Читаем Крановщица из Саратова онлайн бесплатно
Крановщица из Саратова
Валерий Терехин— родился в 1966 году. В 1991 году закончил Литературный институт им. А.Горького. Кандидат филологических наук. Автор монографии о типологии антинигилистического романа ("Против течений": утаенные русские писатели". М.: "Прометей", 1995 г.) Работает в информационном агентстве "Славянский мир", заместитель директора по информационно-техническому обеспечению. С прозой публикуется впервые.
Проза / Современная прозаБудильник прострочил ночную тишину. Ларион открыл глаза. Только что снилось: земля раскололась, и он летит вниз, в бездну. Определенно, нельзя на ночь есть жареную картошку. И тахта скрипит, как оглашенная.
Вид знакомых, кое-где меченых клопиными тропами цветочных обоев успокоил. Сквозь подоткнутые за батарею занавески прорывался утренний свет. Теперь не заснешь.
Будильник не унимался. Фая заворочалась и, поочередно обмакнув щеки в тугую наволочку, вновь замерла. Откинув край одеяла, Ларион осторожно переместился со спины на бок, дотянулся до тумбочки и заглушил ладонью металлическую трель. Потом лег опять. Фая, стиснув подушку, повернулась лицом.
— Ну, ты чего, барашек…
Ларион почувствовал: нежные пальчики щекочут загривок. И онемел от удовольствия.
— Фая, Фаечка…
Но Фая сбросила его ладонь:
— По утру руки не распускай! Аника-во-о-ин… — Фая зевнула, и простыня впитала капельку ее слюны, — недоспа-ала я, подремлю еще часок… А ты — подымайся. На работу тебе пора.
Ларион окончательно выпростался из одеяла, сел, поднял с пола трусы. Потом, держась за край тахты, встал. Паркет привычно отозвался. Ларион вымучил тяжелый шаг к стулу, снял со спинки аккуратно сложенные брюки, вскинул их перед собой, изготовил, и, согнув правую ногу, нацелился на одну из брючин, но промахнулся — и бестолково плюхнулся на рассохшееся сидение.
“Вот зараза. Перелет…” — Ларион тупо уставился в пол. Потом вспомнил: надо одеться. Он подался вперед — с утра подниматься ужас как не хотелось. Всплыло в сознании сердитое лицо мамы: глаза с вот-вот готовыми сорваться слезинками, бусинки родинок на лбу, на выпяченном подбородке, плотно сжатые губы… Не стоило, пожалуй, рисковать: надо было делать, как его учили. Ларион приготовился ко второй попытке. Заелозив, сидя, он втянулся в жесткую материю и уже потом, подскочив, надел-таки неподатливые брюки. Паркет снова хрястнул. Фая вновь недовольно заворочалась. Ларион застегнул пуговицы, прокрался к двери и тихонько толкнул. Петли скрипнули, но чуть-чуть: неделю назад мама смазывала их подсолнечным маслом, а он помогал, держал бутылочку.
Ларион сделал шаг в коридор, голые плечи окатила прохлада, и замер: “А рубашка-то?”. Пришлось идти назад — на цыпочках. Под сердцем сразу пробудился мокрый воробышек: встрепенулся, тюкнул клювом. Вчера-то Ларион раздевался впопыхах, наспех. Свет был выключен. Фая ждала. А когда лег, фыркнула, вскочила и стала перекладывать его одежду: вечно старалась всё за ним поправлять — то постель перестилала, то чай, им заваренный, браковала, ставила новый. “Брюки на стуле висели, а рубашку-то куда она дела, куда забросила?”
Паника в груди Лариона разрасталась. Поди разберись, где она теперь, эта рубашка, мамою на день рождения подаренная. Сколько, небось, пыли на ней собралось, пятнышко останется — взбучки не миновать. Не взбучки, конечно, всего-то ничего — щипнет за ухо, проштемпелюет пару раз затылок, но от обиды недолго и разреветься. А плакать стыдно — пора бы и отучаться.
Добравшись до стула, Ларион опустился на подрагивающие толстые колени и принялся лихорадочно оглядываться.
Рубашка валялась под батареей. Как же достать-то? Способ был надежный! Ларион на четвереньках прополз к окну, схватил рубашку, встряхнул и выпрямился во весь рост — будто пирамида, громоздящаяся из неловких, неуклюжих движений. И всё вокруг дернулось: зашаталась тахта с Фаей, заметался эстамп на стене, задергалась этажерка с газетами и маминым шитьем. Ларион зажмурился, закачался, но не упал — прислонился к подоконнику. Когда раскрыл глаза — всё уже успокоилось, улеглось. Комната как комната. Он натянул рубашку и, мягко ступая, побрел в коридор.
Притворил дверь, перевел дух. Воробышек под сердцем угомонился. В кухне — на раскладушке, втиснутой меж дверью и заслонкой мусоропровода, — спала мать; лежала лицом к стене, свернувшись калачиком. Седые жиденькие волосы, выбивавшиеся из-под вязаной шапочки, разметались по голубой наволочке, рот полуоткрыт. Ларион посмотрел на плиту. Но разогревать было нечего: на горелках стояли донышком кверху чисто вымытая кастрюля и чайник с задорным носиком. Тут же, на стареньком, постанывающем от натуги холодильнике, лежала записка, Ларион прочитал по слогам: “За-втрак те-бе пусть го-то-вит тво-я мор-дов-ка, ко-то-ра-я вы-гна-ла тво-ю мать на кух-ню.”
К горлу подкатил комок. Ларион, ну хоть убей, не мог понять, как это две любимые им женщины, мама и Фая, едва-едва познакомившись, оказались способными возненавидеть друг друга с такой радостью, точно всю жизнь ждали этой ненавистной встречи и откладывали прозапас на черный день злобу. В их квартире, доселе тихой, уютной, праздника не получилось.
Ларион на цыпочках вернулся в коридор и сел на некрашеную табуретку. Не укладывалось это в голове. И мама, и Фая твердили одно и то же — что любят его. А верить им становилось всё труднее: если любят, то неужели не догадываются, не знают, что для него каждая такая свара — это слезы, которые невозможно сдержать. Утро, завтрак, обыкновенный разговор, — но одна мелочь, другая, начинаются подковырки и, наконец, кто-то срывается, мама или Фая. И нет сил слушать перепалки! “Бросьте каркать, уши вянут!” — выпалил он как-то раз, изнатужившись: надеялся испугать-утихомирить женщин. Но не крик вышел, а утлый хрип, тут же потонувший в кухонной перестрелке. Потому и повелось: чуть что заваривается за семейным столом — он убегает в комнату, пододвигает стул к этажерке, садится и принимается листать журналы, делает вид, что рассматривает фотографии. Пока хватает сил. А потом падает лицом в шершавые страницы и трясется, трясется, будто смех раздирает… И стыдно, и больно. Но глядишь, и поутихло: Фая неслышно подойдет, обнимет, согреет издрожавшуюся спину; мама замечется, загремит за стеной железным и позовет пить чай. Он бросит журнал, утрется кое-как кулачками и вернется на кухню. И мама начнет что-то ему говорить, и Фая тоже, но друг на друга не поглядят ни разу. И никакой радости от примирения.
А завертелась эта карусель еще в самый первый вечер. Фая только-только приехала, он порол какую-то бестолковщину и ошалело носился по комнате. А когда Фая раскрыла чемодан и оттуда вывалились платья, из кухни выскочила мама и взвизгнула так, что шпилька из волос выпала: “Не сметь! Не сметь распоряжаться в моей квартире! Вы ее не получали, в райисполкоме очереди не выстаивали, вы здесь не хозяйка! Ишь ты, приехала, явилась, не запылилась, да на всё готовенькое!”. И еще, и еще. Фая пыталась успокоить ее, тихо отвечала, а он, Ларион, прислонился к стене, ни жив, ни мертв. Но когда мать в бешенстве подлетела к тахте и сбросила чемодан на пол, Фая крикнула в ответ что-то пронзительно-пронзительно, — как, наверно, кричала в цехе с высоты… Ларион испугался и убежал в туалет, заперся и целый час проплакал навзрыд. Ему стучали, просили, уговаривали, грозили — он не открывал. Было страшно. А когда слез не осталось, ресницы спутались-слиплись и он вышел, всё уже улеглось: мать вязала на кухне, Фая раскладывала тахту.
С того дня спорить при нем остерегались, старались ладить, вернее делали вид: ругались, когда он уходил на работу. Но когда возвращался Ларион с телеграфа, лишь час-другой в квартире поддерживалось спокойствие. Да и то относительное — прорывалось то у мамы, то у Фаи. Пристреливались. Он неуклюже вмешивался, мямлил — и перестрелка редела, стихала, но ненадолго. Ларион подчас намеренно раскисал, думая, что жалость к нему примирит женщин. Напрасно! Со временем к этой тактике привыкли. Теперь уж не утешали, как прежде: женщины втянулись в войну. Если дома была мать, Фая не готовила. Мать же всегда долго возилась на кухне, и хотя варево ее теперь подчас невозможно было есть, он пересиливал себя — глотал.
Стоило маме зайти в их комнату после десяти, Фая сразу выключала телевизор. И проси-умоляй — бестолку. Сунулась раз мать воткнуть вилку в розетку, так Фая аж подскочила… А мама ему, Лариону, кричит: “Да ты ей не нужен, дурак, ей квартира нужна!…”. Но слава богу, ничего не произошло. Зато теперь до полуночи в отместку трещит на кухне репродуктор.
Воробышек под сердцем опять напомнил о себе — Ларион повернул голову к окну, вгляделся сквозь стекло в заросли сирени, за которыми прятались почта и телеграф, и показалось ему, что дверь уже открыта. Тут его осенило: “Юра!” Сменщик, дежуривший вечером, такой же, как и он бедолага, приносил ужин с собой, а утром любил попрятать-порассовать оставшееся по углам да местечкам, известным, как он, вероятно, считал, только ему. Тайников таких на телеграфе немало. А с утра Лариону так хотелось есть!
Он наклонился, надел войлочные ботинки, завязал шнурки: молния сломалась, мама прорезала ножиком дырочки. Потом натянул на плечи потрепанный пиджачок. Давно вырос из него, а всё никак не получалось у них с мамой скопить денег на новый — хорошо хоть в ЗАГС с Фаей ходили летом, и был он единственный из женихов без пиджака — в рубашке… Взял с полочки ключ и не без гордости сжал в ладони металлическую льдинку. Помнилось еще то время, когда мама не доверяла ему ключ от квартиры.
Высоко над головой солнечные лучи свешивались с кровель и заглядывали в окна. Надо было поторапливаться.
Дверь в аппаратную не поддалась — заперли изнутри. Значит, Аня-приемщица еще не проснулась. На столе доставщиков уже лежало несколько телеграмм. Расписки были оторваны. Ларион отстранил телеграммы локтем, выдвинул нижний ящик и принялся шарить внутри. “Слава богу! Хоть поем чуток”. Нащупал бумажный пакет, тряхнул, поймал рукой сохлую горбушку с запахом уже съеденной колбасы.
Теперь за дело. Уже почти сытым взглядом оценил стопочку телеграмм на столе, Анин сюрприз. Эта порция без расписок накопилась со вчерашней смены. Юра, не застав клиента дома — а такое нередко, рассовывал извещения по ящикам. Потом клиенты, поздно повозвращавшиеся с дач, обнаруживали эти извещения среди воскресных газет — и справлялись по телефону о содержании. Потому-то телеграммы и считались как бы уже врученными: квиточки были оторваны. Но для полного порядка телеграммы требовалось-таки раскидать по ящикам. И Юра, и Ларион первый свой рейс посвящали этому.
Участок, который Ларион обслуживал, раскинулся по обеим сторонам шоссе — поток машин редел лишь к полуночи. Это был бестолковый, разлинованный автомагистралью и железной дорогой район, заставленный башнями и унылыми коробками казарменного типа. Бродить от дома к дому — ботинок не напасешься. Значит, следовало продумывать путь. Чтобы захватить все нужные дома, приходилось “завязывать” две большие петли и стягивать их в восьмерку с “горлышком” в подземном переходе возле метро, где рядом железнодорожная платформа и вечная толкотня.
В это отделение связи его устроила на работу мама. Привела, едва закончил восьмилетку. Он сам был согласен на что угодно, лишь бы вырваться из проклятой школы, где мучился с первого класса, перебиваясь с двойки на тройку; где учителя при всех называли его “дебилом”, где мама вечно плакала и кого-то умоляла в учительской, а одноклассники дразнили “бяшей” и обзывали еще нехорошими словами. Но бороться за себя Ларион не умел. И оставалось в запасе одно средство: бежать без оглядки. Может, потому с тех пор, как закончил восьмилетку, в школу больше и не заходил ни разу. Здесь же, на телеграфе, когда освоился, понравилось: почувствовал себя самостоятельным, нужным, на что-то годным. Хорошая работа. Не надоедает, хотя с первого раза минуло уж пятнадцать лет. Ларион считал, что устроился очень прилично. Разнес свою смену — и отдыхай. Рядом, в полкилометре от дома, лес с прудами — гуляй, кроши уткам хлебушек. А на той стороне шоссе (если не сомнут-разомнут в лепешку у дверей в метро, будто тесто на доске — деревянной скалкой) огромный кинотеатр. Там они с мамой смотрели фильмы (если один, то лишь с утра, на вечерние сеансы мама его одного не пускала). Впрочем, уже давно Ларион там не появлялся; с Фаей сходили пару раз, а потом она сказала, что лучше смотреть по телевизору. Ну и он перестал — не одному же в зале сидеть. Однако промелькнуло тогда подозрение: а не стесняется ли она?… Но стыдно было думать плохое о Фае. Ну, не нравится жене ходить с ним в кинотеатр — и что особенного? Да и не в этом же пиджачке там появляться! К тому же в зале тесно, душно, а на верхних рядах бутылки раскупоривают, распивают и роняют вниз — те катятся с грохотом. Что хорошего?… Но сколько себя ни разубеждал, тревога не отпускала, — таилось в женином капризе нечто невысказанное.
Ларион семенил по асфальту, срезая путь, сворачивал на вытоптанные меж зданий тропки: один за другим в глазах покачивались знакомые подъезды — и он заходил, вытаскивал из сумки шершавый бланк, просовывал в щель почтового ящика, шел дальше — рассуждал, прикидывал, томился. Одни и те же мысли не давали покоя. Не замечая, он начал разговаривать сам с собой. Это с ним бывало. Прохожие на улице шарахались, а он всё доказывал себе, что любой поступок Фаи — каприз без причины, пустяк, из которого он по глупости выдумывает бог знает что. И он говорил, говорил, уже захлебываясь, и опомнился лишь тогда, когда чуть не сбил с ног дородную тетку с мешками через плечо.
А вспоминалось всё одно.
Обычно Ларион коротал отпуск дома. Мамины родственники в деревне давно поумирали, дома их поразломали, а чтобы уехать в какой-нибудь пансионат по путевке, нужна была справка от доктора. Да и отпуск выпадал то на ноябрь, то на декабрь. Но год назад Ларион почему-то решился: запинаясь, попросил приемщицу Аню передать начальнице, чтобы позволила выйти в отпуск летом. Повезло — Ане спасибо — три его законные недели выпали на июль месяц. Мама ворчала-ворчала, но потом сдалась: повела в поликлинику. Пришлось терпеть и дикую очередь, и неуютность, и взгляды, которых смущался, и кабинет, и чужого человека в белом халате, и его пальцы, ощупывающие живот, и маму с ее просьбами-уговорами, за которую становилось стыдно, и самого себя.



