Читаем Встретимся на высоте онлайн бесплатно
Встретимся на высоте
«Встретимся на высоте» — третья книга тюменской писательницы для подростков. Заглавная повесть и повесть «Починок Кукуй», изданные в Свердловске, уже известны читателю, «Красная ель» печатается впервые. Объединение повестей в одну книгу не случайно, ибо они — о трех юных поколениях, неразрывно связанных между собою, как звенья одной цепи. Тимка Мазунин в голодные двадцатые годы вместе с продотрядом заготавливает хлеб в глухих деревнях одной из уральских волостей и гибнет от рук злобствующих врагов. Натка, десятилетняя пионерка, дочь организатора колхоза, помогает задержать дезертира. Панька Налимов мечтает в борьбе с фашистской нечистью совершить подвиг и трагически гибнет в тылу. Ленька Караулов, сверстник и современник нынешних подростков, становится мостостроителем на Тюменщине. Он причастен к большому делу, и это — его экзамен на зрелость. Во внешнем облике, в словах, в поступках несут читателю герои книги Р. Лыкосовой приметы своего времени, на высоком накале, из рук в руки, передают они эстафету борьбы за становление Советской власти и защиту ее интересов на разных этапах, шлют позывные своего времени в будущее.
Проза для детейПод могучей кроной рослого тополя сидят пастухи. Деревья, трава, пни и муравьиные кучи словно бы источают жар. Разморенная крапива, кажется, жжет на расстоянии.
— Угомонились, вредины. Все во ржище бегут, — выравнивая дыхание, говорит Саня и машет перед распаренным лицом деда тополевой веткой.
Самое беспокойное время для пастухов эти предполуденные часы. Лесные поляны заливает желтый горячий свет. Смолистая духота охватывает ельник, и коров начинает мучить овод. Животные беспокойно крутятся, вздрагивают кожей, машут хвостами, бьют ногами в живот, мечутся по поляне. Наконец жара и овод загоняют коров в еловый подрост. Этого часа и ждет обычно двенадцатилетний Саня. Теперь можно выкупаться, поваляться в траве, поискать на речке смородину.
Саня поднимается, берет из сумки складной нож.
— Пойду искупаюсь и ивы себе нарежу. А ты вздремнул бы, дед, а?
— Иди, — Михеич рукавом рубахи вытирает с ссохшегося литого лица, рыжеватых усов и бровей пот. — Доплету корзину, прилягу.
— Дед, почему в этом лесу тополя растут?
— Тополя? Хутора тут вдоль лога стояли. Раньше каждый сам по себе жил. Это уж потом колхозы пошли.
— Хэ, колхозы. До колхозов-то еще революция и гражданская война была.
— Было такое, — Михеич поднимает седую крупную голову, задумчиво смотрит на Саню. От левого глаза, наискось, пересекая крупный нос и щеку, белеет на лице его продолговатый шрам. Ни время, ни загар не в силах сровнять отметину от вражеской сабли. — В гражданскую-то я с эскадроном от Волги до Омска прошел…
— А теперь в пастухи записался.
— В пастухи, Саня, мы давно записались. Еще отец мой в пастухах ходил. А теперь вот и ты.
— Я? Очень надо! — горячо возражает внук. — Тебе помогаю. Вон ты какой…
— Сивый, — подсказывает Михеич и весело щурится на выгоревшие брови и ресницы внука. — Так ведь и ты, Саня, сивый. Выходит, мы два сапога пара.
Серьезного разговора опять не получилось. Конечно, из-за упрямства дед пошел в пастухи, чтобы не переезжать на центральную усадьбу. А тут, в Емаше, кому коров пасти? Несколько дворов от всей деревни осталось. Одни старухи и дед.
На дне лога в зарослях осоки бежит ручей. По крутым берегам растут хмурые ели, рябина. Купается Саня не тут. В этой протоке только зеленые лягушки прыгают. Купается он в настоящей запруде. Конечно, не отправь его мать в гости к деду, лето бы на центральной усадьбе Саня провел интереснее. Жил бы в пионерском лагере на Глубоком озере. Или ходил бы с отцом за совхозными конями. Коней не сравнить с коровами!
Осенью, когда Надежда Васильевна будет спрашивать, как шестиклассники провели лето, ни за что не признается Саня, что все каникулы помогал пасти единоличных коров. Хотя в Емаше тоже неплохо. Ягоды да грибы водятся в ельниках. Купаться в запрудах можно. И даже открыть что-нибудь интересное. Вот как сегодня, например.
Утром Саня искал в овраге быка и натолкнулся на сухую ель. Вначале показалось ему, будто в глухой расщелине на крутом берегу кто-то запалил костер. Странным оказалось и вообще это место. Сухостойная ель стояла косо к земле. С нижней стороны ветки ее были совершенно голы, без игл, другую — покрывала алая хвоя. А вокруг — на расстоянии нескольких метров — темная плешина, ни травы, ни кустов. За пустошью — жимолость, поломана и смята быком. У косого чешуйчатого ствола — муравейник, а чуть в стороне, под огненной кроной, — холм. Слежавшаяся земля во многих местах разворочена копытами.
Странное безмолвие царило тут и теперь. Даже птицы не пели. Лишь глубоко в расщелине лога изредка печально кричал удод.
Развороченная земля подернулась пепельной пленкой. Вновь осыпавшиеся алые иглы на сером стали заметнее. Блестящие темно-коричневые муравьи кишели по сизому кривому стволу. Сане захотелось узнать, что там, внутри муравьиной кучи, он наклонился за палочкой и вздрогнул, увидев маленький, неяркий огонек. Среди сухих комков серой земли горела на солнце пятиконечная звездочка. Саня схватил звезду и, подпрыгивая, как заяц, помчался к деду. Из кустов на поляну он вылетел так стремительно, что Михеич от неожиданности выронил корзину из рук.
— Разве в этом лесу воевали? — Саня протянул нагретую солнцем звездочку деду. Михеич положил на широкую влажную ладонь красноармейскую звезду с отбитой на одном из концов эмалью, отвел руку в сторону, долго разглядывал ее. Звезда была темно-красной, объемной и крупной. Он давно уже не видел таких.
— Где нашел?
— У сухой ели в овраге.
— У красной ели? — глубокие морщины прорезали блестящий от пота лоб. Дед потер звезду о шерстяной носок. Темно-красная эмаль медленно светлела, наливаясь живым огнем.
— Неуж Тимохина… Хотя как же? Давно все заросло. И холмика нет.
— Есть холмик там, чуть в стороне, — нетерпеливо следил за движениями деда внук. — Бык там утром как озверелый топтался. Комья выше берез летели.
Дед повертел горящую на солнце жарким огоньком звездочку.
— Слыхал ты что-нибудь про Тимку Мазунина?
— Не-е, — неуверенно протянул Саня и внутренне замер, предчувствуя необычное.
— Хотя, конечно, давно все быльем поросло. — Зеленоватые, обычно сосредоточенные в себе глаза деда вдруг остро сверкнули из-под лохматых бровей. — А вот родители твои помнят, однако. Вечером, когда припозднятся из школы, боялись ребятишки поодиночке ходить через овраг этот. Разно рассказывали на деревне. Будто в темноте над могилой его огонь светится.
— Над чьей над могилой?
— Да Мазуненка же.
Тень от тополя подвинулась. Михеич поднялся, пересел на пенек.
— Ямы около мельницы знаешь?
Саня кивнул, подошел ближе к деду, опустился перед ним на нагретые кустики белого клевера.
— В грозу мы в тех ямах, в конопле, прятались.
— Раньше на том месте Полыгалов жил. Мельник. Дом восьмистенный имел, амбары, конюшни. Вокруг всей связки тополя шумели. Одних лошадей, считай, до десятка держал. Вот Тимка в работниках у него и трубил…
В воскресенье аль в праздники ребятишки, бывало, кто при отце да при матери рос, бегают на поскотине, шарные палки гоняют. А Тимке и в праздники находили работу. Морды из ивы плел, за скотиной смотрел, конюшни чистил, да мало ли… Потому и рос заморышем. Лицо бледное, в щедринках. Оспа его в детстве клевала. Щедровитым и звали. Волосы черные, кучерявые, скатались так, что не расчесать.
А как сбежал Полыгалов, общество наняло своего мельника и Тимофея к нему в помощники определило. Смотрим, начал парень расти. Да и то, что дивиться — хлеб стал есть досыта да волю узнал. За какие-то года три такой парень выправился, высокий да плечистый, космы свои постриг, и угрюмости как не бывало. Да еще выучился на гармони играть — от Полыгалова гармонь-то осталась. Девки заглядываться стали. А в двадцатом-то годе… Ох и лихой этот двадцатый выдался. Засуха навалилась страшенная. Смерть начала косить людей. Целые семьи вымирали. А кулаки что же? Попрятали хлебушко. Вот в ту лиху осень и приехал в наш Емаш отряд из Перми. У кулаков излишки хлеба, стало быть, отбирать начали. А с продотрядовцами ходил Тимка Мазунин, как комсомолец. Партийцев в те поры в деревне не было, воевали далеко от дома. Тимка ж на мельнице робил. Знал, у кого сколь намолото. Так-то и так, говорит. Ищите. У вас, говорит, Демьян Евстафьевич, еще пудов семьдесят быть должно. И находили. То в поденнице, то на чердаке, либо в подвале. Лютую злобу затаили на него тогда богатые мужики. Особливо харинские. Они и в мирное время что ни праздник, то драку затеют. Звери лютые весь этот харинский пород был. Не раз пытались они свести счеты с Мазуниным. И в тот раз, как, проводив продотрядовцев, он из волости возвращался…
Тимофей вышел из волостного села после полудня. В мутном, томительном небе белым бельмом пучилось солнце. Миновав последние дома, остановился, оглядел разбитый до зольной пыли проселок, глубокие разломы земли у обочин, зачумленные бодылья репья и полыни, унылую даль полей. Постоял, выжидательно поглядывая на серую длинную тучу, зависшую над проселком километрах в полутора от села, решая, по какой дороге отправиться. Натянул низко на глаза козырек шлема, застегнул наглухо гимнастерку и свернул в лес. Скоро из ложка вышла толпа, и он видел исхудавших, почерневших от голода и пыли людей. Это возвращались в село после крестного хода крестьяне. Впереди шли, неся перед собой большую деревянную икону, сухопарая старуха, одетая в черный балахон, и высокий, крепкий еще в кости старик с пегой гривой волос, одетый тоже во все черное. Очевидно, поп и монашка. За ними тянулись женщины помоложе, а сзади совсем старые, с усохшими, пожелтевшими лицами, похожими в своем мученическом терпении на лики святых, которых они несли перед собой на больших и малых иконах.
Глубокие морщины на изможденных лицах людей были похожи на многочисленные трещины и разломы земли. И казалось, сама земля, подобно ропщущей и плачущей толпе, издавала бессильный стон и сама умирала, бессильная родить.
И ему представилась унылая даль огромного облысевшего простора земли от Урала до Волги, и сердце его наполнилось скорбью к доведенным до отчаяния людям и немедленной жаждой действия. Он представил, как груженные тяжелыми мешками с зерном подводы продовольственного отряда подъезжают теперь к железнодорожной станции, как смягчилось и подобрело еще вчера суровое, с потемневшими скулами лицо начальника отряда Степана Овчинникова. Уж кто-кто, а Овчинников насмотрелся на страдания людей, с самого июня колесит с отрядом по губернии.
Это для него, шестнадцатилетнего комсомольца Тимофея Мазунина, сбор зерна и отправка продовольственного отряда — первое большое дело, удачно завершенное для народа и революции.
Пыльные вихри сухих полей доносило и сюда, в голые, без единого листика перелески лога. Здесь тоже пахло прахом и тленом. Щуря глаза, Тимофей посмотрел в томительное, мглистое небо, где по-прежнему неживым, белым пятном маячило солнце, прикинул, успеет ли засветло дойти до дому, если еще завернет на Ключевские хутора. Он представил, как обрадуется Сима, когда он выложит перед ней на стол все содержимое своего заплечного холщового мешка: два бумажных кулька с кукурузой и рисом, книжки, грифельные доски и карандаши — все, чем наградили его в волкоме.
Дойдя до развилки, где лог двоился — один, крутой, в перелесках, тянулся к мельнице и деревне, другой, пологий, резко сворачивал к Ключевским хуторам, — Тимофей сбросил с плеча мешок и присел на поваленную, замшелую елку. Чувство голода было привычным: сосало в животе, слегка кружило голову, точно целый день бродил по болоту и надышался багульником, подрагивали от слабости в коленях ноги — сказывались бессонная ночь и целая неделя волнений. И все-таки, прежде чем доберется до мельницы и отоспится, Тимофей решил завернуть на хутора. Сима Голубчикова, как и Тимка, была комсомолкой. Их в Емаше всего-то трое. К тому же Сима второй год учила хуторских крестьян грамоте. Половину учебников и грифельных досок он оставит у нее, другую — отнесет учителю в школу. Тимофей достал из холщового мешка бумажный кулек с зерном, взвесил на ладони и поднес к лицу. Незнакомо сладко и сытно пахли желтые крупные зерна.
Утром в волкоме благодаря стараниям коротко стриженных подруг Мясниковой и Школиной, присланных для просветительной и комсомольской работы из города, он уже отведал, как вкусна каша, сваренная таушинскими активистами из американской кукурузы.
«Это тебе от Мясниковой и Школиной, — скажет он Симе. — Правительство, продолжая в Сибири и на Дальнем Востоке гражданскую войну с белыми, платит заграничным буржуям золото, чтобы накормить народ, и не думает закрывать школы ликвидации безграмотности».
При воспоминании о школе ликбеза лицо Тимофея озарилось счастливым светом. Он гордился тем, что в прошлом году сам научился по слогам складывать слова, а вот теперь, через год, до того навострился, что читает уже любой шрифт и все, что попадется под руку: и газеты, и книжки.
Тимофей поднялся, закинул за плечо мешок и зашагал по рыжей балке к синеющим в вечерней дымке лесу и хуторам. Не терпелось Тимке заглянуть к Голубчиковым. Впервые увидят его сегодня хуторяне и Сима не в лаптях и холщовой паре, а в гимнастерке, галифе, шлеме и сапогах. Военную форму подарил Тимофею вчера в волости Степан Овчинников, похоже, поделился своей или кого-то из продотрядовцев.
По окрестным деревням и хуторам ходило много легенд о былой славе комиссара Овчинникова. Одна из них тесно переплетала Тимкину судьбу с судьбой комиссара.
На переломе весны и лета 1919 года колчаковцы отступали на Екатеринбург. Части 28-й Азинской дивизии преследовали их. Троица — престольный праздник в Емаше. И хотя в то лето она была поздней — начало июня, самая горячая пора сева, — деревня гудела. Кулаки доставали спрятанные в подвалах четверти самогона, корчаги медовой браги с сушеной малиной, резали кур и баранов. Над деревней в то сухое, безветренное утро курились дымки, в нос били запахи жареного мяса и сдобного хлеба.
Колчаковцы пришли в деревню к обеду. К их встрече было уже все готово, но гулянье не состоялось: красные шли по пятам, могли появиться в любую минуту.
Под вечер Тимка пошел в лавку. Весь день он ждал красных. Несколько раз выбегал на бугор, влезал на тополя, смотрел на Юговскую дорогу, по которой прошли колчаковцы. По дороге в лавку Тимка жадно прислушивался к разговорам. Мужики собирались кучками то в пожарной караулке, то в лавке, то просто на улице. Все говорили об одном: ночью придут красные.
Когда последняя колчаковская колонна покидала деревню, растворяясь в клубах пыли, из глухого, обнесенного высоким заплотом двора Демы Харина вышли двое: сам хозяин, плотный мужик лет сорока с жидкой черной бородкой, и его гость, казачий есаул, с багровым от выпитого первача лицом.
— Господин есаул, как же так? Неужто их взяла? Неужто эта… тьфу! голь перекатная над нами властвовать будет?
— Цыц ты! — резко перебил его есаул. — Мы еще вернемся. Слышь, хозяин, вернемся!
— Как бы за это время большевики на нашу шею веревочку не свили!..
— А будете сидеть по своим конурам, под бабьей юбкой прятаться, то и совьют. Так-то, дядя, — зло рассмеялся есаул.
— Нет уж… Досиделись, — Дема Харин остановился и начал яростно срывать лопухи. — Вон был Полыгалов, глыба — не человек. Мельница в руках, капиталом ворочал. Эти оборванцы в ноги ему кланялись… А где сейчас Полыгалов? Скитается! Да и живой ли? Которые у него в ногах валялись, теперь добром его, мельницей распоряжаются. Сегодня — Полыгалова, а завтра — меня? Нет, господин есаул, — Дема наклонился и так же яростно начал счищать лопухами с хромовых сапог пыль, — сидеть не будем. Вернетесь вы али не вернетесь, а только нам с «товарищами» на одной земле не жить.





