Читаем Отель разбитых сердец онлайн бесплатно
Товарищ У
ОТЕЛЬ РАЗБИТЫХ СЕРДЕЦ
Hey now, if your baby leaves you,
and you got a tale to tell.
Just take a walk down lonely street
to Heartbreak hotel.
You make me so lonely baby,
I get so lonely,
I get so lonely I could die.
День рождения Атоса
Вначале был Арамис. Во всяком случае, он появился в узилище гораздо раньше всех остальных. Седовласый, заросший щетиной, розовый от многочисленных капельниц, в розовой же футболке, испещрённой иностранными словами, изящным жестом мыслителя двигая по макушке очки в золочёной оправе, он уверенно барражировал среди кроватей с престарелыми сокамерниками, неспешно, скуки ради, изрекая вальяжным профессорским голосом особо циничные ругательства.
Нас с Атосом и Портосом привезли в один день; к тому времени Арамис уже знал многое. Им, подозреваю, был уже хорошо изучен архетип больного-сердечника — нервный слабосильный старик, измученный жалостью к себе, изо всех сил хватающийся за любой предоставляющийся жизненный бонус. Бонусы же в таком положении со всей неприглядной очевидностью убоги и худосочны.
Старость и болезнь обостряют свойства человеческого характера, доводя их до той самой очевидности без тени приглядности — до эпического предела доводя. Немощное благородство или немощное крокодильство впечатляют многократно более своих здоровых проявлений.
Есть нечто особенно жуткое в утренней толпе стариков, облачённых в тренировочные костюмы и фланелевые халаты, нетерпеливо роящейся у неоткрытой ещё столовой. Они наполняют коридор задолго до назначенного срока, интенсивно излучая нетерпение и нервозность, насыщая и без того несносный больничный воздух своим извращённым коллективным sehnsucht’ом, явно опасаясь, что немногочисленной и суровой пищи на всех не хватит. Предвкушение и ожидание, охватывающие их, мучительны. Щёлкают и клацают в томительном ожидании вставные челюсти, слабые руки, изготовясь к сражению, сжимают принесенные из дому ложки и кружки, демонстрируя неумирающую длинную волю дожевать и доживать. Дверь открывается; вздрагивают измятые, складчатые кадыки, сглатывая набежавшую слюну…
До и после, конечно, кушают в своих горницах домашнее, припасное, принципиально не делясь друг с другом запасами, скрежеща яблоками, воняя колбасой и лупая яйца. «Американцы — народ технический, но без всякой культуры», — рассуждали, помнится, старцы одним хмурым утром, трапезничая. — «Соли друг другу не умеют подать. Наши другое дело. Последним щавелем делятся». Действительность вопияла о другом, но что богоносцам до действительности? Я принял срочное решение перечитывать «Братьев Карамазовых». Я и перечитал их здесь, в крашеных пасхальных стенах, реанимированный, во всяком случае пока, в священном ужасе.
Вообще, индивидуализм, как считается, западный, в духе «умри ты сегодня, а я завтра», проник в наш народ аж до тех самых старческих корней. «Откройте окна, задыхаюсь!», — скрипит с койки старик, которому резко поплохело. «Нельзя, нельзя, я простужусь», — шипит испуганно его сосед.
У больницы свои боги. На столиках в коридоре лежит Новый Завет, принесенный неугомонными баптистами. «Мама, мама», — стонет раненый солдатик в кино. Я ни разу не слышал здесь, чтобы кто-нибудь звал Маму, Раму, Кришну или Иисуса Христа; зато без конца поминают Блядь. «Бля-а-адь», — причитают или стонут мучительно. И снова взывают: Бляа…
Есть нечто очень неприятное в этом культе падшей женщины — уж не Вавилонской ли Блудницы? — в каком-то гадостном, просительном и заискивающем взывании к Бляди. Блядь, очевидно, и есть негасимая мечта среднего пациента, неизменно поминаемая хоть в суетном разговоре в качестве междометия, хоть в тяжкие мгновения душевных и физических невзгод.
Я мог бы причащать их; я рукоположен. На днях мой бесценный друг привёз прямо в больницу сертификат от Церкви Летающего Макаронного Монстра. Это гораздо приличнее, чем Церковь Бляди, тайными адептами которой являются здесь столь многие.
Древность не умирает; она лишь обрастает современностью. Остаются реликты — сакральные, сермяжные, автохтонные. Пленники больничных стен надёжно отрезаны от внешнего мира с его стихиями. Но когда вечно трещащее со стены радио в дедовских нумерах разражается вдруг прогнозом погоды, потомственные крестьяне замирают на своих местах. «Тихо, тихо», — шелестят они друг другу. По истечению кратковременной передачи начинается бурное обсуждение. «Минус два». «Осадки». «Вон как у сосен верхушки ходят», — отмечают пленники, припав к окну. Краснолицый дедушка звонит племяннику. «Барахлит, Сашка, твой интернет, — сообщает он торжествующе. — Сегодня передали на два градуса больше».
Краснолицый дедушка неплох. Переживший инфаркт, он ничтоже сумняшеся бегает курить в тайное место во двор. «Чтоб не кашлять», — аргументирует он. — «Танюш, до капельницы успею?» Вообще, те, что относятся наплевательски к своему здоровью, как правило, жизнелюбивей и эмпатийней профессиональных больных. Они любят поговорить хотя и уже не о сексе, но о гастрономии. «Луку мелко покрышиць…» «С картошечкой проредиць…» «Водку не так и вредно для сосудов, главное молока не пиць…» Профессиональные же больные часами говорят исключительно о состоянии своего здоровья, лучше сказать, о состоянии своего умирания. «Ги-пер-тоничэский крыз»… — слышу я зачарованное, проползая мимо своей новой палаты.
«Метафизика труб» — называлась очень неплохая книжка бельгийской писательницы Амели Нотомб. Человек инстинктивный и простой и есть метафизическая труба, причудливым, но незамысловатым образом пропускающая сквозь себя поток действительности. Леонидыч, например, знает по именам всех сестричек, пациентов и врачей, его сознание поглощает всё. И он рассказывает соседям обо всём, хотя и никто его не слушает. Подобно радиоточке, которой он меня пытает, он включается ранним утром и не затыкается до самого отхождения ко сну.
Шарканье тапок. «У коридоре кто-то идёть», — сообщает Леонидыч. Пауза. «Прошёл». Пауза. «Вышел. Это у четвёртую палату ходил чэловек». Так, в политинформации и комментариях, тянутся его и наши будни.
Иногда Леонидыч бредит мемуарно или пересказывает содержание просмотренных телепередач, описывая, например, как у его деревни садился самолёт или как оппозиционер М. раздавал в парке арматуру, чтобы убить президента. «Ну, это вы хуйню какую-то несёте», — время от времени подводит итог Арамис.
Ночами Леонидыч, небольшой вроде бы дедушка, храпит грозно, мокро и развратно. «Ни хуя себе», — отмечает Арамис особо удавшуся трель. «Мощно», — соглашается Атос. «На самом деле это ещё хуйня. Через две палаты уже не слышно. А вот бабке его тяжеловато с ним, конечно».
Арамис не верит в будущее, своё, народное и страны. Работавший в едином народно-энергетическом комплексе, он видел его смерть, проживший долгое время в Прибалтике, видел смерть дружбы народов. «Всему пиздец», — констатирует он задумчиво.
Атос разделяет мнение Арамиса, реагируя на окружающее со сдержанной грустью и без матерной компоненты. Печаль его светла и интеллигентна. Поместив голову на казённую подушку, он стоически рассматривает потолок. У окна же, неугомонный, ворочается на койке Портос; его привезли фактически бездыханного и подключили к капельнице. Залившись глюкозой, Портос вскочил и до поздней ночи бегал средь коек с ошеломлёнными пенсионерами, размахивая руками и читая им лекции о кессоновой болезни, противогазах для лошадей и, разумеется, тайнах самогоноварения.
В миру Портос — водолаз в отставке; в силу бестолковости, водолаз неправильный, неглубокий, речной. Атос и Арамис относятся к нему с лёгким скепсисом, усматривая поверхностную личность. Мне же Портос нравится. Он жизнелюб и фанфарон, а такие на вес золота в этой богадельне. «Что самое интересное со дна доставал?» — спросил его я. «Всякое, — отвечал он. — Доставал лодки подводные; как утонет, так и подводная». Шутка эта, видимо, была одной из его коронных. Ещё одной коронной шуткой было сообщить встревоженным родственникам: «Всё нормально. Доктор сказал, ходить буду. Под себя». Раза три повторил, отвечая на разные звонки.
Любознательный вопрос мой открутил крантик портосова красноречия, и он незамедлительно рассказал, что вообще-то со дна в разное время случалось доставать уникальную корабельную ложку длиною чуть ли не с полметра, для общего котелка, пряжку от старинного офицерского ремня, а один раз труп, потом ещё труп и так двенадцать трупов подряд, — подумав, сообщил Портос, явно пожалев об умеренности своей фантазии. «Лихие девяностые; лабусы на разборки приехали, а наши их на дно положили. А вообще жмуров ловишь чаще всего, особенно не видать бы рыбаков этих, которые на льду сидят. Одеты плотно, повздуваются и поверху плывут, а заплывают же чёрт знает куда». Потерпев немного, Портос не выдержал и поведал, что доставал и золото, бывало. Атос и Арамис посмотрели на него со значением, но он уже рассказывал, что умеет покупать на рынке калькуляторы за полцены, — даёт продавцу в руки, диктует особенную задачу, и калькулятор ошибается. «И я тогда как благодетель такой: ну ладно, возьму за половину… А это в каждом калькуляторе такая ошибка заложена, и никто о ней не знает». Потрепавшись ещё немного на разнообразные темы, Портос выскочил противозаконно курить в туалет.
— Как думаешь, — спросил Арамис Атоса, — с женой они развелись, потому что пиздит он много?
Атос пожал плечами, но некоторое время спустя кивнул головой.
В коридоре раздаётся энергичный стук палки. Это наяривает взад-вперёд по коридору Железная Бабка, тренируясь ходить. Хромает она, что подстреленная утка, но бабкиной силы воли хватило бы и на слона. Я уважаю Железную Бабку, воительницу с клюкой, воплощённый триумф воли и альтруизма. Какое разительное отличие от самовлюблённых и саможалеющих плаксивых товарок, которых она возит на каталках, проветривая. В очередях, в столовую ли, на сдачу крови — Железная Бабка непременно пытается пропустить меня вперёд, потому что «молодейшему важней». Неизменно доброжелательная, она умеет желать
Атос сегодня особенно печален, хотя врождённое достоинство не позволяет ему проявлять свою печаль явно. Мне, однако, заметны изменения в его состоянии. К нему приходят гости, много гостей, выводят его в коридор для секретного разговора, но я успеваю услышать, что у мушкетёра день рождения.
Встретить новый год жизни на больничной койке, на штампованных простынях, в немощи и скорби. Да, в сочувствии и заботе самоотверженных докторов, медсестёр и даже одного медбрата, но ведь это только подчёркивает неблагополучный статус пациента. Я понимал печаль товарища; улучив момент, когда мы остались вдвоём в палате, я подарил ему лучшее, что было у меня на тот момент — большую сочную грушу, сказав:
— Я всё слышал, друг мой. С днём рождения! Не беспокойтесь, я буду нем как рыба и никому о нём не расскажу.
Ибо не каждый захочет светить в такое время и в таком месте свой личный сокровенный праздник.
— Спасибо, — ответил Атос. — Спасибо огромное.
Дверь отворилась, и в нумера вошёл Арамис. Время клонилось к вечеру, что означало, что этот щедрый мушкетёр будет потчевать соратников своим эксклюзивным салом. «Сало хохлацкое нихуя не особое», — говаривал Арамис, убеждённый, что ему открыта тайна. — «В сущности, любое сало одна и та же поебень. Но хохлацкое сало правильно готовится, поэтому бульбашское или москальское перед ним ёбань».
В этот раз, бросив на Атоса проницательный, тяжёлый и мрачный взгляд, Арамис заметил:
— Ты ни разу в жизни, наверное, так не праздновал. Торт с шампанским, знакомые-хуёмые, звон хрусталя, а тут, блядь, выдался праздничек. С днём рождения.
— Огромное спасибо! — ответил Атос.
— День рождения! — возопил Портос. — Поздравляю! Это надо отметить! Побегу к старичью за кипятильником.
— Спасибо огромное! — вежливо отвечал Атос.
Арамис расхаживал по комнате, время от времени сочувственно поглядывая на виновника торжества.
— Ты блять пей чай, день рождения с удовольствием отмечай, — приговаривал он.
Сварганили небольшой праздничный стол. Я, совсем ещё слабый больной, принял в нём самое кратковременное участие, завалившись почти сразу же на кровать в болезненном тумане. Портос, как ни странно, молчал. Сочувствие имениннику было написано и на его обширном, бородатом, увенчанном хохолком-косичкой лице. Левая рука раздулась до размеров коровьей ляжки: утром Портосу неправильно поставили капельницу. Сквозь инсмутовский морок, окутывавший и пытавшийся поглотить моё упрямое дымчатое сознание, я слушал неспешные слова Арамиса, слушал и сумеречно записывал:
— Парафин, блять, я туда сушеной вишни хуяк. Жменю. А грушу нихуя резать нельзя. Чтоб настойка была. Самая ценная — дичка. Малина свежая, нихуя не мороженая.
Сегодня Арамис был атипично говорлив. Я понимал его тактику: развлекать виновника торжества матерно-гастрономическими монологами, не давая и задуматься в этот день о бренности бытия в Отеле, где разбиваются сердца. Да ведь они здесь не только разбиваются, но и собираются воедино? Будем верить в лучшее.
Тактика Арамиса принесла успех. Атос просветлел и тихо заговорил о разведении яблок.
Я перестал записывать, отдавая все силы разгону инсмутовского морока, когда увлечённые беседой мушкетёры спросили меня, знаю ли я, что такое
— Нет, господа, это не по моей части, — честно признался я.
Они не удивились, и терпеливо объяснили. Теперь я знаю, что это такое, но никому не открою тайну. Причастный ей, я провалился в болезненную дрёму минут на десять, а когда очнулся, констатировал, что с несвойственной ему неугомонностью Арамис продолжает вытаскивать Атоса из возможной прострации.
Наступил вечер воспоминаний.
— Время было не то что интересное, а очень интересное. Нихуя жрать не хватало, — говорил, по-прежнему расхаживая, старый мушкетёр, отдавая должное временам империи цезаря Никиты. — Только монпансье и пряники блять медведьки-хуедьки. Этого более чем дохуя, от мяты аж скулы сводило. Ситро блять охуеть вкусное, с конца уже капает, а пьёшь. Камбала стабильно сорок шесть копеек, рубль два килограмма. Пиво настоящее, а не эта хуйня.
Мечтательно помолчав, он продолжил:
— Девятнадцатого августа у людей начинали только краснеть помидоры. На спас. Не пырскали и не хуирскали.
Сделал ещё более продолжительную паузу и подвёл неожиданный итог:
— А на самом деле всё кругом однотипность.





