Читаем Люди государевы онлайн бесплатно


Люди государевы

Томский бунт 1648 года оказался в одном ряду со знаменитым Соляным бунтом того же времени в Москве, восстаниями в Великом Устюге и Пскове. А началось всё с извета сына боярского Григория Подреза-Плещеева на воеводу Осипа Щербатого, арестовавшего Григория по челобитным томичей, в коих говорилось, что Подрез «завел у себя пиво и брагу и колмыцкой шар, именуетца табак, и продавал, и держал у себя блудных женок…». В Томск Григорий был сослан за колдовство в 1644 году по грамоте царя Михаила Федоровича, приказавшего «смотреть накрепко… чтоб он никаким воровством не воровал», а если нарушит сие указание, то бить батогами и держать в остроге. Но найдется ли указ для авантюрного характера Подреза… В настоящее издание также включен роман «Отпор», повествующий о Тарском бунте 1722 года. Павел Брычков — член Союза писателей России с 1991 года, лауреат Всероссийской литературной премии им. Д. Н. Мамина-Сибиряка, литературной премии им. М. С. Шангина и премии им. А. А. Дунина-Горкавича. Автор нескольких книг. Публиковался в журналах «Москва», «Сибирские огни», «Урал», «Богатство Сибири», «Литературный Омск», «Иртыш», «Литературный Кузбасс», «Тобольск и вся Сибирь» и многих других.

Павел Алексеевич Брычков

Проза / Историческая проза
<p>Брычков Павел</p><p>Люди государевы</p><p>Часть I</p><p>СЛОВО И ДЕЛО НА ВОЕВОДУ</p><p>Глава 1</p>

Набежавшая туча брызнула коротким дождем и скрылась в полуденной стороне. Сквозь решето ветвей, нависших над дорогой, набитой лошадиными подковами и оленьими копытами, тут же просеялся тонкими косыми лучами солнечный свет, будто основа огромного ткацкого стана, и на земле зеленой парчой застелилась по обочинам трава, усыпанная, как узорочьем, разноцветьем искрящихся капель.

Сын боярский Федор Пущин притормозил коня, смахнул с епанчи влагу, привстал на стременах, оглянулся, проверяя, не пострадали ли от дождя два мешка с мукой на вьючной лошади и, убедившись, что они по-прежнему надежно укрыты войлочной попоной, двинулся дальше. Десяток казаков с пищалями в нагалищах за плечами тронулись следом. Позади всех ехал Семен Тельнов, тягловый крестьянин слободы Верхней с луком за спиной. Напросился он в попутчики к казакам по своему делу: три дня тому пропала у Семена со двора лошадь, а без лошади — никак: скоро же сенокосить пора подоспеет… А в Чепинской волости, куда поехал из Томского городу Федор Пущин за ясаком, жил известный остяцкий ворожей Мозатка: не было такой пропажи, какую б Мозатка не сыскал! К нему-то и направлялся Семен, благо, что с казачками без опаски можно ехать.

Лес постепенно поредел, открылась заболоть с деревцами, похожими на серые рыбьи скелеты. По краю заболоти дорога привела к остяцкой деревне князца Мурзы Изегельдеева. Казаки сразу направились к его дому, самому большому в деревне, с плоской крышей, крытой дерном и берестой. Князец вышел из дома встречать вместе с сыном, так похожим на своего отца, что зимой, когда лоб прикрыт шапкой, можно было подумать, что рядом стоят братья. Казаки спешились, привязали коней к пням лиственницы, бывшим вместо коновязи.

— Здравствуй, Федька! — ощерился в приветливой улыбке князец Мурза.

— Кому Федька, а кому Федор Иванович! Сколь раз те говорил, что вам, остяцким рожам, меня надо величать с «вичем», — нарочито грозно сказал Пущин и протянул князцу руку. Тот подобострастно потряс ее двумя руками. Мотаясь по остяцким волостям, Федор хорошо научился говорить по-остяцки, но князец Изегельдеев сам говорил неплохо по-русски и, приезжая в Томский город, обходился без толмача.

Мурза знал, зачем приехал Федор. Он с радостью принял муку и велел своим людям унести ее в дом, а затем вместе с сыном подвел Пущина к амбару на столбах, где хранились связки собольих шкурок, и они поднялись по узким ступенькам высокого крыльца, которое больше напоминало короткую лестницу, внутрь. Запахло пылью и едва уловимым тленом. На сухих жердях плотно висели связки соболей и отдельно хвостов собольих. Пущин снял первую попавшуюся связку, придирчиво осмотрел мех на свету у двери, встряхнул и удивленно взглянул на мурзу:

— Ты че, государю тако дерьмо хочешь послать? Это, по-твоему, соболь? Морда косоглазая!

— Другой нет… Это не мой зверь…

— Не твой? Чей же?

— Оська воевода менял… Мой зверь добрый был…

— Как поменял?

— Пришел с Петька Сабански… Меня палкой бил, Чангара убить хотел, — кивнул Мурза на сына, — мой зверь сильно добрый был… Для ясак был… Все забрал…

Мурза потер костяшками пальцев слезящиеся глаза. Казалось, будто всплакнул и нараспев продолжил:

— Ныне добрый зверь больше не будет… Негде брать добрый зверь…

— Это пошто негде?

— Оська в мой урман свои люди посылал, везде капканы ставил. Где взять зверя? Помоги, Федька, я тебе всегда добрый зверь давал и государю добрый зверь давал, совсем воевода плохой стал! За мертвых моих людей зверя велит давать. За больных велит давать… Соголдай всю зиму лежал, медведь его драл, с него соболь просил. Пришлось ему лошадь на дюжину соболей менять, воеводе давать!.. Оборони от воеводы, Федька!

— Я воеводе не указчик. Собирай соболя каков есть…

— Оборони, Федька! Я ведь только твое горячее вино покупал, ты в моих лучших местах капканы ставил… Оборони, Федька!

— Тьфу! Говорю ж, не указ я воеводе! Слово, однако ж, замолвлю приятельства нашего ради.

— Спасибо, спасибо, Федька!.. Мясо-олень сколько надо бери, тебе сколько надо даю… Еще черную лисицу покажу, лучше какой не было, старики не помнят!

— Что за лисица? — нарочито равнодушно спросил Пущин.

— Родич мой, Тренка, выменял!

— Ладно, показывай, идем к нему!

Ему, Федору Пущину, трудно было сыскать незнакомого остяка в Чепинской волости. Знал он и Тренку. Когда подошли к его жилищу, скрипнула обтянутая оленьей шкурой дверь, и из полуземлянки вышел сам Тренка, поздоровался, широко заулыбался, обегая подошедших настороженным взглядом.

— Здравствуй, Фетка!

— Кому Федька, а кому Федор Иванович! Ну, показывай своего чудо-зверя!

Тренка, ни слова не говоря, шагнул внутрь жилища. Придерживая саблю и пригнувшись, Федор шагнул следом за остяком в полуземлянку.

В нос ударил запах хлева и тухлой рыбы. Федор оставил дверь открытой. Пока глаза привыкали к полумраку, к нему подошел Тренка с шкурой лисицы в руках. У Федора перехватило дыхание. Чернобурка была невиданной красоты! Вся аспидно-черная от хвоста до кончика носа, с отливом, заметным даже в полумраке, и только семь волосков под мордкой ослепительно-белые.

— Где добыл? — внезапно осипшим голосом спросил Федор.

— Ни у кого нет, у Тренки есть, — гордо надулся остяк.

— Где добыл? — повторил Федор, раздражаясь.

Тренка затараторил, мешая русскую речь с остяцкими словами. По нему выходило, что в соседней Чурубаровской волости остяк Кыгизы прошлым летом поймал в норе лисенка. Его жена кормила долго лисенка своей грудью. Оттого, видно, такой красивый вырос зверь. Восемь калмыцких коней не пожалел за лисицу Тренка. Ни у кого нет такой лисицы, со всей округи едут подивиться на лисицу остяки!..

— Продай мне! — с жаром схватил Тренку за руку Федор.

— Не продам, не проси, Фетка! — испуганно замахал руками Тренка. — Царь-батка даром зимой повезу! Чтобы ясак мне меньше делал:…

— Государю в поминок? — разочарованно протянул Федор, понимая, что не видать ему лисицы. — Не врешь? Поклянись!

— Поклянись на медвежьей шкуре!

— Пусть кзыоргынлоз убьет меня, коли не для государя берегу лису!

Нет священнее клятвы для остяка, нежели клятвы на медвежьей шкуре, ибо род весь остяцкий от медведя пошел… Нет ничего страшнее медвежий дух обмануть! Стало быть, верно наладился государю в поминок отдать. А на государев поминок можно ли покушаться!

— Ладно, пусть так! — с сожалением махнул рукой Федор и вышел во двор.

— Федор Иваныч, — подбежал к нему Семен Тельнов, — протолмачь Мозатке, никак не могу втолковать ему, что мне надобно, будто с глухим говоришь! Будь добр, протолмачь, Федор Иваныч!

— Ладно, пошли! — недовольно сказал Пущин и направился к жилищу шамана-ворожея.

Хозяин с коричневым изрезанным мелкими морщинами лицом, будто голенище старого сапога, приветливо заулыбался Пущину, как доброму знакомому.

— Ворожить будешь? — спросил Федор по-остяцки.

Мозатка что-то быстро заговорил, не переставая улыбаться.

— Спрашивает, о чем ворожить и че дашь за ворожбу? — сказал Федор Семену.

— Нож вот добрый отдам, ручка из клыка сделана, что ребяты на берегу Томи нашли.

Семен вытащил из ножен небольшой кинжал с ручкой из бивня мамонта.

— Козар, козар! Сурикозар!.. — воскликнул Мозатка и таинственно зашептал неведомо что Пущину. Тот изредка прерывал его вопросами.

Пока они шептались, Семен в нетерпении мял в руках войлочный горшок шапки-валёнки.

— Грит, добрый знак, мамонт-зверь в руки тебе дался… Будет ворожить после полуночи, духов будет вызвать… Дух по-ихнему — лоз… Токмо сперва надо им подарки отнести: нарезать тряпиц и привязать к дереву, он покажет к которому… Ночью он вызовет медвежий дух — кзыорганлоз, лисий дух — логанлоз, собачий дух и дух ветра. Сии духи унесут его на место, где спрятана лошадь, и укажут вора… Ворожить будет наедине с тобой, перед тем его надобно связать накрепко…

Уши будто воском закапали — такая стала тишина. И в этой тишине Семен различил поначалу слабый шепот Мозатки, затем шепот перешел в бормотание, которое становилось все громче, а когда заклинания, перешедшие в крик, оборвались вдруг на слове «кзыорганлоз», над крышей явственно послышалось медвежье ворчание.

Мозатка снова перешел на шепот, а затем вновь, повышая голос, стал вызывать дух лисы, и вскоре Семен явственно услышал над головой лисье повизгивание, когда ворожей вызвал дух собак, наверху раздался лай собаки. Затем Мозатка вызвал дух ветра. Над головой послышались тяжкие вздохи, уханье филина!.. Жилище будто встряхнуло, и на грудь Семену упали веревки, которыми он связывал Мозатку. По спине Семена пробежал холодок. Установилась мертвая тишина. И в этой тишине Семен просидел в страхе, ему показалось, вечность.

Наконец он с облегченьем услышал тяжелое дыхание Мозатки. Тот высек кресалом сноп искр на трут, от вспыхнувшего огонька зажег свечу. Семен увидел, что голый по пояс Мозатка весь мокрый от пота. Он сделал Семену рукой знак, чтоб тот уходил, и обессиленно упал на лежанку.

Утром Семен с Пущиным пришли к нему. Мозатка заговорил, Пущин переводил.

— Грит, что духи носили к лошади… Спрятаны, грит, они в твоей слободе, в третьей избе слева!.. Еще бает, что тебе надобно опасаться близкого человека…

— Третья изба — это ж Гришки Подреза!.. — с горечью воскликнул Семен. — Федор Иваныч, че же деется… — начал было жалобно Семен, но потом махнул рукой и направился к телеге, к которой казаки несли сумы с соболиной казной.

<p>Глава 2</p>

— Господи, прости мя грешную, помилуй мя, по велицей милости твоей и по множеству щедрот твоих, очисти беззаконие мое, наставь на путь истинный, остуди плоть мою слабую, избави душу от соблазнов смертных, избави от мук адовых…

Устинья стояла на коленях перед тяблом с иконой Спаса, беззвучно шевелила губами и истово, торопливо крестилась. Чем быстрее метались два ее перста, тем более она с замираньем сердца отмечала, что слова, обращенные к Спасителю, будто растворялись где-то под скатами крыши курной избы, оставляя душу наедине с неподвластной ни разуму, ни молитвам плотью.

Стоило лишь мельком подумать о Гришане, как тело ее будто начинало таять, ноги слабели, а в пах упиралось горячей грыжей вожделение. И не было уже никаких сил одолеть его — только бежать к полюбовнику.

Вот и вчера едва проводила Семена с раннего утра к остякам, как заторопилась ко двору Григория и застала его еще сонным в постели, куда и занырнула простоволосая, скинув с себя все тряпье. Пролюбили друг друга до высокого солнца, что весело засветилось желтыми косыми лоскутами на скобленых плахах пола, пробившись через слюду окон. Много, ох как много, было внове с Григорием. Взять хоть даже постель: сколь приятнее лежать на пуховой перине под атласом мехового одеяла, нежели на матрасе, набитом соломой. А поговорка: с лица воды не пить — не ко Григорию. Четвертый год знает, а все наглядеться не может. Каждый раз, касаясь телесной каемочки вокруг алых, налитых горячей кровью губ, думала: создал же Господь такое чудо! А как можно наглядеться на синь его дерзких и озорных глаз, будто чары источающих из-под шапки русых кудрей. Не хотела, а все сравнивала: вроде схожи бороды, что у мужа, Семена, что у него — русые, густые и мягкие — а прижмешься — ласковее у Гришани. О пальцах и говорить нечего: у одного в мозолях да землистых трещинах, у другого длинные, ухоженные в дорогих перстнях, от пальцев сих тело прошивали молоньи неги, исторгая из груди стыдный ор…

Да можно ли сравнивать мужика и патриаршего стольника, хоть и опального. Птицы разного полета. Хоть на край света пошла бы за ним! Два году тому, в лето 153-е{1}, он обещал взять ее с собой в Кузнецкий острог, куда был сослан, однако ж не взял. Сколько слёз она пролила, уж думала не свидеться им никогда, но вот три месяца тому вернулся Григорий в Томский город, и все у них закрутилось вновь. Сказывают, что вернулся он из-за опалы у воеводы кузнецкого Зубова. Да ей-то что, главное — вернулся! А сегодня уж как порадовал — серьги-полумесяцы серебряные подарил!

— Господи, направь на путь истинный, отврати лице Твое от грех моих и вся беззакония мои очисти. Сердце чисто созижди во мне, Боже, и дух прав обнови во утробе моей, не отвержи мене от лица Твоего и Духа Твоего Святаго не отыми от мене… Господи, помилуй мя…

Она не помнила всех слов покаянного псалма и разбавляла его своими. Скоро все известные слова ею были неоднократно сказаны, но она еще долго молча молилась, била поклоны, завершая каждый из них горячей просьбой: «Господи, помилуй мя…»

Надвинулись сумерки, и углы избы будто округлились. Устинья встала с колен, подошла к косящатому окну, села подле на лавку и сдернула с оконницы белую холстину. В лицо пахнуло сырой свежестью — на дворе шумел дождь. Благо комары да мошка не налетят.

И печь можно протопить да хлебы выпечь. Дрова лежали уже в печи и квашонка подошла.

Устинья, разгребая на шестке углубление, добралась до тлеющих углей, запалила от них бересту и сунула ее под дрова. Скоро из устья глинобитной печи повалил густой дым и устремился вверх под прокопченные скаты крыши, потянулся к волоковому окну, прорубленному в самцовых бревнах и, не успевая вылетать из него, стал опускаться вниз до полавочников, а далее и до середины избы. Устинья встала, всколыхнула чуткий нижний слой дыма и отодвинула задвижку волокового окна над дверью. Глаза тотчас заслезились. Печной горечи не изведав, тепла не видать! Да и яств не сваришь. Правда, в мужицкой избе в июне, какую еду готовить, выбор небогатый: прошлогодние остаточки доедаются.

Устинья спустилась в голбец, набрала полведра начавшей прорастать репы, срезала хвосты и бледно-зеленое овершье, вымыла и, когда дрова прогорели, поставила в большом глиняном горшке в угли париться.

Услышав рожок пастуха, встретила Зорьку, загнала в стайку. Дождь перестал. Она завесила окно вновь наглухо холстиной и пошла доить корову. Вернувшись, поставила деревянный подойник на лавку, зажгла от углей лучину и воткнула ее над деревянным корытцем с водой в светец — расщепленную с конца черемуховую палку.

Отодвинув горшок на шесток, нагребла остатки углей вокруг него, подмела гусиным крылом под печи, посадила хлебы и закрыла устье деревянной заслонкой. Теста вышло на три больших каравая.

Похожие книги