Читаем В русском жанре. Из жизни читателя онлайн бесплатно
Сергей Боровиков
В РУССКОМ ЖАНРЕ
Из жизни читателя
ПРЕДИСЛОВИЕ
Жанр своих этюдов сам автор оценивает как «русский, ленивый, не тщеславный», обломовский — читатель, дескать, почитывает и сам же тут же пописывает. В русском жанре — то есть в русском духе. Так-то оно так, но не всему верьте. Есть превосходное знание второго и третьего эшелонов литературного войска (а не одних только генералов) — знание, требующее въедливого трудолюбия. Есть любимые герои, которым посвящены обдуманные главы и фрагменты: Чехов и Толстой с «Войной и миром», Толстой А. Н. и Вертинский; есть главы-темы («Из жизни пьющих»). Но особенная прелесть каждого из сюжетов — как раз в неуследимой логике перехода от одной мысли к другой, каковую логику объяснить невозможно, а между тем она существует, как есть она в голове привольно задумавшегося, никому не обязанного отчётом человека. Уверяю вас, это всё очень тщательно подобрано и искусно слажено, какая уж там лень.
Вот, к примеру, пишет он о неприязни Бунина к Достоевскому, который «каждой своей страницей сводил на нет... всё его тончайшее эстетическое сито». А перед тем невзначай сам потряхивает этим «ситом» и заодно тревожит тригоринско-чеховский бутылочный осколок: «Запах мыла утром на реке — запах молодого счастья. Стрекоза, радужные разводы на поверхности, от которых удирает водомерка, и краешек горячего солнца из-за леса». Или вспоминает-описывает вырезание ёлочных игрушек из журнала «Затейник» — ничуть не хуже позднего Валентина Катаева. Умеет.
Много знает, многое умеет и ничего не боится произносить вслух. «Не бросайте в меня дохлой кошкой!» Возмущённые читатели уже бросали — за «попрание» Паустовского, Булгакова. А возразить-то не получается. Нечего и говорить, что здесь и портрет советской литэпохи — с её «общей, лагерной тоской», пышными съездами и тёмными интригами, сорванными кушами и мелочными приработками, посадками и реабилитациями, халявными пиршествами и предательскими смертями. Никакой «завербованности», ностальгии или проклятий, просто пишет человек, не расстававшийся с возможностью быть свободным посреди внешней несвободы. Свободен он ещё и потому, что — читатель по призванию: книги для таких людей создают перспективу жизни за гранью текущего и делают текущее относительным, не вечным.
В книгах же — рецепты жизни и комментарии к ней. Иногда рецепты буквальные: любой, прочитав главу о Чехове, непременно запомнит, как автор — эврика! — вытащил из холодильника все ингредиенты закуски, описанной в «Сирене» , с успехом сотворив целое, выпил и закусил. Но вот примep ещё лучше на тему «литература и жизнь»: «Кандидатши от блока “Женщины России” в своих выступлениях так часто употребляют слово “мужчины”, что вспоминаются страницы купринской “Ямы”».
И. Роднянская
В РУССКОМ ЖАНРЕ - 1
***
Меня давно занимает, как один классик воспринял бы другого, из новых времён? Ну, Жуковский — Блока, Гончаров — Бунина, Тургенев — Булгакова? К сожалению, в этих сопоставлениях чересчур важным оказывается не текст, но различие эпох, житейских реалий, социального расклада и т. д. Но вот ведь и близкие по времени не могли бы, кажется, быть поняты. Во всяком случае, как ни насиловал воображение, представить себе Пушкина, читающего Достоевского, никак не смог. А ведь реалии, уклад жизни — почти те же. А какой-то рывок не просто в сознании, но во времени — от Пушкина.
***
Достоевский и Толстой равно презрительно-зло относились к медицине и докторам. Самые яркие примеры — доктора в «Братьях Карамазовых» и «Анне Карениной». Здесь содержится что-то куда более важное, чем совпадение или, скажем, предрассудок людей одного времени и класса.
Разочарование в медицине не в силу её слабости, но в силу всемогущества, притом бездуховного?
Тело как объект деятельности медицины, тогда как оно лишь вместилище души? Совесть как инструмент здоровья или условие здоровья или нездоровья? Здоровье нравственное и здоровье телесное?
Главное всё же в их неприятии — это разделение медициною души и тела, плоти и духа.
Тип русского — бледно-жёлтого, с туго натянутой, как прежде писалось — пергаментной кожей, и в зрелом возрасте мало обрастающего бородой по несколько татарскому типу, с очень густыми и толстыми волосами во всю жизнь на голове, никогда не лысеющей, а когда начинают седеть, то как бы нарочито мешающимися меж собой (соль с перцем). Худощавый, как правило, высокий и очень трудный в общении. Чёрные глаза с неразличимыми зрачками. Когда волнуется, закипает пена на губах. Общее впечатление — сухости и черноты, как бы сухого, но не пожара, а уж горячей золы, кострища.
Вероятно, к этому типу принадлежит Раскольников.
***
Провожая приятеля из особняка Дункан на Пречистенке, Есенин угрюмо сообщил ему, что уезжает в Америку. Он и в самом деле уехал в Америку. Но ещё он обожал Свидригайлова, и в таком случае его «Америка» с «Англетером» приобретает и другой, зловещий смысл.
***
Последний том собрания сочинений И. А. Гончарова. Раздел критики завершает статья «Нарушение воли» — протест писателя против посмертных публикаций любых бумаг, в том числе писем. Прямая мольба: «Пусть же добрые порядочные люди, джентльмены пера, исполнят последнюю волю писателя, служившего пером честно, — и не печатают, как я сказал выше, ничего, что я сам не напечатал при жизни и чего не назначал напечатать по смерти. У меня нет в запасе никаких бумаг для печати.
Это исполнение моей воли и будет моею наградою за труды и лучшим венком на мою могилу».
Следующий раздел тома: «Письма»! И — ни словечка объяснения в комментариях «джентльменов пера» по поводу нарушения последней просьбы великого писателя.
***
В дневнике Корнея Чуковского (может быть, самой интересной архивной публикации 92-го года) говорится о завещании М. Горького, в котором «всё передаётся в руки Крючкова». Вроде бы диковато — всё отказать секретарю при трёх живых жёнах и двух внучках. Но ведь была же в «Волге» публикация А. Ефимкина «Карт-бланш агенту ОГПУ» (1991, № 8); публикатор не филолог, а экономист, исследователь истории советской финансово-кредитной системы, обнаружил в архивных документах Внешторгбанка доверенность Горького П. П. Крючкову практически на все доходы от издания своих сочинений, что составляло тогда, в 1927 году, колоссальные суммы. Так что политические игры, в которые всю жизнь играл Горький, вполне могли дойти и до последнего завещания.
Сомнения вызывает, правда, то, что Крючков никак не был человеком Сталина. И если в 1927 году этот чекист мог представлять государственные интересы, то использовать его в такой роли в 1936 году, при своём всевластьи Сталин вряд ли бы стал. Сомнительны и бытовые подробности, приводимые Чуковским: сам Алексей Максимович передал якобы М. И. Будберг (которую, как известно, вызвал из Италии перед смертью), а та в свою очередь передала Пешковой для Сталина–Молотова. Почему он сам не отдал Сталину—Молотову? Почему не Пешковой, а Будберг? Скорее всего, это сведения из шёпотов вокруг гроба Горького, из дворцовых шёпотов, которые во многом, если не в основном, подпитывались НКВД. А главная сомнительность такого завещания: власть могла вынести какое угодно решение по поводу наследия Горького, и это никак бы никем не оспаривалось да даже и не обсуждалось бы гласно. Вероятно, слухи о завещании были необходимы для Запада, для хорошего тона; великий человек уходить без завещания не должен.
В музее-«доме» Горького у Никитских ворот ёжишься от стыда, лишь представишь, как Горький въезжал в чужой дом с чужими вещами. В столь острую ситуацию нельзя поставить кремлёвских вождей, ведь в отличие от них сам Горький многие годы обитал в богатых домах или бывал в них у их хозяев, может быть, и у того же Рябушинского, чей дом он занял, приехав в СССР. Сколько же в себе надо было затоптать! Думаю, со временем мы всё больше будем интересоваться этой личностью, достойной стоять в ряду величайших — если и не писателей, то личностей, великих авантюристов. Чтобы оценить масштабы его деятельности, достаточно сравнить его со знаменитыми современниками, скажем, Азефом, Савинковым, Дзержинским; ясно, что Горький превосходил большинство из них.
В литературном его значении предстоит разбираться. Дурную роль с книгами Горького сыграла и ранняя преувеличиваемость его, и многолетняя советская официальная «слава», но всё же недаром не сходит со сцены «На дне», растёт интерес к «Жизни Клима Самгина», а его литературные портреты в самом что ни на есть «золотом фонде» этого жанра. «Детство», «Жизнь Матвея Кожемякина», «Мещане», «Васса Железнова», «Городок Окуров», портреты — вот минимум того, что войдёт на равных правах в сужающийся с каждым годом корпус русской классики.
Сам же Горький — что замечательно — не заблуждался насчёт своего литературного таланта. Его высказывания о собственных произведениях не кокетливы и не самоуничижительны паче гордости. Думаю, глубокая самовозвышенность жила в нём, осознание себя как некоего средоточия русского разума — какого-то постоянного центра, якобы всегда знающего, чего России надо. Он никогда, никогда не срывался с этой ноты всезнания России, обстоятельств момента, нужд, перспектив, полагая всегда себя в этом правым. В этом психологически ему близок Ленин, также всегда «правый».
А литературными достоинствами собственных произведений он легко поступался, и явно не ценил их по заслугам, точнее не выше, а то и ниже заслуг.
***
Всё чаще появляются в печати сочинения, которые можно назвать мозаичной эссеистикой. Кусочки, обрывочки, заметочки. Великое заблуждение искать причину в обаянии книг В. В. Розанова. От пушкинских «Table talk» и до записей Юрия Олеши писание отрывками, заметками, кусочками есть непременная часть русской прозы. Розанов же — сам был жанр, и мимоходом о том сказать невозможно, так же как невозможно «подражать» ему. В отношении же «жанра» моих заметок, то его, думаю, уместно определить как русский жанр, как ленивый жанр, как нетщеславный жанр. Так писали и пишут многие русские люди. Если бы после смерти Ильи Ильича Обломова вдова обнаружила записи, то — в русском жанре.
***
4-й номер «Молодой гвардии» за этот год заключает «Поправка», ослепительно представляющая всё содержимое журнала за долгие годы: «В № 3 “МГ” за этот год на с. 142 в 17-й строке снизу вместо слова “еврейство” следует читать “евразийство”».
***
Когда-то меня удивило в московской литературной среде число интересующихся еврейским вопросом. Я заметил, что чем дальше от Москвы и Ленинграда, тем меньше интереса к нему. Досужее объяснение, конечно, было: хитрые евреи живут в основном в столицах и потому вызывают к себе недоброжелательный интерес. Но потом мне стало понятно, что антисемитизм в столичной художественной среде, кроме прочего — ещё и словно бы средство приближения к народу.
Живёт забубённый москвич, развратник, эстет, законченный декадент, но стоит ему только заявить свою нелюбовь к евреям, так вроде бы он уже и не декадент, но как бы даже и народности не чужд. А тогда народность значила никак не меньше, чем партийность, особенно если учесть, что партийность должна была проявляться лишь на официальном, а народность и на бытовом уровне, ведь у всех рулей власти, в том числе и литературной, стояли люди «из народа». И попав за их стол, наш декадент ревел что есть мочи: «Ромашки спрятались, поникли лютики!».
***
У каждого критика-патриота всегда было за пазухой одно бесспорное еврейское имя: Левитан, Пастернак, Мандельштам. К месту и не к месту патриот приводил именно это одно имя, чтобы потом сослаться на него в случае обвинения в антисемитизме.
***
В порче русского литературного языка критика, называющая себя патриотической, обвиняет не в последнюю очередь «русскоязычных». Что ж, русскоязычные так русскоязычные, только, как говаривал друг Швейка старый сапёр Водичка, «извольте и вы, многоуважаемая барышня, говорю, получить, чтобы вам обидно не было». Ежели и вёлся подкоп под русский язык, и, с одной стороны, его рыли своими выхолощенными конструкциями Полевой, Чаковский или Гранин, то с другой — наступал колхозно-чудско-мордовский язык Панфёрова, Алексеева, Иванова. А русского языка Гончарова, Бунина и, уж извините, Алексея Н. Толстого, того русского языка, просто не существует. В. Белов лучшие вещи написал на северном диалекте, в Распутине никогда не умирал журналист комсомольской газеты, а уж о других и говорить нечего. Знание бытовой речи советского колхозника столь же не показатель владения богатством русского языка, как и знание жаргона научных работников.
***
Помните пионерские приветствия партийным «форумам» — словечко последнее уже постхрущёвской эпохи и в нём признаки тления: можно ли представить, что Киров или Жданов употребляют слово «форум»?! Нет, здесь уже слабинка, желание выглядеть перед Западом культурными и либеральными. Так вот, наступает минута, и в зале, как указывалось в стенограмме возникает «оживление». Ко всему прочему — то есть галстукам, особому, пионерскому, тембру голоса, с которым иные так и прошагают до серьёзных постов, полагался и непременный сатирический элемент. Один, самый задорный и, возможно, даже толстенький пионер зачитывал нечто вроде:
А ещё напоминаем
Всем строителям страны, —
и по всем эстрадным канонам его антипод — худенькая девочка пищала:
Что учиться мы желаем,
Школы новые нужны!
Тут в стенограмме к оживлению прибавлялся ещё смех и аплодисменты. А сатира шла по нарастающей.
Но кто же и каким образом сочинял эти приветствия? Ведал сим делом ЦК ВЛКСМ, его отдел пропаганды, и самое здесь интересное, что попасть в сочинители такого заказа было знаком большого доверия, и вокруг него начинались интриги, борьба за своего протеже и т. д. Поселяли поэта в доме отдыха ЦК, кормили, поили и «работали» — то есть они давали темы, установки, а он писал, они читали, делали замечания, а он исправлял; стихи подымались всё выше и выше на утверждение. Главным же было то, что написание пионерских задорных текстов к очередному съезду партии ложилось не последней, хотя и негласной, строкой в биографию поэта, от рабоче-крестьянского происхождения и до отсутствия родственников за границей.
***
Удивительная — и уходящая — фигура редактор. В советском варианте это и руководитель крупнейшего издательства, и мелкий клерк, сидящий на письмах, все они, как в армии от маршала до рядового солдаты, — редакторы!





