он делает по-большому за борт… Женщина перегнулась за борт — ее рвет. Самолеты фашистские. Самолеты наши… Идет воздушный бой над кораблем. Стреляют с корабля. За бортом ухают бомбы, поднимая водяные столбы… А потом — шторм. Страшный шторм, ад, но еще не последнее испытание…
Ферганская долина. Люди, люди… Движутся пешком, на волах, верблюдах, лошадях, телегах… Тысячи людей. До горизонта — люди… Беженцы. Все это движется в одном направлении. Туда, дальше от ужаса, от смерти.
А вокруг степь. Степь. Ни воды, ни деревца. И только люди, люди, кони, волы, верблюды, телеги… Старики, женщины и дети… Дети.
Выпал из телеги спящий Яков. А телега движется дальше…
Бежит старик-возница, бежит мать. Бегут против движения. Мать, обезумевшая мать, а за ней, едва поспевая, тяжело дыша — старик. Яков, чудом уцелевший, лежит на дороге и… спит. Мать хватает его на руки. Целует…
А старик медленно осел, жадно хватает воздух… Умирает старик.
— Воды! Дайте глоток воды! — кричит мать. — Воды!
Дом у завода. После землетрясения и проливных дождей рухнула крыша. Вилька почти круглые сутки сидит в небольшом шкафчике. Здесь сухо. Сидит, жует хлебную корку. Натянул ниточки, повесил бумажки, вырезал из картона фигурки. В театр играет, слова говорит…
А когда дожди прекратились, Вилька и Яша ходили на станцию за сахарной свеклой. Здесь стояли десятки товарных вагонов. Из толстого провода делали кочережку с заостренным концом. И на эту кочережку ловилась из товарняка свекла. Потом мать жарила ее в печке на раскаленных головешках. До чего же было вкусно!..
Воду брали далеко за железной дорогой. Поезда. Вагоны. Сколько их на этой станции! Сотни… Вот уже много месяцев они стоят здесь. Их не обходили, а пролезали под ними, когда хотели попасть на ту сторону, к воде. Уже привыкли.
Яков с ведрами в руках пролез под вагонами и пошел по шпалам вдоль железнодорожной колеи. Навстречу, по другому пути, шел поезд. Паровоз пыхтел, таща за собой бесчисленное множество вагонов. Скрежет, шум, гудки…
Высунувшись из будки что-то кричал, размахивая руками, машинист паровоза. Шум нарастал. Сзади шел второй поезд, но Яков об этом не знал. Вилька видел бегущих к водокачке людей. Стояли два поезда. В облаках пара кольцом толпились люди, а в центре лежал Яша, будто весь вымазанный мазутом… Вилька закричал и бросился к дому. А навстречу уже бежала мать. И с ней еще люди.
— Мама, мама, там Яша! Яша, мам…
Улица была широкой, а по ней протекал арык с водой цвета топленого молока, которое когда-то очень давно пил Вилька. А у самой воды, вдоль всей улицы, стояли какие-то странные деревья с большими листьями и длинными колючими шпагами. На той стороне было видно огромное трехэтажное здание, откуда всегда под музыку оркестра выходили строем моряки, а за ними бежали босоногие мальчишки. Они пристраивались в конце колонны и старались идти в ногу с моряками. А за всеми за ними клубились облака пыли…
Вилька стоял у забора и ждал, когда выйдет мама. А за забором лежала огромная овчарка и смотрела в щелку на Вильку.
— Противная собака! Я домой хочу! Мама! Мама!
За Вилькой выходили втроем: мама, хозяин, который забирал Джульбарса, и хозяйка тетя Зухра с теплой вкусной лепешкой. Вилька садился под окнами на солнышке. Но ему было холодно, очень холодно. По его худому пожелтевшему лицу текли слезы. Его бил озноб. У Вильки была малярия. Его вносили в дом, клали в постель и накрывали сверху одеялами, подушками…
Целая гора была на нем. А он где-то там, внизу, лежал и стучал зубами…
Под окном стоял ишак и натужно вопил свое «Иа-а-а»…
Приходил почтальон, приносил письма-треугольники от отца. А однажды пришло извещение-похоронка… Отца уже не было, а письма все еще приходили…
Поезд. Поезд… Долгий путь. Они ехали в Киев.
Лиза в растерянности стояла на привокзальной площади. Рядом с ней на вещах примостились Вилька и Яша. Вокруг сновали люди с чемоданами, узлами, корзинами, мешками. За забором натужно пыхтел и визгливо кричал паровоз. По площади проезжали груженые телеги, цокали подковами лошади, катились какие-то старомодные пролетки, набитые чемоданами и мешками, а из них торчали человеческие головы.
— Ваши детки похожи на мою лошадь… Кожа да кости… Откуда путь держите?
— Ой, не говорите, с конца света, аж из Средней Азии. Два месяца добирались…
— Что поделаешь… Проклятая война… Куда только она людей не пораскидала… Грузите ваши бебехи. А где же хозяин? Или еще не вернулся?
— В сорок втором, под Харьковом…
Низенький, коренастый старик в высоком картузе поднял кверху плечи, расставил врозь руки, прищурил левый глаз и несколько секунд оставался в таком положении.
— Вы меня извините… Не хотел… Не знал…
Старик Ольшанский посмотрел на Лизу, на Яшины костыли, на громадные Вилькины глаза и спросил:
— Куда ехать будем, дочка?
— Не знаю… Может, попробовать на Демиевку?.. Там когда-то жила моя мама… Может, кто-то в живых остался… Может, кто и вспомнит… Мне бы только на первое время… Потом я в Чернигов поеду. Мы там до войны жили, муж у меня там работал…
— Так я тоже демиевский. Всю жизнь там. На Демиевке все знают Ольшанского… Ну, пошел, коняга!
Киев смотрел на них разбитым Крещатиком, искалеченной Большой Васильковской, горами битого кирпича, мертвыми каркасами домов, беспорядочным сплетением металлических балок и бесконечными очередями у продуктовых магазинов.
«Бом-бо-у-бе-жи-ще… Ос-то-рож-но, ми-ны!» — читал по складам Вилька надписи на домах, мимо которых они проезжали.
— Боже, Боже… Ужас какой!.. Что же они наделали, эти сволочи, — буквально причитала Лиза, — сколько же десятилетий, сколько сил, сколько рук понадобится, чтобы восстановить все это…
— Столько камней Гитлеру и его банде в печенки и в почки, сколько мы с моим конягой уже вывезли с Крещатика! И вот что я тебе скажу, дочка, я уже старый человек и не знаю, сколько мне суждено еще прожить на белом свете, но я надеюсь увидеть новый Крещатик.
Смеркалось… Вечером, когда уставшего с дороги Вильку укладывали спать, стекла в окнах вдруг зазвенели и осветились яркими вспышками. Вилька вскочил с дивана и бросился к окну. Наливайковская улица была полна людей. Они обнимались, целовались, плакали и смеялись, кричали «Ура!»… Там, за окном, гремел салют Победы.
Мороз, ветер… Огромный двор завален снегом.
Вилька пытается открыть дверь. Она чуть-чуть поддалась, и он пролазит в узенькую щель. Бежит, проваливаясь по пояс в снег, несется в конец двора, где спряталась в сугробах уборная.
Стоит Вилька со спущенными штанами, плачет. Руки его не слушаются, руки словно деревянные, замерзли… Ревет Вилька.
Приоткрылась дверь. Показалась краснощекая мордочка, укутанная теплым шерстяным платком, окинула взглядом дрожащего Вильку. Помогла Верка ему застегнуть штаны.
Бежит Вилька к дому, падает, плачет…
А вдогонку ему несется голос Верки Диденко:
— Эй, ты, серун, скажи матке, щоб она тебе купила горшок!
Смеется Верка, глазки бегают бесиками на румяном личике…
— Убивец! Сволота! Лучше бы я сделала выкидыш, чем родила такого идиота ненормального! Он же твоего батьку на тот свет отправил, а ты, паршивец, кормишь его завтраками! Я, как ломовая лошадь, круглые сутки работаю, чтоб ты, дохляк, шкилет несчастный, не подох с голоду, а ты… Люди, посмотрите на этого болвана! Ты же хуже фашиста! Ты же изменщик Родины! Ты понимаешь это? Или ты не Понимаешь? Люди, плюйте на него! — кричала на весь двор Большая Катька. — Иди, иди к своим фашистам! Домой я тебя не пущу, так и знай!
У порога, свернувшись калачиком, закрыв руками лицо, жалобно, по-собачьи, скулил Юрка.
На большой Васильковской с утра до вечера копошилась в развалинах серо-коричневая масса. Пленные фашисты работали на расчистке улицы. От Голосеевских прудов до клуба имени Фрунзе они разбирали разрушенные дома, горы разбитого камня, искореженные металлические балки перекрытий.
Малыши-первоклашки, идя в школу, бросали в котлован, где работали пленные, свои завтраки…
Наша жизнь — это вовсе не жизнь всей страны, даже не города. Это жизнь одного двора в трудные послевоенные годы. И, конечно, не целая жизнь, а так, отдельные эпизоды…
Итак, мы жили на Демиевке, на одной из бывших окраин древнего Киева. Теперь это Московский район. У нас был огромный двор с несметным количеством детей. Как говорил старик Ольшанский, когда все они высыпают на гульки, то пройти через двор по надобностям негде…
Теперь этого двора уже нет. Его снесли и проложили дорогу к автовокзалу.
До революции Демиевка считалась самым бандитским районом. В первые послевоенные годы Демиевка, на то время уже Сталинка, отдала пальму первенства Подолу, но все уцелевшие «бандиты», как заметил старик Ольшанский, остались проживать в нашем дворе по Большой Васильковской, № 21.
Слева к нашему дому примыкала районная поликлиника, справа — 10-е отделение милиции. И это было очень удобно. Всегда, когда во дворе случалась драка, а это было почти каждый день, то одних вели в милицию, а других несли в поликлинику. Двор, благодаря своему географическому расположению, имел и ряд других преимуществ. Когда ветер дул со стороны кондитерской фабрики имени Карла — Маркса, то пахло шоколадом и ванилью, а с маргаринового завода соответственно пахло маргарином, ну а если ветер дул с другой стороны, то разносился запах резины и дрожжей, так как там находились «Красный резинщик» и пивзавод. Ну, а если ветра не было ни справа, ни слева, то по двору носились запахи нашей дворовой уборной «на четыре очка», как говорил старик Ольшанский… Разумеется, нам больше нравился ветер со стороны кондитерской фабрики…
Посмотришь в небо, а там — голуби, голуби!..
В детстве мы себе не представляли неба без голубей. А сейчас только ворон пролетающих можно увидеть…
Во дворе было несколько гигантских голубятен. Они стояли на вкопанных в землю толстых столбах, упираясь задней своей стороной в покосившиеся деревянные сараи, набитые всякой рухлядью под дрова.
Одна из будок принадлежала Зунде Косому, другая — Вовке Японцу. Владельцем третьей голубятни был Васька Соболь. Все они были голубятниками-фанатами. И если голубь по ошибке садился не на свою будку, а они стояли почти в десяти шагах одна от другой, то хозяин будки пытался тут же завладеть им.
— Что вы хотите, — они же в ловках! — пояснял старик Ольшанский.
Однажды Васька Соболь, лишившись своей нежинской голубки, с дикими воплями забросил дохлую ворону на будку Зунды Косого, после чего перепуганные голуби неделю не возвращались домой.




