Читаем Когда мы были чужие онлайн бесплатно
Когда мы были чужие
«Если ты покинешь родной дом, умрешь среди чужаков», — предупреждала мать Ирму Витале. Но после смерти матери всё труднее оставаться в родном доме: в нищей деревне бесприданнице невозможно выйти замуж и невозможно содержать себя собственным трудом. Ирма набирается духа и одна отправляется в далекое странствие — перебирается в Америку, чтобы жить в большом городе и шить нарядные платья для изящных дам. Знакомясь с чужой землей и новыми людьми, переживая невзгоды и достигая успеха, Ирма обнаруживает, что может дать миру больше, чем лишь свой талант обращаться с иголкой и ниткой. Вдохновляющая история о силе и решимости молодой итальянки, которая путешествует по миру в 1880-х годах, — дебютный роман писательницы.
Проза / Современная русская и зарубежная прозаМаурицио, который неизменно связывает меня с домом
Родом я из Абруццо, из Опи, что угнездился на верхушке горного хребта Италии. Наши предки, сколько можно упомнить, всегда разводили овец. Мы живем и умираем в Опи, а тех, кто уехал, настиг печальный конец.
— Они умерли среди чужих, Ирма, — вновь и вновь повторяла моя мать во время своей последней болезни. Слова давались ей с трудом, она так кашляла кровью, что я не успевала отстирывать тряпки, которыми она вытирала рот.
— Твой прадед умер рядом с французами, на снегу. Зачем?
— Мама, прошу тебя. Постарайся поспать.
В Опи все до единого знали историю Луиджи Витале, который оставил свою землю, овец, сыновей, дом, где было три комнаты и хлев, чтобы уйти на север, а там присоединиться к армии Наполеона, мечтавшего покорить Россию. Французы долго отступали от Москвы, и как-то морозной ночью русский крестьянин проткнул ногу Луиджи вилами, а после бросил истекать кровью на снегу.
— С
— Т-с-с, мама. Сейчас это уже не важно, — сказала я, хотя мне самой было непонятно — зачем Луиджи отправился в Россию, пусть бы и за жалование наемника; ведь в Опи тоже легко замерзнуть насмерть зимой.
Следующим попытал счастья вдали от дома мой дед. Смекалистый и предприимчивый, он был уверен, что сумеет найти работу на фабрике в Милане, а там уж — вызовет к себе жену с сыном и отлично заживет на Севере. Несколько месяцев спустя стало известно, что разбойники ограбили и убили его, в двух днях пути от Абруццо.
Я смочила мамин лоб прохладной водой с розмарином.
— Эрнесто после этого будто подменили, — твердила она. — Раньше он пел, рассказывал байки.
— Да, мама.
Не иначе, ей это пригрезилось в бреду. Я сроду не слыхала, чтобы отец пел. Может, в таверне он и травил байки, но дома вообще почти не разговаривал.
В 1860 году мамин брат Эмилио покинул Опи и записался добровольцем к Джузеппе Гарибальди, но умер где-то на сицилийском побережьи.
«Он погиб как патриот за свободу и независимость своей страны», — отец Ансельмо вслух прочел моей матери телеграмму, подписанную лично Гарибальди. С этого дня она называла Сицилию не иначе как «то место, будь оно трижды проклято, что сгубило Эмилио, который лежит в одной яме с чужаками».
В 1871 году — мне тогда было десять — вся деревня собралась на площади у церкви, и отец Ансельмо зачитал воззвание из Рима, извещавшее, что отныне мы можем гордиться, ибо все мы теперь граждане славного и несокрушимого объединенного Королевства Италии. В нашей жизни после этого ничего не поменялось. Мы по-прежнему были бедны, никогда не видали короля, а моя мать все так же ненавидела Сицилию.
В тот год она и заболела. Несколько лет подряд погода летом стояла сухая и теплая, а в холода ей помогали справиться с кашлем настои диких трав, которые мы с Карло собирали в горах.
Затем пришла та ужасная зима. Торговец из Неаполя, который скупал у нас шерсть, настаивал, что можно постричь овец пораньше: вон и почки на деревьях уже набухли, говорил он, скоро весна придет. Старухи умоляли наших мужчин повременить, указывали на звезды, на птиц, на то, что их старые кости ломит в предчувствии жестоких холодов, но овец все же постригли, а торговец дал за шерсть хорошую цену. Вечером мужчины собрались в таверне, отпраздновать удачную сделку, а ночью с Альп налетел буран. Мы забрали маток из кошары и сквозь слепую метель привели их в дома, где три дня и три ночи согревались только смрадным овечьим духом. Вся остальная отара, голая и беззащитная, замерзла. Дикие звери сожрали останки.
Два дня спустя на наши поля сошла лавина — снег вперемешку с камнями. И наступил голодный год, не худший, как уверяли старожилы, но все равно страшный. Я стирала белье для жены мэра, а она платила мне несколько чентезимо, столько, сколько позволял ее муж. Карло нанялся на поденную работу в соседней долине, и, дотащившись домой ввечеру, с трудом находил сил, чтобы проглотить пару кусков хлеба и луковицу — наш обычный скудный паек.
Потихоньку мы восстановили поголовье овец и расчистили поля, но кашель проник еще глубже в грудь моей матери, и настойки уже не помогали. Ее трясло в лихорадке, в мокроте появилась кровь. Отец продал домашнее распятие, чтобы пригласить врача из города, тот прослушал ей сердце через блестящую медную трубочку, постучал чистыми белыми пальцами по груди и отошел от кровати.
— Скажите, что нам надо делать, — умоляла я.
— Сидите рядом, говорите с ней, — мягко ответил он, отказавшись от отцовских медяков. — Теперь ее никто не спасет.
Он дал нам пузырек с настойкой опия, чтобы снимать боль, надел пальто, перчатки и отправился восвояси.
С утра, в свой последний день, она прошептала:
— Ирма, не умирай с чужаками.
— Да, мама.
Наше дыхание легкими облачками витало над ее кроватью. Там был мой брат Карло, мой отец и наша тетка, старая Кармела, перебравшаяся жить к нам. Комнату заполнили соседи, они стояли вдоль стен, женщины тихо плакали. Когда отец Ансельмо закрыл маме глаза, три женщины молча подошли, чтобы обмыть и одеть ее.
По дороге домой с похорон отец прочистил горло и сказал:
— Ирма, теперь ты должна готовить и убирать в доме, как делала для меня Роза.
— Да, отец.
— И ты будешь петь песни, которые пела она, и носить ее вещи. Так ты почтишь ее память. Теперь ты одна из женщин Опи.
Мне едва исполнилось шестнадцать. В поношенной бурой шали я казалась себе старой и убогой. Я заполнила то место, которое было отведено мне в Опи, и я знала это место так же хорошо, как свое отражение в зеркале, как всякий камень в наших четырех стенах, как любую половицу. Я также знала все узкие улочки, перетекающие в горные дороги, что походят на кружевные нити — только им нет ни конца, ни начала, и лишь пастушьи тропки пересекают их затейливым узором. Эти дороги и тропки опутали и держат меня, словно паутина. Я знаю, у кого вкруг дверного проема вьется резная вязь, а у кого положены лишь гладко струганные доски. Я узнаю любого односельчанина по голосу, даже по тени. Услышу шаги за спиной — и привычный ритм походки подскажет мне, кто там, позади. Знаю все — про всех. Которая старуха кашлянула, что за историю рассказал сегодня старик, чей муж хорош, а чей пьяница и никогда не придет трезвый с базара. Знаю, отчего кутается в шаль жена мэра: прячет синяки под шелками. И сама я выткана на неброском гобелене Опи — в тени оливы тускло блестят мои каштановые волосы, и не разглядеть лица, потому что я отвернулась прочь.
Я принадлежу Опи, и Опи принадлежит мне, но после смерти мамы что-то все сильнее тревожит меня. Если вскоре я не выйду замуж, как мне тогда жить? Беднячки ищут мужа не по любви. Нам нужен хлеб насущный, надежная крыша над головой, очаг, согревающий в холодные зимы, и мужчина, который, если повезет, не будет пускать в ход кулаки, поговорит о том о сем долгими вечерами и утешит, когда умрет младенец. Всякая девушка надеется, что ее муж окажется здоров и крепок, не пристрастится к вину и, честно работая изо дня в день, поможет пережить голодные годы.
В Опи почти нет одиноких женщин, владеющих собственным домом. Кармела, которую мы так и зовем Дзия[1] живет у моего отца, который содержит ее из милости. Она уповает, что умрет прежде него, а иначе, кто позаботится о ней? А обо мне? Карло, по-своему, грубовато и снисходительно, добр с нами, но и он не тот человек, который взвалит на себя заботу о сестре и старой подслеповатой тетке. А женись он, так захочет ли его жена делить кров с нами? Отец Ансельмо говорит, что я шью очень аккуратно и могла бы работать на благородных дам, только где они, эти благородные дамы? Три наши самые хорошенькие девушки нашли себе мужей в Пескассероли. Но я не хорошенькая, танцую плохо, а на мое приданое в 120 лир уважающий себя человек не позарится.
— Этой весной мы выручили за шерсть хорошие деньги, — сказал Карло отцу. — Позволь Ирме купить себе отрез на новое платье. Нечего ей ходить замухрыжкой, чтоб все сразу видели — она из Опи. Из нищего Опи, что торчит, как позвонок, на тощей хребтине Италии.
— Замолчи! — сердито велел отец. — Кто ругает отчий край, тот хуже цыгана.
Итак, не будет мне нового платья. Оскальзываясь, я шла в тот промозглый осенний вечер к колодцу и думала о словах Карло. Да, он прав. Даже названию нашей деревни чего-то недостает, словно от него откусили часть, и остался лишь куцый охвосток. То ли дело Пескассероли, куда от нас можно добраться за одно утро. Это самый большой город, где я пока что бывала. Какая сила затащила наших предков в Опи и держит нас здесь, накрепко привязав к горам, овцам и скудному местному наречию? Даже когда мы пытаемся подражать в разговоре городским жителям, разборчивый слух сразу улавливает тягучие, словно их тянут волоком, звуки.
— Но мне и рот открывать не нужно, — пожаловалась я Кармеле. — Люди смотрят на меня и сразу понимают, откуда я.
И отвернулась, скрыв в тени прямой высокий нос, как у всех Витале.
Дзия, полуслепая от долгих лет работы кружевницей, провела мне пальцем по лицу.
— Тебе есть чем гордиться, девочка. Наши предки приплыли сюда из Греции еще до того, как был построен Рим.
Я отложила вышивание и принялась смотреть на огонь, долго-долго, пока не увидела в бликах пламени корабли с высоко задранными носами, которые привезли сюда наших предков.
Карло сплюнул в очаг и пробурчал:
— Старуха, Греция — это скалы. Какой дурак сменит одни скалы на другие? Думаешь, нашим предкам черви проели мозги и они были тупы, как бараны? До того, как построили Рим, наши предки жили здесь в пещерах, словно дикие звери.
Отец курил трубку и молчал. Он никогда не обсуждал свой нос и не говорил мне, что нам есть чем гордиться.
— Всегда остается церковь, — утешали старухи тех, кто не блистал красотой или у кого было слишком много сестер. Мы понимали, о чем они: кто не выйдет замуж, всегда может стать Христовой невестой. Мою рябую кузину Филомену отправили в монастырь Сан-Сальваторе в Неаполе. Через год ее отец поехал проведать ее и узнал, что она ушла оттуда. «На улицу», — мрачно намекнули монахини.
Он примчался обратно в Опи, изорвал в клочья все ее рукоделие и вышвырнул за дверь. Неделю дул сильный ветер. Вскоре мы стали находить клочки Филомениной вышивки повсюду: возле пекарни и у колодца, а один красный лоскуток зацепился в трещине церковных ступеней. Яркая нить на скале, которую я увидела, неся отцу завтрак на пастбище, тоже, наверно, была ее. Но Филомена никогда бы не уехала из Опи, будь здесь достаточно мужчин для каждой из нас.
В те годы мужчин подходящего возраста в деревне было пятеро. Двое лучших уже обручились с красивыми дочками пекаря. Двое других — близнецы-полудурки, родившиеся до срока, — с трудом могли сами натянуть на себя одежду. А пятый, Габриэль, бил своих овец, бил свою пастушью собаку, которая из-за этого рожала мертвых щенков, свою увечную мать и даже землю, если под рукой не оказывалось чего получше.
Отец сказал:
— Не бойся, Ирма, ты не пойдешь за Габриэля.
Но за кого тогда?
— Продай северное поле и дай ей приданое поприличней, — предложил Карло, но отец отказался. Цена, которую назвал мэр, оскорбительно мала, сказал он, и потом, эта земля из поколения в поколение принадлежит семье Витале.
— Ну, смотри сам. Он еще поквитается с тобой.
Карло не ошибся. Мы потеряли права на орошение этого поля, после чего его и даром бы никто не взял. Отец все равно не соглашался уступить его мэру.
Вскоре пастухи из Пескассероли заявили, что отец пробрался ночью в их овчарню со своими овцами, чтобы их лучшие племенные бараны покрыли его маток.
— Они лгут, — клялся отец. — Сам святой Пастырь наш не сумел бы провести овец по городу так, чтобы никто не заметил.
Их не смог примирить даже отец Ансельмо, а вскоре в базарный день мужчины из Пескассероли стали грубо задирать меня, и тогда отец запретил мне ходить в город. По правде сказать, я была рада, ведь с тех пор, как там узнали про Филомену, даже женщины шептались за моей спиной: «Глядите-ка, еще одна шлюха из Опи».
Отныне Карло стал отвозить наши товары в Пескассероли и покупать там все, что было нам нужно. Как-то раз он вернулся поздно, в приподнятом духе.
— Слушайте, что скажу, — заявил он, пока я раскладывала по тарелкам чечевичную похлебку и лук, а отец молча резал хлеб, — кузнец Альфредо теперь в Америке. Он прислал письмо, а школьный учитель читал его вслух на рыночной площади.
Отцовская ложка стукнула по столу, а Дзия, помедлив, спросила:
— Ну, и что там, в письме?
Отсвет огня в очаге блеснул в глазах Карло.
— Альфредо нашел работу, он варит сталь в городе под названием Питтсбург. Там всех ждет удача, всех. Поденщик из Неаполя уже открыл собственную бакалейную лавку. Две сестры, сироты из Калабрии, держат магазин тканей, а сами живут на втором этаже в том же доме. Альфредо ездит на трамвае. У него два хороших костюма, он живет в большом деревянном доме, там сдают комнаты с мебелью и готовят постояльцам еду. И по будням, а вовсе не в праздники, у них на столе говядина, картошка, помидоры, пиво и мягкий белый хлеб. А еще пирог с яблоками, — с торжеством заключил Карло, вгрызаясь в черствую корку.
— Мягкий хлеб? — фыркнул отец. — Парень потерял зубы в Америке? Помидоры, говоришь? Мой дед никогда не ел помидоры, и отец тоже.
Карло так и взвился.
— В Риме, в Пескассероли, в Опи — все сейчас едят помидоры, старый ты дурак! Только мы в своей хибаре живем, как сто лет назад: пьем разбавленное вино и жрем сухой хлеб, чечевицу, лук и тот сыр, что не годится на продажу. Готов поспорить, даже свиньи в Америке едят лучше, чем мы.
Отец выскочил из-за стола, подошел к очагу и с такой силой пнул полено, что оно треснуло и брызнуло искрами.
— Альфредо живет в деревянном доме. Что он будет делать, если тот сгорит?
— Найдет себе другой, — рявкнул Карло. — По крайней мере, он не сдохнет на скале.
Через неделю Карло швырнул на обеденный стол свой плащ из овчины и сказал отцу:
— На, забери. Продай или отдай нищему. Я больше не желаю ходить в овчине, пасти овец, есть овечий сыр и целыми днями нюхать овечье дерьмо. Знаешь, кто мы здесь, наверху? Плевок Господень, вот кто.
— Не смей! — ахнула Дзия Кармела. — Бог тебя покарает!
— Сомневаюсь, старуха. Он даже не знает, что мы тут.
— Карло, не будь
На другое утро Карло пошел к колодцу вместе со мной.
— Я поеду в Америку, — тихо сказал он. Я молча шла вперед. — Скажи что-нибудь, Ирма. Ты не веришь мне?
— Помнишь, что говорила мама? Если уедешь из Опи, умрешь среди чужих.





