Читаем Исчезнувшие слова онлайн бесплатно


Исчезнувшие слова

Рассказы об исчезнувших из быта советских людей словах, таких как «помгол», «ликбез», «выдвиженец», «торгсин», «синеблузники»…

Вера Тимофеевна Кукинова

Проза / Малые литературные формы прозы: рассказы, эссе, новеллы, феерия
<p>В. Кукинова</p><empty-line></empty-line><p>ИСЧЕЗНУВШИЕ СЛОВА</p><p>Предисловие</p>

В рассказах Веры Тимофеевны Кукиновой есть достоверность воспоминаний. Я бы назвал их воспоминаниями о подробностях жизни. Время, о котором рассказывает Кукинова, вошло в историю нашей страны победами на фронтах гражданской войны, восстановлением разрушенной промышленности, строительством первых электростанций и заводов, — это было героическое время. Однако, как и в любую другую эпоху, была и в ту пору повседневность, была обыкновенная жизнь, подробности которой, если о них не расскажет современник, бесследно исчезнут. Потомкам останется лишь некий костяк эпохи, схема событий, что может быть воспринято разумом, но не чувством. Если же этот костяк снабдить так называемыми житейскими мелочами, если к схеме прибавить частности, то прошедшее приобретет вдруг объемность, цвет, запах — оно, как живое, встанет в воображении.

Вот это последнее и делает Кукинова своими рассказами об исчезнувших словах. Наполняя живым содержанием какой-нибудь «помгол» или «ликбез», как очевидец свидетельствуя о том, что сокрыто было в умершем уже теперь слове, она позволяет вообразить картины быта давно ушедших лет, ощутить, как трудна и вместе с тем замечательна была жизнь.

Героичность эпохи просматривается и сквозь быт.

Те из нас, для кого то удивительное время было временем их детства и юности, при чтении этих живых и точных рассказов почувствуют щемящую радость, какая всегда возникает при встрече с прошлым. Что же до молодых людей, то они, сравнив свою юность с нашей, поймут, какой огромный путь прошла страна и что разговоры о величии этого пути проистекают не из пристрастия старших к докучливым поучениям.

Ефим Дорош.

<p><image l:href="#i_002.png"/></p><empty-line></empty-line><p>Помгол</p>

Было время, когда москвичи произносили это слово чаще, чем теперь произносят «кино» или «мороженое». Говорили: «Помгол выдал», «Помгол обещал», «приходили от Помгола».

Помголом в 1921 году называлась организация, специально созданная в помощь голодающим Поволжья. Но помогала она не только Поволжью.

Всей стране было тогда трудно. Новая жизнь, на которую решились наши рабочие и крестьяне, начиналась несладко. Война за войной. Разрушенное хозяйство. Интервенция. Блокада. Голод. А тут еще неслыханных размеров неурожай в Поволжье.

Мы жили не в Поволжье, а в Москве. Но тоже голодали. Правда, по-другому. Нам, например, — мне, сестре и брату — все время, каждую минуту хотелось есть. Но нам еды не хватало, а в Поволжье ее не было совсем.

Мы, дети, не знали, что называемся голодающими. Не потому, что нам не хотелось есть. Есть очень хотелось. Просто мы думали, что так и должно быть. Ведь мы тогда не знали, что бывает по-другому, когда есть не хочется.

Мы, как и взрослые, тоже часто говорили про Помгол. Но мы думали, что это человек, что Помгол такое же имя, как, например, Пахом.

У нас в квартире было два соседа. Один — дедушка Пахом — Пахомыч, как его звали взрослые. Он работал сторожем в типографии «Мысль печатника» на Петровке. Другой — Василий Терентьич, бухгалтер. Он носил пенсне. Пахомыч про него говорил, что он молодец, хотя и в пенсне: всю зиму ходит в банк и считает один за всех саботажников, которые сбежали и не хотят работать на Советскую власть.

Василия — Терентьича мы боялись. Пахомыча — любили. И он, и Помгол были добрые. Пахомыч приносил из типографии для нашей печки-буржуйки бумагу — всякие оборванные листы и испорченные газеты, а Помгол — еду. Только Пахомыч приносил сам, а к Помголу ходили — и он давал то муку, то пшено, то сладкую мороженую картошку, а один раз даже повидло.

Никаких грустных воспоминаний у меня это слово не оставило. Наоборот, какие-то все очень приятные и даже веселые воспоминания. И большинство связано именно с едой, а не с голодом.

То вспоминается выданная Помголом необыкновенно красивая саговая каша, похожая на разогретые бусы. Вкуса она не имела, но есть ее было весело и интересно. Никогда потом я не ела саговую кашу и нигде ее не встречала.

С Помголом связана и другая очень вкусная еда — облепиха. Ее приготовляли из ржаных высевок. Высевок давали мало. Их не хватало на хлеб. Вот и придумали облепиху. Муку заваривали кипятком, заправляли солью и половинкой таблетки драгоценного сахарина, разведенного в воде. Все это размешивали, выливали на горячую сковороду и накрывали крышкой. Мука распаривалась и разбухала — получалось много и вкусно.

Василий Терентьич, когда мама угощала его облепихой, всегда называл себя дураком за то, что не ел раньше этого блюда.

— Ведь муки, — говорил он, — было сколько хочешь. Готовь хоть каждый день!

Мы тоже удивлялись: почему, в самом деле, если муки было много, Василий Терентьич не ел облепиху каждый день?

Но больше всего мне запомнились картофельные оладьи.

В тот день мы, как всегда вчетвером — сестра, брат, я и наша больная бабушка, сидели на кухне. Мы тогда и жили на кухне, а не в комнатах. Отопление не работало, и в комнатах стоял такой же мороз, как на улице. Мы иногда бегали туда играть и рисовали на заиндевевших стенах домики и рожицы.

Так мы сидели, разговаривали, и каждый старался быть поближе к сестре, потому что от нее шел жар, как от печки. Мы не знали, что у нее начинался тиф.

Был уже вечер, и бабушка дремала. Всем хотелось есть, но есть было нечего.

Мы прислушивались к шагам на лестнице — не идет ли мама, а потом стали говорить про еду.

Брат вспомнил, как приехавший с фронта отец привез две большие душистые буханки хлеба и четыре огромные, с поднос величиной, шляпки подсолнухов, сплошь утыканные черными сочными семечками.

А мать все не шла, нам уже нечего было вспоминать, и брат заплакал. Тогда бабушка, проснувшись, сказала, что можно пожевать ее табаку, — меньше будет хотеться есть. Только чтобы не рассыпали. Но в это время вошла мама. Она была усталая, замерзшая, но радостная и прямо с порога сказала, что Помгол выдал полмешка картошки и она сейчас приготовит нам оладьи.

И вот она принялась их готовить, а мы замолчали и стали смотреть и ждать.

Мама отогрела пальцы и принялась развязывать мочалку, которой был стянут мешок. Потом взяла таз, наполнила его водой и насыпала в него картошку. Картошка смерзлась и звонко гремела, как деревянные шары. Когда картошка отошла, мама стала ее чистить. Это тоже было очень долго: мама чистила одна, она боялась, что мы будем срезать кожуру слишком толсто.

Очищенную картошку она складывала в кастрюлю, чтобы сварить завтра суп, а очистки оставляла в тазу.

Потом она промыла эти очистки сначала один раз, затем другой и третий. Наконец, начала их пропускать через мясорубку. Когда жидкие серые змейки перестали выползать из решетки, мама велела нам разжечь «буржуйку» остатками Пахомычевой бумаги и поставить на огонь сковородку.

Но тут она схватилась за голову и сказала:

— Батюшки мои, все пропало!

Оказалось, что жарить не на чем. Пузырек с касторкой, которой обычно смазывали сковороду, был пуст…

Мы сидели и молчали. Мама устало опустилась на табуретку.

— Если бы, — сказала она, — это были не оладьи, а котлеты, и если бы они были не картофельные, а мясные, то их можно было бы поджарить, не смазывая сковороды, на собственном соку. Но из картофельных очистков выходит только вода.

Все приуныли, но выручила бабушка. Кряхтя и охая, она освободилась от старых пальто и одеял, которыми были укутаны ее распухшие ноги, и, никому ничего не объясняя, ушла из кухни.

Она долго пропадала, и мы решили, что бабушка, расстроившись, легла спать. Оказывается, она искала в своем комоде сало для оладий. Она так и сказала, когда вернулась: «Вот вам и сало для оладий!» — и вынула из глубокого, как мешок, кармана толстую венчальную свечу, обвитую золотой спиралью, с большим муаровым бантом у основания. Бант вместе с заржавленной булавкой она отдала нам, а свечу — маме.

Пустая, раскаленная и злая сковорода, перестав чадить и злиться, уютно зашипела. Оладьи стали подрумяниваться, все повеселели.

— Никогда не надо унывать, — сказала бабушка. — Сейчас мы пообедаем как буржуи!

И мы стали есть замечательные горячие оладьи.

<p><image l:href="#i_003.png"/></p><empty-line></empty-line><p>Ликбез</p>

В 1927 году мама записалась в кружок по ликвидации безграмотности — в ликбез. И сразу это слово стали повторять в нашей семье все: мать, отец, старшая сестра и мы с братом. Но все по-разному. Мать — то смущенно, то с вызовом. Отец — с раздражением, почти как ругательство. Приходил с работы и спрашивал:

— Где мать?

— У соседки!

— Не ври! Небось опять ликбезится-бесится. Постыдилась бы, дура старая!

Матери шел тогда тридцать девятый год, и она действительно очень стыдилась, что, несмотря на поседевшую голову и трех взрослых детей, взялась учить азбуку. Но отцу она не показывала, что стыдится, и воевала, с ним, как могла.

Сестра с новым словом обращалась деловито и хвасталась этим перед нами. Прибегала вечером из школы и прямо с порога командовала:

— Ребята, чаю! Опаздываю в ликбез. Старушечки уже ждут!

Она на ходу пила чай, вытряхивала из школьной сумки книги и тетради, засовывала туда букварь, мел и огромную таблицу умножения, которую нарисовала сама на обороте старой географической карты. Потом, поплевав на бумажку, она оттирала чернильные кляксы на пальцах и, повязав голову красной косынкой, убегала на занятия. Сестра называлась культармейцем.

Это не было пустым, щегольским словечком. Оно точно соответствовало смыслу. Ликвидировать свою безграмотность хотели тысячи и тысячи рабочих и работниц, крестьян и крестьянок. Требовалась действительно целая армия бойцов-энтузиастов, чтобы осуществить невиданную в истории культурную революцию в стране, где чуть ли не каждый третий был неграмотным.

Как только за сестрой захлопывалась дверь, мы мигом убирали посуду, рассовывали ее куда попало и бежали смотреть ликбез.

К этому времени у подвальных окон бывшей прачечной, переделанной в Красный уголок, уже собиралась толпа ребят. Ликбез стал любимым развлечением всего двора.

Как назойливые мухи, облепляли мы окна душного подвала и с интересом рассматривали наших матерей — будто никогда их не видели прежде.

Мы действительно такими их раньше не знали. Они не стирали, не мыли полов, не варили обеда. Не шили, не штопали, не бранились друг с другом. Чинные, напряженные и, как нам казалось, поглупевшие, сидели они над раскрытыми книгами, с которыми обращались как с дорогой стеклянной посудой.

Это не только уравнивало их с нами, но и делало в наших глазах смешными и беззащитными. Ведь никому из нас до этого и в голову не приходило, что они вообще чего-то не умеют. Мы твердо знали, что они умеют все. И вдруг мы увидали наших сильных и уверенных матерей неуверенными и неловкими. И в чем? В том, что сами и за дело не считали!

Нескладно и смешно, как левши, держали они перья, нескладно обращались с книгой: плевали на пальцы, прежде чем перевернуть страницу. Бестолково читали слоги, пропуская буквы: отдельно — «ма» и «ша» — читали верно, а вместе произносили «мша».

Как мы хохотали — стыдно вспомнить! Мы стреляли по раскрытым букварям жеваными бумажками, строили рожи. На разные лады подсказывали таблицу умножения, кричали, что дважды два — пять, семь, десять…

Мы безобразничали до тех пор, пока сестра, исправно изображавшая опытного педагога, не выходила из себя и не взрывалась. Одним прыжком, как кошка, она вскакивала на подоконник, оттуда — на улицу и смерчем обрушивалась на нас, раздавая всем подряд шлепки и подзатыльники.

Потом, опять же через окно, перелезала обратно, садилась за стол, переводя дыхание и, подражая своей школьной учительнице, говорила ненатурально интеллигентным голосом:

— Итак, на чем мы остановились?

Тишина водворялась ненадолго. Проходило несколько минут, и в окно просовывалась голова.

— Пелагея, Витька плачет!

Потом врывался чей-нибудь муж.

— Моя здесь? Ужинать-то сегодня будем или сидеть не жрамши?

Самым же смешным для нас номером вечера была Сенькина шутка.

Сенька-водопроводчик — молодой мужик, глупый, лохматый и веселый — развлекался пуще нас. Возвращаясь с работы в одни и те же часы, он всегда останавливался у ликбезовских окон. Клал на землю свою сумку с инструментами, подмигивал нам и, просунувшись до пояса в окно, кричал истошным голосом:

— Ученицы-ы-ы, молоко бежит!

Фокус заключался в том, что каждый раз он кричал одно и то же и каждый раз все женщины вскакивали от этого крика, как будто их дергали за ниточку.

Громче всех хохотал сам Сенька. Он просто заходился от смеха и под конец даже не хохотал, а стонал, не то икая, не то всхлипывая. Мы прямо пугались, глядя, как он, ослабев от смеха, валился набок, вытирая слезы рукавом рубашки.

Мы тоже смеялись — сначала над шуткой, а потом над тем, как чудно́ смеялся Сенька.

Никто из нас и не подозревал, как плохо кончится для Сеньки эта шутка.

Женщин она очень задевала. Они переживали ее как-то особенно болезненно. Вскочив от его крика, как по команде, они потом уже не садились, а, потоптавшись на месте, расходились по домам, не глядя друг на друга.

И вот однажды они прорвались.

Когда Сенька в очередной раз просунулся в окно и собирался уже крикнуть насчет молока, две женщины, заранее подстерегавшие его, навалились сзади, приподняли и протолкнули через окно в комнату.

Нам было не видно, как они его тузили. Сенька ругался и кричал все время одно и то же:

— Дуры бешеные!

Потом женщины разбежались, а Сенька все ругался, и мы долго не подходили к окнам — боялись, что он со злости побьет нас.

Несколько дней занятий не было. Потом пришла незнакомая женщина с портфелем и провела большое собрание. Перед этим она велела нам обойти все квартиры и сказать, что завтра в семь часов вечера в Красном уголке будет важное собрание, чтобы все, кто может, обязательно приходили. Она дала нам большой кусок розовых обоев и поручила написать плакаты и повесить их на видном месте в Красном уголке.

Славкин старший брат очень красиво написал большими буквами с тенью два плаката: «Мы путь земле укажем новый!» и «Неграмотность — наш враг!»

Мы сами прибили эти плакаты: один над грифельной доской, а другой около входной двери.

Народу на собрание пришло очень много — и мужчин и женщин. Председателем выбрали нашу маму. Мы с братом из-за этого чувствовали себя очень плохо — стыдились и переживали, потому что видели, как мать волнуется. Она не умела проводить собрания и не знала, что надо делать, — сидела и молчала. Только расправляла на плечах платок. Но потом все обошлось. Она перестала смущаться, потому что все начали слушать выступающих. Она ведь не знала только, как открывать собрание, а все остальное делала хорошо — давала слово, строго следила за порядком, и все ее слушались, а под конец даже выступила, и ей похлопали.

Через несколько дней занятия возобновились, и мы еще раза два ходили смотреть ликбез. Но потом совсем перестали. Не из-за того, что нас ругали на собрании, — просто стало неинтересно. Почти все женщины выучили таблицу умножения и громко читали по слогам: «Мы не рабы, рабы не мы». И никто не путал слогов.

<p><image l:href="#i_004.png"/></p><empty-line></empty-line><p>Выдвиженец</p>

Похожие книги