Читаем Голыми руками онлайн бесплатно
Голыми руками
Итальянка по происхождению, Симонетта Греджо живет во Франции и пишет на французском языке — по роману в год, пользуясь стремительно растущим успехом у читателей и у критики. "Голыми руками" — ее четвертая по счету книга. Парижанка Эмма, получив диплом ветеринара, уезжает в глухую провинцию. Днем она лечит животных на соседних фермах, принимает роды у коров и овец, а вечерами читает и наслаждается тишиной в своем домике на отшибе. Она не забыла пережитую в Париже драму, но научилась вспоминать о ней без боли. Жизнь Эммы течет одиноко, но спокойно — до того дня, когда к ней неожиданно приезжает пятнадцатилетний Джованни, сын человека, которого она за годы разлуки так и не смогла разлюбить.
Проза / Современная прозаПосвящается Йамилет, Александре и Анне, замечательным женщинам, которых посчастливилось встретить моим братьям
Жюль не стал, как обычно, одергивать Джима: “Нет, только не она, Джим!” Он сказал: “Осторожней, Джим! Решайте сами, ты и она!” “Разумеется, осторожней, — подумал Джим. — Но чего опасаться?”
В лошадях ему нравилось то же, что и в людях. Бурный ток крови, разжигавший неугасимый пожар. Он любил и почитал пламенные сердца и ощущал в себе загадочный и неукротимый порыв. Он твердо знал: как бы ни сложилась его жизнь, он всегда будет повиноваться этому властному неумолчному зову.
В эту ночь — сколько их таких было? — я не сплю… Мысленно я возвращаюсь назад и снова думаю о нас, о том, что нам предстояло пережить и что мы пережили. Я пытаюсь понять, что заставило нас поступить так, как мы поступили. В какой момент жизнь дала нам шанс и почему мы им не воспользовались? Но изменить наш путь было бы равнозначно отречению от себя. Мы остались себе верны.
В день, когда все началось, — хотя правильней сказать “вернулось”, — мне даже в голову не могло прийти, что однажды вечером в моей берлоге, в моей норе, в этой деревянной избушке, вдруг кто-то ласково коснется моей щеки кончиками пальцев и это произведет эффект бомбы замедленного действия и не только изменит мое будущее, но и перевернет мое восприятие прошлого.
Это было в июне года четыре назад, если не больше. Точный день не помню, зато все остальное помню, как будто это было вчера, и теперь я этого уже никогда не забуду. Число — даже если по календарю начну искать — все равно не назову. Скажем так: это было в начале июня, потому что коровы начинают телиться в январе, а заканчивают в апреле, когда уже свежая трава пошла, — а та корова, к которой меня вызвали, как-то уж совсем припозднилась.
Когда я приехала на ферму, теленок успел высунуть передние ножки, но у коровы был узкий таз и она никак не могла разродиться. Кесарево делать было поздно, спасать новорожденного тоже. Я быстро сделала эмбриотомию. Глаза и щеки у меня щипало, я утирала пот плечом и локтем и вспоминала учителя с его густыми бровями, которые впитывали едкие капли. Мне ужасно не хватало его, когда случались подобные истории.
Дальше день протекал спокойно, но когда мне позвонил молодой животновод, в воздухе вдруг повеяло грозой. Одна из его молочных коров не вернулась на дойку. Мы нашли ее на лугу, она неподвижно лежала в траве и тяжело дышала. Я оставила фары включенными, чтобы что-то видеть, вставила катетер в яремную вену и ввела ей кардиотонический раствор с витамином С. Подняв глаза, я увидела, что в небе собираются черные тучи, озаряемые вспышками зарниц. Налетели первые порывы ветра, резкие, как будто кто-то в плечо толкал. Раствор струился медленно, капля за каплей. Я пошла к машине, взяла брезентовую накидку, вернувшись, протянула ее фермеру. Тот внимательно посмотрел на меня, и улыбка, первая за все время, озарила его лицо. У него были глубоко посаженные глаза, такие черные, что зрачков не видно. Щеки ввалились, рубаха и брюки болтались. Судя по всему, заботиться о нем было некому. Привычное одиночество сельских жителей. Пустыня.
Я ехала по спящему городку, когда пробило десять. Откинув верх машины, я полной грудью вдыхала влажный воздух, пахнущий молодыми платановыми листьями — терпкий запах, похожий на запах спермы. У меня было ощущение, что я одна в целом мире, от которого меня отделяет запотевшее ветровое стекло.
Домой я вернулась совершенно разбитая и, несмотря на голод, от которого сводило живот, мечтала только об одном: поскорее влезть под горячий душ, а потом — в кровать. Открывая ворота, я заметила в кухне свет. Уехала я утром, когда было еще темно, — наверно, забыла погасить. В голове, где-то позади глаз, пульсировала боль. Снова сев в машину, я прижалась затылком к подголовнику и стала массировать ладонями лицо, растирать пальцами виски. Когда выходила из машины, у меня вдруг захрустели колени. Одним словом, едва держалась на ногах.
Дверь оказалась незапертой. По телу пробежала волна адреналина — приблизительно то же ощущение, как если оступишься на лестнице и в последний момент уцепишься за поручни: еще миг — и полетела бы вверх тормашками. Из дома, из освещенной кухни, не доносилось ни звука, ни шороха.
Потом из глубины освещенного пространства, заслонив собою свет, возникла темная фигура и молча пошла на меня. Я едва успела сглотнуть, как кто-то заключил меня в объятия и сжал так, что я едва не задохнулась. Это был Джио.
Я сидела на ступеньках лестницы под залепленным скотчем стеклянным навесом, и коленки мои все еще дрожали, а гроза, висевшая в воздухе, по-прежнему готова была вот-вот разразиться, но медлила. Я следила за ним глазами: он встал, потянулся и пошел на кухню мне за сигаретой. Он был моего роста, тощий, с длинными руками и ногами, похожий на быстро выросшего молодого пса. Я стала заправлять в пучок выбившиеся пряди. Тут он вернулся, наклонился и вставил мне в губы сигарету, застав меня с беспомощно поднятыми руками — поза человека, который сдается. Он говорил, стоя передо мной и глядя на меня сверху вниз, разгоряченный и нервный, а я смотрела, как он открывает и закрывает рот, и мне казалось, что я вижу большую рыбу в аквариуме. Я не слышала, что он говорит, — я думала о тысяче разных вещей. О том, когда я его видела в последний раз. О его отце. О его матери. О своей матери — по странному сцеплению ассоциаций. Переведя дух, я попросила его начать все сначала. Он повторил последнюю фразу:
— А ты нисколько не изменилась, Эмма. Знаешь, ты в точности такая, какой я тебя запомнил.
Даже при том, что я ни на секунду ему не поверила, потому что вокруг моих глаз уже собрались морщинки, а в волосах поблескивали серебряные нити, я почувствовала, что он говорит искренне. Наверное, я действительно была для него той же самой Эммой, которой он заявил в три года: “Я буду любить тебя на всю жизнь”, той, кто мог заставить его выпить самую горькую микстуру и кто стриг ему ногти на ногах — эту процедуру он ненавидел больше всего на свете. Та самая Эмма, которой он на полном серьезе предложил подождать, пока он вырастет, чтобы пожениться. Я вспомнила, какой теплой волной меня окатило, когда я впервые взяла его на руки; вспомнила его карандаши, тетрадки, его надувные круги и игрушечные пожарные машины. Вспомнила, как, наигравшись, он засыпал у меня на груди, пуская слюни, засунув в рот большой палец. Все это промелькнуло в моем сознании, пока я сидела, выпрямившись, на крыльце, с гудящей головой, и смотрела на него. Линия рта, абрис виска, длинные стрелы бровей, прихотливый извив вихра на затылке — я знала их с закрытыми глазами. Я знала в нем все, знала изначально: даже его запах, даже манеру чуть раскачиваться, ожидая чего-то, и его затаенную веру в себя — без наглости, без вызова, — которую он получил в дар от добрых фей при рождении. Да и как я могла не знать его? Джованни соединил в себе двух человек, которых я когда-то любила, а потом потеряла и постаралась забыть, хотя у меня так ничего и не получилось. Я не видела его больше десяти лет, но в считаные секунды каждая черточка его лица, фигуры, рук воскресли в моем сознании так живо, как будто я все эти годы ни на минуту с ним не расставалась.
Только его басок был новым:
— Знаешь, Эммманюэль, ты имеешь полное право меня выгнать. Если ты не хочешь, чтобы я остался, скажи — я уйду.
Он помолчал, потом продолжал с ласковой насмешкой в голосе:
— Собственно, я могу уехать прямо сейчас. Чего проще: вызываем такси, я сажусь в поезд — вот и вся история. Но мне бы хотелось побыть хоть сегодняшний вечер. Я объясню тебе, зачем я приехал. А потом сделаю как ты скажешь. Какое бы решение ты ни приняла, я спорить не буду.
— Во-первых, не зови меня Эмманюэль. Теперь никто уже меня так не называет.
Он молчал. Я спросила:
— Как же ты меня нашел?
— Да проще простого. По нету. Ветеринаров по имени Эмма Адриансен не так уж много.
— А родителей ты предупредил? Они хоть знают, где ты?
Он мотнул головой.
— Ну что ж, — вздохнула я, — значит, звони теперь.
— Не сейчас, — заупрямился он. — Я голодный. Давай сначала съедим чего-нибудь.
— Ты позвонишь им даже не через минуту, а немедленно. А потом дашь трубку мне.
Он усмехнулся:
— Я ж говорил, ты все та же.
На нем были грубые башмаки, отрезанные по колено джинсы и футболка на несколько размеров больше, но при этом он выглядел вполне чистым и опрятным. А вот я была вся мятая, лохматая, одетая в какое-то старье, пропахшее навозом и лекарствами, и мне сделалось неловко. Не говоря больше ни слова, я отправилась принимать душ. Потом, завернувшись в банный халат, спустилась вниз, на кухню, где он громыхал посудой.
— Ты руки хоть вымыл?
— Слушай, Эмма, ты помнишь, сколько мне лет?
— Вот именно. Возраст катастроф.
Его длинные волосы задели меня по лицу, когда он садился рядом со мной за стол. Мимоходом я заметила татуировку — маленькую черную звездочку в ямке под затылком. Несколько минут он критически созерцал яичницу, потом снял очки в круглой металлической оправе и вытер их салфеткой. Прежде чем наброситься на еду, спросил:
— Что будем делать дальше?
Джио было несколько часов от роду, когда я увидела его впервые: крошечный человечек в руках своего отца, безволосая голова, широко раскрытые, еще ничего не видящие глаза, сжатые кулачки с малюсенькими, как зернышки риса, ноготками. В груди моей будто камень с места сдвинулся, из глаз потекли слезы, заливая щеки, рот, шею.
Рафаэль смущенно порылся в кармане и протянул мне скомканный носовой платок. Я бы предпочла, чтобы он обнял меня, утешил — но он отвел глаза.
Вечером того же дня, пока Миколь была еще в клинике, он зашел за мной и потащил праздновать рождение Джио. Всю ночь мы вдвоем бродили по кафе и барам и закончили празднование в каком-то мрачном бистро, куда не проникали лучи рассвета. В машине он меня поцеловал. Мы долго сидели обнявшись, отделенные от мира запотевшими стеклами, не обращая внимания на измятую одежду, на наши мокрые от пота лица. Казалось, мы сошли с ума. Он умолял, чтобы я простила его и вернулась. Никогда еще с тех пор, как Миколь вошла в нашу жизнь, с тех пор, как он меня бросил, он не говорил такого.
Наша с ним история закончилась в одну новогоднюю ночь, за три года до рождения Джио. Сама не знаю, как я выдержала этот удар. Просто сжала зубы и ушла, не успев распустить нюни. У меня не хватило тогда духу вернуться в свою мансарду. Первую ночь нового года я провела лежа рядом с больной мамой, прижавшись к ней и прислушиваясь к ее дыханию, к ровному и спокойному ритму ее сердца.
Мне понадобилось немало мужества, чтобы залечить раны и обуздать уязвленное самолюбие; мне пришлось просто заковать себя в броню, потому что, куда бы я ни пошла, я повсюду встречала их вместе. У нас были общие вкусы и пристрастия, общие друзья, мы ходили в одни и те же места — те же бары, те же кафе и рестораны. У нас был одинаковый распорядок дня, мы вообще вели приблизительно одинаковый образ жизни. Мало-помалу, сначала издалека, потом постепенно сужая круги, Миколь начала ко мне приближаться. Она была терпелива, настойчива и в конце концов меня приручила. Это было не слишком трудно — для меня в целом мире существовали только она и Рафаэль.
Наверно, благодаря молодости и определенной гибкости характера мне удавалось каким-то образом примирить любовь к Рафаэлю и восхищение, которое во мне вызывала Миколь.
Она была похожа на молодого спортсмена, никогда не знавшего поражений. Она была всем тем, чем я никогда не буду: Дэзи из “Великого Гэтсби” или Миколь из “Сада Финци-Контини” [2], которая бежит за теннисным мячом в диковинном, давно исчезнувшем парке. Вероятно, Рафаэль, как и я, был чувствителен к напористому очарованию тех, кому все легко дается. А может, ослепленный мужской жаждой обладания, он увидел в Миколь лишь грациозное создание с копной золотистых кудрей, или юркую ящерку с черными угольками глаз, или просто был зачарован ощущением, что встретил женщину, которая изменит его жизнь. Я, собственно, никогда не думала, что мы с Рафаэлем останемся вместе навсегда, я вообще об этом не думала, я просто его любила. У меня были любовники до него, были после — но с ним было ощущение, что он тот, кого я ждала, мой единственный, и я клялась ему в вечной любви. Он тоже мне клялся, и если бы Миколь не встала между нами, наша жизнь, наверно, сложилась бы иначе.
И вот теперь, почти двадцать лет спустя, ко мне в дом без предупреждения на ночь глядя вваливается их сын, жарит яичницу и спрашивает, что мы дальше будем делать, — а в воздухе висит первая в году гроза, и уже не терпится, чтобы она поскорей разразилась.
Некоторые события, от которых нас отделяют десятки лет, так живы в памяти, точно произошли только что. Какие-то минуты отпечатываются в памяти на всю жизнь. Сидя в темноте у открытого окна, завернувшись в старое одеяло и поставив перед собой стакан виски, я вспоминаю Париж восьмидесятых и квартал Марэ, черный, обшарпанный, сырой.
Какое-то время, довольно долго, Миколь, Рафаэль и я жили вместе в самом центре этого буржуазного района. Старинная квартира состояла из четырех больших залов с каминами и почерневшей кухни; потолки были высокие, полы — вытоптанные. Эту квартиру мы сняли у приятеля моих родителей, который сам тоже ее снимал, но уехал далеко и надолго. Это был оазис — последний оплот закона 48-го года “О найме жилья”, — достававшийся нам благодаря ходатайствам адвоката. На окнах красовались горшки с папирусом. Стенные проемы были заняты потускневшими старинными зеркалами, такими высокими, что закрадывалось подозрение — а может, их делали прямо здесь, в комнатах. Просторные камины, облицованные потрескавшимся мрамором, топились круглый год на полную катушку и остывали только в конце мая, когда на улице вот-вот должна была установиться жара.




