Читаем Нильс Люне онлайн бесплатно
Нильс Люне
«Нильс Люне» (1880) — о воспитании непоколебимости души, завершающееся внутренней победой героя.
Проза / Классическая прозаУ нее были карие, лучистые глаза Блидов, тонкие стрелы бровей, и нос у нее был четкий, как у них всех, их сильный подбородок, их припухлые губы. Странный, горько–чувственный изгиб рта она тоже получила в наследство, зато лицо было бледно, а волосы мягки, как шелк, легкие и прямые.
Не то Блиды; у них лица были розовы, смуглы; жестко вились волосы, буйные, как грива; и в голосах, сочных, глубоких, гибких, звенели родовые предания о шумных охотах предков, пышных молебнах, несчетных утехах любви.
У нее же голос был тихий, незвонкий.
Впрочем, все это я рассказываю про нее семнадцатилетнюю; через два года, в замужестве, голос у нее стал звучней, на щеки выступил румянец, а глаза уже не так лучились, зато стали еще больше и темней.
Семнадцати лет она казалась почти чужой среди сестер и братьев и чуждалась родителей. Блиды были народ практический, жизнь принимали, как она есть; днем работали, спали по ночам и не желали иных развлечений, кроме праздника жатвы да трех–четырех застолий в честь Рождества. Истово религиозны они не были, но полагали, что воздавать богу богово надобно столь же исправно, как платить налоги, а стало быть, молились на ночь, по праздникам ходили к обедне, в сочельник пели псалмы и дважды в году причащались. Они не отличались любознательностью; что же до чувства прекрасного, то они не оставались глухи к душещипательным романсам, а когда наступало лето, по лугам расстилалась мурава, по полям зеленели всходы, они говорили о том, как теперь славно жить в деревне; но все же поэтическими натурами их было не назвать; красота не кружила им головы, дух им не стесняли смутные желанья, их не туманили грезы наяву.
Бартолина же — совсем иное: ее не занимали события в деннике и в хлеву, в полях и на кухне, нисколько не занимали.
Она любила стихи.
Стихами она жила, ими грезила, в них верила, как ни во что почти на свете.
Родителей, братьев и сестер, знакомых, соседей — редко когда стоило послушать, потому что мысли их невысоко летали над землей и над насущными делами, в точности как взгляд их не в силах был оторваться от будничной всячины, какая только находилась прямо у них перед глазами.
Но стихи! Они несли небывалые мысли и откровения о большом мире, где скорбь черна, а радость красна, они искрились образами, играли и пенились рифмами и ритмами, — и были все про молодых девушек, и девушки все были чисты, прекрасны, и сами не догадывались, до чего они хороши; и сокровища их сердца, их красота были дороже всего на свете, и мужчины носили их на руках, поднимали к сказочным вершинам счастья, они чтили их, поклонялись им, делили с ними мечты и замыслы, победы и почести, и вдобавок еще оказывалось, что эти–то самые счастливицы виною всех их замыслов и побед.
Но, быть может, она ничем не хуже тех девушек? И такие–то они, и эдакие, а сами ни о чем не догадываются. А почем я знаю, какова я? Ведь поэты решительно уверяют, что именно в этом–то во всем и есть настоящая жизнь, а уж какая жизнь в том, чтобы шить, мережить, хозяйничать да ездить с глупыми визитами?
Если разобраться, тут крылось не что иное, как несколько болезненная тяга ощутить себя, жажда осознать себя, вовсе не редкая у не совсем заурядных девушек; но в кругу ее, на беду, не было ни одной выдающейся натуры, с которой она могла бы себя сравнивать, и оттого она на себя самое стала смотреть как на существо замечательное, необычайное, словно некий тропический куст вдруг возрос под суровыми небесами и едва расправляет листы, тогда как под голубым жарким небом, под ласковым солнцем он пустил бы стройные побеги и чудесно расцвел. Вот, думала она, вот где она настоящая, вот какой сделало бы ее достойное окружение, и она грезила тем лучезарным краем, томилась тоской по иному, богатому своему «я», позабыв то, что так легко позабывается, — что, сколько ни мечтай, сколько ни томись — душа оттого не вырастет ни на единый дюйм.
Но вот в один прекрасный день к ней является искатель. Юный Люне из Лёнборгорда, — а это был он, — замыкал мужскую линию рода, который уже три поколения кряду считался украшением губернии. В должности бургомистров, податных инспекторов, а то королевских комиссаров и в чине юстиции советников они в пору зрелости верой и правдой служили королю и отечеству. В дни юности, умело и с пользой проведя образовательные поездки по Франции и Германии, они вывозили оттуда плоды ученья, наслаждений искусством и жизненные впечатления, которые так жадно впитывал их ум и так щедро предлагали эти страны; и потом годы на чужбине не терялись среди старых воспоминаний, как теряется память о бале, когда свечи отгорели и отгремела–музыка, — нет, жизнь на родине, напротив, возводилась на этих годах, и пробудившимся тогда интересам не давали заглохнуть, но всеми средствами поддерживали и питали их; и редкие гравюры, ценная бронза, немецкие стихи, французское судопроизводство и французская философия входили в обиход и круг бесед в доме Люне.
Обхождение их отличалось тонкой любезностью и старинной легкостью, особенно заметной рядом с неловкой напыщенностью и неуклюжей сановитостью равных по чину. Речь их, пространно закругленная, изящно–обдуманная, нередко отдавала риторикой, бесспорно отдавала, но это даже шло им и приятно отвечало их облику — высоким, выпуклым лбам, густым волнистым волосам, спокойному блеску улыбчивых глаз и красивым носам с горбинкой; но нижняя часть лица у всех была тяжелая, рот чересчур широк и чересчур толсты губы.
Подобно тому как эти внешние черты стали слабей у юного Люне, ум его тоже словно бы притомился, и духовные задачи, наслаждения искусством, которые предлагала ему жизнь, совсем не подстрекали в нем горячего усердия и рвения; он подступал к занятиям с добросовестным тщанием, не сдобренным счастливым ощущением прибывающих сил и не украшенным гордой радостью, когда сил этих достало. Довольство тем, что дело сделано, было всей его наградой.
Поместье его, Лёнборгорд, недавно перешло ему в наследство по смерти дяди, и он прежде времени покинул чужие страны, осел у себя, занялся хозяйством, а так как Блиды были ближайшие его соседи по именью и короткие знакомые покойного дяди, то он и сделал им визит, увидел Бартолину и влюбился.
Разумеется, и она в него влюбилась.
Наконец–то повстречался ей человек, побывавший вдали от родины, в дивных вечных городах, где к светлому небу тянется густой лес шпилей и башен, где воздух дрожит колокольным звоном, гулом органа, стонами мандолин, где пышные процессии, сияя золотом и пурпуром, вьются по улицам; где мрамором сверкают дворцы, украшенные гордыми гербами, где над вязью балкон- пых перил порхают веера и веют вуали. Он побывал в тех краях, где победное войско одарило немеркнущей славой имена полей и селений; где ползет к купам дерев дым цыганских костров и увитые виноградом развалины смотрят с высот в ясные долины, где неумолчно шумит мельничное колесо и стада, позвякивая колокольчиками, устремляются на ночлег.
Обо всем этом рассказывал он ей, но не так, как поэты, куда будничней и проще; так дома у них говорилось про уезд, про соседний приход. Рассказывал он и о поэтах и живописцах, до небес превознося имена, каких она не слыхивала прежде. Он показывал ей их портреты, читал их стихи в саду, на холме; откуда открывались ясные воды фьорда и темные вересковые волны. Страсть делала его поэтичным, и все вокруг наполнялось красотой, — облака делались облаками из стихов, а деревья в саду одевались той самой листвой, что так печально шелестела в балладах.
Бартолина была счастлива, ибо любовь обращала круглые сутки в цепь поэтических сцен. Сколько поэзии было в том, чтобы ждать его на дороге, и встреча была поэзия — и прощанье; сама поэзия была в том, как стояла она на холме в лучах заката и махала ему, пока он не скроется из виду, а потом, объятая сладкой тоской, шла в одинокую свою комнату, чтобы думать и думать о нем без помехи; и когда она молилась за него перед сном — это тоже была поэзия.
Она избавилась от смутных порывов и томлений; ей довольно было нынешних тонких переходов чувства, и мысли ее и взгляды прояснились оттого, что явился наконец тот, кому она могла высказать все, без утайки, не страшась быть непонятой.
Она и в другом переменилась: счастье сделало ее снисходительней к родителям, сестрам и братьям, и она решила, что в них куда больше ума и сердца, чем ей казалось прежде.
И вот они поженились.
В первый год все шло почти как в пору помолвки, но с продолжением брака Люне уже не мог скрывать от себя самого, что он устал постоянно искать для своей любви новых знаков, постоянно пребывать в оперение поэзии и каждый миг расправлять крылья для полета за переменчивые облака фантазий и над бездонными пропастями идей; ему хотелось поуютней усесться на ветке и соснуть, спрятав усталую голову под пушистое крылышко. Ему любовь представлялась не вечным жадным пламенем, что беспощадно озаряет все закоулки жизни, нет, не тем неуемным огнем, в чьем свете все делается огромным и странным, но тихим, уютным тлением теплых угольков в кромешной тьме, которое помогает забыть о дальнем, близкое же делает еще ближе и родней.
Он устал, измучился, он уже не в силах был выносить всю эту поэзию, он томился по твердой почве обыденности, как рыба, задыхаясь от зноя, томится, верно, по ясной, свежей прохладе волн. Должно же это было наконец кончиться! Бартолина была уже не девочка, не хуже его узнала жизнь и книги, он дал ей все, что мог; но довольно, больше давать он не в силах; у него попросту ничего не осталось.
Единственное утешение его было, что Бартолина ждала ребенка.
Уже давно Бартолина с грустью заметила, что взгляд ее на Люне переменился, что он не стоял уже на той головокружительной высоте, куда поместила она его в пору жениховства. Правда, она пока не сомневалась в том, что он, как она называла это, — натура поэтическая, но ее пугала то и дело проглядывавшая в нем проза. Она еще усердней гналась теперь за поэзией, стараясь вернуть былое, — и низвергала на мужа еще более пламенные чувства и еще более пылкие восторги; но отзыв бывал так слаб, что она самой себе уже едва не казалась сентиментальной. Еще какое–то время силилась она увлечь за собой упиравшегося Люне; ей не хотелось верить тому, о чем она догадывалась; но когда бесплодность ее усилий зародила в ней сомненье в том, впрямь ли так богаты ее собственное сердце и ее ум, как она всегда думала, она вдруг отвернулась от мужа, сделалась холодна, молчалива, замкнута и уже искала уединения, чтобы в тиши предаться скорби по разбитым мечтам. Ибо теперь уж она поняла, что горько обманута, и что Люне решительно ничем не рознится от прежнего ее окружения, и что его просто–напросто лишь на краткий миг осияла и возвысила любовь, как часто бывает с обыденными натурами.
Люне напугала и опечалила перемена в их отношениях, он старался исправить дело, неловко пускаясь в прежние восторженные полеты; но Бартолина только яснее видела, как ужасно она обманулась.
Так протекала жизнь супругов, когда Бартолина родила первенца. Это был мальчик, и они назвали его Нильсом.
Ребенок свел родителей, ибо у его колыбели сходились их надежды, радости и страхи; о нем они говорили, о нем думали оба часто и подолгу, и каждый был благодарен другому за мальчика, за радость и за любовь к нему.
Но они оставались друг другу далеки.
Люне с головой ушел в хозяйство и заботы прихода, нисколько, впрочем, не стремясь ни к видной роли, ни к нововведениям; но он совестливо вникал в положение, присматривался к нему, как участливый зритель, и соглашался на осторожные меры, по зрелом размышление, весьма зрелом размышление предлагаемые ему старым приказчиком или приходским старостой.
Он и не думал употребить в дело прежние познания; для этого он слишком мало доверял тому, что именовал теорией, и слишком почитал исстари заведенный обычай, в котором другие усматривали истинно практическую мудрость. Словом, ничто в нем не напоминало о том, что не всю свою жизнь он жил здесь и жил таким именно образом. Исключая, впрочем, одной малости. Часто целых полчаса мог он недвижно просидеть у калитки или на межевом камне, безотчетно уставив околдованный взор на пышно–зеленые ржи либо налитые, золотые овсы. Это был иной, прежний Люне, юный Люне.
Бартолина же не могла так быстро, сразу, без колебаний и мук смириться с тем, что выпало ей на долю. Нет, сперва она сетовала, с помощью множества бывших тогда в большом хождение цитат, на несчетные преграды, оковы и узы, теснящие жизнь человеческую; и жалобы то сливались с водопадами гнева, низвергавшимися на троны владык и темницы тиранов, то облекались тихой и доброй печалью при виде того, как свет красоты покидает слепое и жалкое племя рабов, влекущих ярмо пустой обыденности, и, наконец, оборачивались нежным воздыханием по вольному лету птиц в поднебесье или кроткой завистью к вечно свободным, парящим облакам.
Но она устала от жалоб, бесплодность их привела ее к сомненью и горечи; и как иной верующий попирает ногами святого за то, что тот не явил ему свою чудотворную силу, так и она стала глумиться над боготворимой поэзией и спрашивала себя, неужто она и впрямь поверила, что птица феникс вдруг вспорхнет с огуречной грядки, а в подполе окажется пещера Аладдина; и с ребяческим цинизмом она развлекалась тем, что все превращала в низкую прозу, называла луну сыром, а розы салатом, всякий раз чувствуя себя отмщенной, но замирая от собственной кощунственной дерзости.
Скрывавшаяся за всем этим попытка освободиться окончилась неудачей. Она вернулась к своим грезам, грезам девичества, но с тою разницей, что теперь их не освещал луч надежды, и она поняла, что это одни лишь мечты, дальний обманный мираж, и никакой тоской на свете не приблизить их и не сделать явью, а потому она предавалась им уже с беспокойной оглядкой, одолевая внутренний голос, который нашептывал ей, как похожа она на горького пьяницу, который понимает, сколь губителен его порок и какую он, напиваясь, делает ему всякий раз уступку; но голос этот звучал втуне, ибо жизнью трезвой, без сладкой отравы, и жить–то не стоило, — в жизни только и было ценного, что мечты.
Так несхожи были меж собой отец и мать маленького Нильса Люне, две дружественные державы, боровшиеся, сами того не ведая, за юную душу с того самого мига, как он выказал первые признаки жизни внутренней, достойной завоевания; и чем взрослей становился мальчик, тем ожесточенней велась битва, ибо богаче становился и выбор оружия.




