Читаем Боснийский палач онлайн бесплатно
Боснийский палач
Действие этой своеобразной боснийской хроники конца XIX и начала XX века начинается в то время, когда государственный палач Алоиз Зайфрид с австро-венгерской силой прибывает в Сараево, чтобы изгнать оттуда оттоманскую дохлятину с чалмой на голове, и завершается тогда, когда той же силе, превратившейся из змея в горыныча, по окончании Первой мировой отрубают головы и выгоняют назад, в сломленную Вену. Разветвленная, динамичная фабула обращает внимание читателей и на события, предшествовавшие австрийской оккупации, и своими, казалось бы, случайными импульсами напоминает о событиях, имевших место после Второй мировой войны. Кроме главного героя — государственного палача, нарисованного с разных точек зрения — роман, на первый взгляд как бы случайно, походя, рассказывает о столкновении Востока и Запада на штормящем Балканском полуострове. Автор, используя вовсе не сухие документальные приемы, рисует яркие портреты исторических деятелей.
Проза / Современная прозаAnnotation
Действие этой своеобразной боснийской хроники конца XIX и начала XX века начинается в то время, когда государственный палач Алоиз Зайфрид с австро-венгерской силой прибывает в Сараево, чтобы изгнать оттуда оттоманскую дохлятину с чалмой на голове, и завершается тогда, когда той же силе, превратившейся из змея в горыныча, по окончании Первой мировой отрубают головы и выгоняют назад, в сломленную Вену. Разветвленная, динамичная фабула обращает внимание читателей и на события, предшествовавшие австрийской оккупации, и своими, казалось бы, случайными импульсами напоминает о событиях, имевших место после Второй мировой войны. Кроме главного героя — государственного палача, нарисованного с разных точек зрения — роман, на первый взгляд как бы случайно, походя, рассказывает о столкновении Востока и Запада на штормящем Балканском полуострове. Автор, используя вовсе не сухие документальные приемы, рисует яркие портреты исторических деятелей.
Ранко Рисоевич
Ранко Рисоевич
Боснийский палач
Рукопись возникает как партитура — знающий человек читает ее по-своему, слушая свою музыку. Отец, сын, архивист и журналист, самодеятельный писатель, действительный автор — трудно сориентироваться в этой головоломке. Я шел до конца, по первому тексту, по второму, по третьему, и в результате вернулся к началам, к нулевому циклу, и задался вопросом: а что, собственно, тут вообще происходит? Ответ последовал. Оркестровка до конца не доведена, некоторые инструменты нам вообще не нужны, и потому я добавил только партию ударных. Вопреки Зайфриду, в ущерб мелодии, я отдал предпочтение ритму. Так оно в нашей стране, где расстояния ничтожны, но люди не понимают друг друга. У каждой деревни своя музыка, нежная, как кора молодого дуба, а город прет по-своему, поделенный на домовладельцев и чужаков, словно мы все еще плетемся по дороге, от восточных ритмов до размашистого трехчетвертного вальса. Тот, что в центре событий, чувствует себя лучше, поскольку знает, что вокруг него происходит, и где именно струятся главные потоки. Как и повсюду, у него есть свои люди, своя система ценностей — только надо утвердиться на территории. Но другой автор, в другом месте, глядя сквозь другое окно, видит все совсем по-иному. Тот, что в Беледии, смотрит на Бистрик, а тот, с Бистрика, глядит на Беледию, наблюдая за строительством, от фундамента до окраски стен — он и представить себе не может, что именно там строится, кто и зачем это строит. Впрочем, как и все прочее. Однако смотрит и видит. Когда плотники оканчивают работу, к виселице подходят палач и жертва, и вокруг них собираются официальные лица. За стенами Окружной тюрьмы — болельщики и ненавистники, мстители и прихвостни. Что это за публика здесь? Она всегда разная, если только речь не идет о самоубийце. Любителям напряженки, хоррора и тому подобного современного ужаса советую не выпускать из рук эту книгу, здесь таких историй более чем, и все они способны разжечь ваши фантазии до предела.
Это только беззубому младенцу надо давать уже пережеванную пищу, всем прочим положено жевать и жевать. Надеюсь, вы понимаете, что я хочу сказать — ни одна жизнь не протекает прямолинейно, она есть бесконечный рассказ, который даже в кинематографическом исполнении зависит от монтажа, вставок и более поздних воспоминаний. Там, как и повсюду, может возникнуть дыра, в которой человек иной раз исчезает целиком. Если ему так написано на роду — пусть пропадает. Если вы, читатель, постараетесь вместе со мной связаться с моими героями, то мы сумеем где-то встретиться. Но не забудьте, что глагол «связаться» имеет, по меньшей мере, два не совсем похожих значения. Выберите то, что вам больше по душе.
Вчера исполнилось десять лет со дня смерти отца. Я пришел на кладбище, без цветов и свечей, один. Весь город живет ожиданием победителей, партизанского войска. Кто мог убежать — уже сбежал, остались те, кому бежать некуда, или те, кто не понял, зачем надо убегать. На улицах нет никого. Город выглядит призрачно, наверное, так, как было тогда, когда в него входил мой отец в восемьсот семьдесят восьмом. Или когда входила сербская армия поздней осенью девятьсот восемнадцатого. Точнее, не в тот именно день, когда входила, а днем раньше. Как тогда, когда входили немцы в девятьсот сорок первом. И тоже днем раньше. И так вот армии входят и уходят, я их ни перечислить, ни назвать не могу. Впрочем, никто никогда и не рассчитывал на меня как на потенциального военнообязанного. Просто-напросто я не способен ни к гражданской, ни к военной службе.
— А на что он способен? — орала мать на отца, словно он лично сотворил такого меня из глины, как Господь Бог.
— Бог сам знает, на что он способен, — спокойно отвечал отец. Хватало всего одной его фразы, произнесенной таким спокойным тоном, чтобы мать начинала колотить себя ладонями то по голове, то по груди.
Листаю тетрадку с заметками об отце, записями того, что он мне рассказывал, и что пришло ко мне само по себе, незнамо какими путями. Я писал эти строчки, спасаясь от полной погибели, в основном от голода и болезней. Я писал о нем как о неком иностранце, каковым он, в сущности, и оставался до самой смерти. Я — нет, потому что не ощущал себя таковым. Я любил Сараево, его окрестности, природу. Эту котловину под Требевичем, по которой проезжает поезд. Сейчас я и в этом не уверен. Отец не водил меня с собой, наверное, стыдился, или ему это просто не приходило в голову, а у меня не было никакого желания тащиться туда, где мне нечего было делать. По правде говоря, когда я был маленьким, то все время проводил на улице, позже мы изредка отправлялись вместе на Илиджу или на верх, на самую вершину Требевича. Там я рисовал, а он лежал на траве. Много раз я хотел нарисовать его, но стоило ему посмотреть на меня, как я отказывался от этой затеи. Сердце начинало бешено колотиться, как будто он сейчас подойдет ко мне и порвет все наброски. Не знаю, почему, но и я боялся его. Он никогда не кричал на меня, ни разу меня не ударил. Я знал, что он пил, особенно когда я был маленьким, однако не могу припомнить, чтобы я хоть раз видел его дома пьяным.
Этот мой поезд, что пересекал Бистрик, часто звал меня, то к морю, то на Дрину. Я ждал, когда он выпустит пар и целиком укутается в прекрасный серый цвет. Сколько раз я пытался нарисовать его, пользуясь только серой и черной красками, которые плавно переходили одна в другую. Окончательно так и не удалось, хотя я и сохранил несколько листов, которые любил и постоянно держал при себе.
Сейчас вот смотрю на то, что здесь осталось после отца, не после меня. Все мое заброшено, так сказать, не существующее. Кто вспомнит обо мне, и с чего вдруг? Кому хоть для чего-нибудь понадобятся мои вещи, да и рисунки тоже? Я не могу исторгнуть их из себя, так пусть они во мне и остаются. Я нашел отцовские записки, отчеты о командировках, газеты, сохраненные им по непонятным причинам. Годами я рассматривал жестяную коробку из-под кофе «Franck», в которую он что-то складывал, и вот теперь я обнаружил, что это всего лишь стопка бумажек, на которых записаны впечатления о поездках, воспоминания, даже размышления. Отец был из тех людей, которых учила жизнь, неспешно, под аккомпанемент его собственного труда. Достаточно боевой для того, чтобы не утонуть в болоте жизни, он шел вперед, словно он Бог знает где и Бог знает кто. Здесь вам это нелегко. А в его время, наверное, было еще тяжелее.
Зачем я все это обрабатываю, дорабатываю и пишу, пишу, будто некто велел мне это делать?! Понятия не имею. Совсем забросил живопись, нет бумаги, нет красочек, в кистях осталось несколько волосков. Можно было бы и такими рисовать, но ведь ничего уже нет. Даже прежнего желания, почти необходимости, делать это с самого раннего утра. Когда-то я с рассветом брался за принадлежности и садился у окна, чтобы рисовать. Всегда только акварелью. Однажды, пролив на готовый рисунок чай, я открыл новую технику. Позже отказался от нее, зато выучился рисовать чем угодно.
Кроме этих нескольких набросков в тетрадке, я ничего не рисовал целый год. И даже потребности в этом не возникало. Спасибо тебе, Боже, за эту тетрадку и карандаши. Наверное, под конец я уничтожу все рисунки, после меня ничего не должно остаться. Никому это не было надо при моей жизни, а после нее все равно кто-нибудь уничтожит. Лучше все-таки я сам. Зачем тогда все это пишу? Не знаю! Может, потому, что мне все труднее и труднее передвигаться, и неподвижность непременно возьмет свое. Как будто медведь насел на меня, и я сгибаюсь все ниже и ниже к земле. Но, тем не менее, есть тут еще нечто, посильнее этого объяснения, да и любого другого. Когда я рисовал, то задавался вопросом, дело ли это рук, глаз, желания или чего-то совсем таинственного? Так и в сочинительстве, похоже, я просто следую за тем, что вижу, и что приходит мне в голову, когда я смотрю отсюда, с горы Бистрик, на речку Миляцку и город.
Бывают такие утра, когда человек просыпается и спрашивает себя, где это он оказался. Все кажется ему странным, а сон, от которого он только что освободился, кажется ему более реальным, чем эта новая утренняя действительность. Так и я, рассматривая Сараево, спрашиваю себя, кто я такой и откуда здесь взялся.
Думаю иногда, что каждый художник может и писателем стать. Наверное, было бы мне полезно повидать живого писателя. Есть ли такой здесь, в Сараево? Что-то я ни про одного ничего слышал. Наверное, есть такие.
Впрочем, не так уж это и важно, я вот никогда не видел ни одного живого художника, а ведь рисовал. Во всяком случае, считал, что занимаюсь живописью. Писатели, наверное, не выходят из своих кабинетов, где придумывают самые чудные повести. Кое-что я читал, совсем немного, ничего особенного. Не очень-то меня вдохновило. Представляю, что будет, если вот то, что я пишу, окажется какой-то историей из прошлых времен про совершенно неизвестных людей. Как эдакая сказка, от которой у читателей мурашки по коже бегают. Как Башчелик. Но кто знает, что из этого выйдет. И найду ли я сил, чтобы завершить эту историю? В конце концов, я думаю: все, над чем я сейчас ломаю голову, ничего из себя особенного не представляет. Пишу, и в написанном ищу отца и себя. Особенно отца. С него начинался и заканчивался мой мир. Не знаю, знал ли он об этом, чувствовал ли, сколь много он для меня значил и насколько был нужен. Попытаюсь привести в порядок все эти бумаженции, а там — была не была, будь что будет.
Неопубликованная заметка В.Б.
Я все записывал, как будто с детских лет знал, что архивное дело — моя судьба. Возникали, правда, некоторые колебания, когда книга привлекала меня в большей степени, и тогда я мечтал стать библиотекарем, вроде старого Джордже Пеяновича, библиотекаря «Просветы». Мне нравилось смотреть, как он держит в руках книгу, как вертит ее, кладет на стол и вновь берет в руки. Никто так не любил книгу. Не думаю, что он поступал так намеренно, чтобы покрасоваться перед посетителями, все это получалось у него само собой. Специально научиться такому нельзя. Я пробовал подражать ему, но результат меня не удовлетворил, так что я вновь возвращался к желанию стать архивариусом. Или публицистом, что, по сути, очень близко к первому. В конце концов, возжелаешь чего-нибудь, соберешь все вместе и превратишь в книгу, хотя мне всегда больше были по сердцу короткие тексты. Как-то не удавалась мне архитектура книги, не для меня это дело. Но история Алоиза Зайфрида показалась мне настолько интересной, что я несколько раз пытался оформить ее как книгу. Не получилось. Осталось много заметок, но они не составляют единого целого.
Уверен, что никто из нынешних публицистов не побывал у него, и даже не видел никогда. Наверное, и Милорад Костич из Баня-Луки не сделал этого, тем более что он забросил писательское ремесло. Не знаю даже, жив ли он еще. Один текст, и ничего более, сил у него не хватило. Писал какие-то драмы, я их и не читал даже, и не смотрел. Наверное, они были местечкового характера. Все в этой стране имеет местечковый характер. Все так ничтожно, что кажется нам абсолютно незначительным. Знаю, что это не так, но должен высказать свои ощущения. Вот и я сначала не думал о книге, только этого мне и не хватало. Во всяком случае, не про Алоиза Зайфрида. В истории Боснии и Герцеговины было много больше значительных личностей, зачем же мне писать про какого-то палача?
Был июль месяц, ужасно душно в Сараево. Теперь уже не могу точно вспомнить, от кого я узнал, что Зайфрид жив и влачит существование по адресу: улица Капитана Градашчевича, дом номер семь. Я собирал сведения о младобоснийцах, и меня интересовал каждый факт, особенно фотографии того времени, каковых в архивах было крайне мало. А у австрийцев были фотографические аппараты, и некоторые из них взяли в привычку сниматься при исполнении самых ужасных наказаний. Я направился к Зайфриду, чтобы удостовериться, нет ли у него таковых, а если есть, то смогу ли я их заполучить.
Это был один из тех маленьких домишек, что прижимаются к скалам, тенистый, сырой, с земляным полом в прихожей. Меня встретил молодой человек лет тридцати, сын Зайфрида, как он представился. Низкорослый, заметно горбатый, голобородый, с испуганными глазами, как у человека, который боится дневного света. Все время пятится, отступает на шаг назад, на всякий случай. Отвечает так, будто оправдывается, и не смотрит собеседнику в глаза.
Редкие и неровные передние зубы, похоже, сохранилось их всего лишь два-три. Скорее рыжий, нежели шатен.
В руках держит палитру, замечаю, что пишет масляными красками картину небольшого размера, которая лежит у него на столике, а не на мольберте, которого вообще нет в комнате.
— Рисуете?
— Рисую, — словно оправдываясь, отвечает он вполголоса.
— И это все ваши картины?
И в самом деле, в комнате, которая вполне могла бы сойти и за кухню, и за прихожую, и за его комнату, по стенам висели картины, приколоченные прямо к стене гвоздиками, без всяких там рамочек или паспарту.
— Это все акварели, а теперь, вижу, пишете маслом?
— Да, да, — поспешно ответил он. — Вы разбираетесь в живописи?
— Регулярно посещаю вернисажи, но все-таки не специалист, — я не решался высказаться по поводу его работ, и потому добавил:
— Мне нравятся ваши картины, они теплые.
Он не нашелся с ответом, обернулся в другую сторону, будто сам решил рассмотреть картины на стенах.
— Что вам надо от моего отца? Вы ведь пришли повидаться с ним, не так ли?
— Да, я хотел бы расспросить его о заговорщиках, повешенных зимой 1915 года.





