Читаем Из книги стихов, эссе и рассказов 'Переселенцы' онлайн бесплатно


Из книги стихов, эссе и рассказов 'Переселенцы'

Олег Вулф

Поэзия
<p>Вулф Олег</p><p>Из книги стихов, эссе и рассказов 'Переселенцы'</p>

Олег Вулф

Из книги стихов, эссе и рассказов "Переселенцы"

ПРЕДИСЛОВИЕ К ЦИКЛУ

Олег Вулф пишет железнодорожное полотно. В слове, которым назван цикл "Переселенцы", - промельк вагонных окон, чуть приоткрытых сверху е-е-е-е, - и лязг сцеплений на стыках в суффиксе. Повторите несколько раз "переселенцы", и перед вами пронесется поезд.

Олег Вулф пишет миф неустроенности и бесприютности людей, гонимых предвоенной или послевоенной судьбой. Не столь важно, каких именно, ибо такова любая судьба живущих или оставшихся в живых.

Разве это не вы сидите у окна поезда, замершего на полустанке? По ту сторону платформы стоит встречный. Наконец, состав трогается, и через несколько мгновений, когда напротив мелькает последний вагон, вы видите, что стоите на том же месте.

Что-то в этот момент происходит, какое-то смещение, перескок, осязательное переживание несоответствия, и одновременно, единым порывом, открывается некий пейзаж, который был заслонен встречным поездом,-открывается во всей неожиданной собранности и грустной чистоте.

Я вспомнил это, известное всем состояние, наблюдая за расстановкой и движением слов в стихах Олега Вулфа. Они ведут себя подобно переселенцам. Поезда дышат в рукавицу, "пурге невмочь ступу в воде толочь", в книге перезаложен палец, и т. д., и т. п.

Другое "железнодорожное" предположение-образ: цельному и свежему впечатлению от стихотворения в целом должно предшествовать это маневрирование слов, как подаче состава к перрону предшествуют маневры поездов на подступах к станции.

Если у читателя по ходу (чуть не сказал: движения поезда) чтения этих стихов возникнут ассоциации, сходные с моими, то он неизбежно будет благодарен автору за священную попытку сцепления звуков-переселенцев в единый остановленный смысл.

Владимир Гандельсман "Новое Русское Слово" Нью-Йорк 2004

СТИХИ

ПЕРЕСЕЛЕНЦЫ

Путь в степи разбрасывается облаками, как

Медяками моряк в притоне пустых сердец.

Все прощено, крове высокой лжи, моряк.

Меньше страсти, больше любви, пловец.

-1

Один из местных, я его не знал,

мне указал назад,

где оседало зарево. Вокзал

перегорал в закат.

По трое, как стреноженный табун,

их выгнали туда,

где в рукавицу, растолкав толпу,

дышали поезда.

Впотьмах образовали крестный ход

толпа, конвой.

Кишел червями света поворот

булыжной мостовой.

Небытия распахнутый очаг

предместьями небес

был разворочен. И початый чад

свисал не здесь,

но в самом пекле, что, на первый взгляд,

есть отраженье дел

вполне земных. На переходе в ад

фонарь горел.

-2

Человек бурятский, сырой лицом,

серый лицом. Выношенный отцом

двубортный выглядел молодцом.

Выглядел на потом. Затем,

что перемена тел.

Простыню перегона тянул вагон

за вагоном. Было пурге невмочь

ступу в воде толочь.

Коммунален, как мысль слепца,

плацкарт с головы, с конца.

Серочь, обморочь. Запах вод.

Шорох звуков и их поход

дальше, в проход.

Духу дышалось и там, где нет.

Щерился узкий свет.

Бурят подумал, что жизнь была

дольше пьянки, когда она

исходит, так и не нащупав дна.

-- Ну-у-у, дядя моя! -- он сказал себе

и сыграл на губе.

Ночь легла в молоко. Стрелец

молча глядел в люберец-елец

станции и перемены мест.

Плакал ребенок, и был так мал,

что был девочкой и не спал.

-3

Казанской железки леса-перелески.

Цепочка на кружке отводится баку.

Железнодорожник, дорожник железный

по улице местной, по хляби небесной

отводит собаку.

Глаза из вагона уводят их балкой,

окопами берестяной перестрелки,

но не различая ни лиц, ни того, как

собака садится выкусывать коготь,

хозяин выуживать стельки.

Закат, и вагоны толпятся на стрелке,

расписываясь через запятую

на рельсовом стыке. Собака, и дождь, и

смоленые шпалы в поту и

кишечник железнодорожья

в тазу узловой. И хозяйки домашней

с водою следы, с дерном, вещью и явью,

где дождь, уходя, забывает окурки.

И темень, и свет зажигают на кухне.

И небо сияет, как темная дверь со щелями.

-4

Полустанок в отставке. В остатке добра или зла.

Железнодорожность узла.

На морозе остаточный запах разъезженной стали.

Привокзальный кабак, где любой из проезжих дерсу узала.

За стаканом вина, в индевелой кубышке тепла,

в лишнем риме, где в некоем роде, этруска

изумил бы, скорей, не состав, а простая кутузка,

где любой из приезжих дерсу узала,

кто-то курит и смотрит, покуда она не пришла,

на запавшее веко заката. Похоже,

кепка, фабричный прохожий,

где любой из приезжих дерсу узала.

За окном переезд, над которым пылает зола,

разминает составы. И с лязгом кустарным зима

передергивает затвор, досылая в патронник

отстающий вагон, где любой из проезжих дерсу узала.

-5

Мы жили до войны. За кадром,

разбитый вдребезги закатом,

шел перелесок, и оттуда,

как краевед с запавшим веком,

глазело сумрачное небо

в густую глухомань земель,

ведущих к озеру. Ночами

мы раскрывали место в книге,

где был перезаложен палец,

и вчитывались. И в обнимку

под утро вслушивались в цокот

подков на улице, идущей

от рынка за город, к баракам

и перегону, где доныне,

как мелкий вор в горящей шапке,

бежит за поручнем осинник.

Октябрь чадил. Туман початый

свисал над городом в долине,

как чад свисает в чан. Мы жили

здесь до войны. Нас больше нет.

-6

Ты жил в вагоновожатые временца

жадных, поджатых старцев, стиранных мойдодыр,

табачку на понюх, на троих пьянца,

хлебца загодя. Горвокзал байды

пекся в долю с бульбой из вещмешка

о равенстве. И раздавал пешка,

отпустив электричку жестом или плевком куды

макаров гулаг не гонял. И проездной истек.

Вагоновожатый умер в полупустом плаще.

На подъезде к Моздоку, нажав на стоп,

время вышло не сразу, а вообще.

СУЛИКО

На глазок, это небо слишком для Сулико велико.

Сходящее в местное, в молоко

подойника, в сад за сараями, всю, всего

забирающее ее, его.

Эта неба грузинского подтекающая звездами клеть.

Зола, жаровня, ссыпанная на голову всему,

чье устроено зренье зреть

день и ночь впредь.

И стадо проходит, хрустя и стреляя звездами по селу.

И Сулико говорит тому,

что в целом известно Господу одному,

ей же -- своею частью, так говорит она:

о, какое же это одиночество, без отдыха и без сна

добывать на небесной пашне пригоршню звезд

в поте лица, этот небес овес,

о небесные мать, семья!

О, какое же это одиночество -- понимать себя!

И Сулико засыпает, и снятся ей

дом без окон, стен и дверей

и сад без растений и без зверей.

И небо, разинув рот, засыпает с ней.

МОЛЧАНИЕ

Лампочка на двоих.

Снег заметает в щель.

Просто так говори.

Не спеша, вообще.

Не изменив лица

произноси слова.

Без начала, конца.

В голос или едва.

В городе Навои

почта. На почте кум.

Просто так говори

все, что придет на ум.

Жизненный кум в пальто.

Шляпа, в руке печать.

Будем молчать на том.

Молча молчать. Молчать.

МХАТ

Век мотаться бы мокрой вьюге об руку с саженной шубой,

начинаться театру с виселицы. Здрасьте, здрасьте,

а получилось: слушать

подано. И в последнем акте

все в пажах, пыжах, в ненужном множестве ружей.

Мужчина видный, мужчиновидный

достал платок. Он, кажется, шел с повинной,

а принес повидло

на брюках после антракта,

прежде чем пасть на вилы.

Стало быть, это и есть революция -- не кокто,

не к стенке людовик и всем война,

не шмат престарелой материи на

вонючую дырку смерти кого-то, кто

швырнул номерок и вышел: Пальто! Авто!

Ни зги на выходе, как ни зри.

Мелочевка разъезда. Скупая мзда

торопливых шагов за версту пурги

в околоток небес, всенародный и надлежащий при

муниципалитете. Остальное история и вода.

* * *

В среду живут и белят.

Город румын и беден.

Вторник и понедельник

пахнут водой, как бредень.

Жизнь есть четверг, но после

дождичка. Март с обратным

адресом. Вроде почты

в местных помарках марта.

Вроде намокшей почты

бывшему адресатом.

Здесь это знаешь точно.

Этот урок не задан.

ШТАНГИСТЫ-ТЯЖЕЛОВЕСЫ

Ни один из них не сломал табурета,

не сказал: рубите-ка дверь по мне.

Но тут все равно приходят на них посмотреть,

потому что не может быть,

чтобы за этим не было никакого подвоха

Ибо никто не живет с постоянною мыслью, что где-то

есть штангисты-тяжеловесы. Я бы сказал, что это

людям не свойственно, как и многое остальное.

Просто, когда без особого предупрежденья

или там багажа

они появляются в Сочи,

становится чуточку меньше пространства.

И тогда, поднимая бокал, сквозь вчерашнее светлое пиво

провожают их взглядом трижды женатые, много курящие граждане,

у которых племянник был правым хавбеком

в московском Спартаке.

РАЗГОВОР ПРИ СВЕТЕ

Глухой проулок,

взболтанный ото дна метелью.

Два человека стоят у окна при свете.

"Что может быть совершенней

жизни: единственного, что конечно",

говорит, кто повыше ростом. "Вот вам картина:

больной, палата

за неким номером, две простыни со штампом.

Горбясь, толпятся подле

прихожане, перекрывясь тенью

неизбежного. Жестоковыйной, угрюмой, старой

жалостью-ненавистью, обращенной, в конечном счете,

на себя. Через минуту мертвый

спускается к уровню ноль. И халат на трупе

выглядит полным жизни в сравнении с содержимым.

Умершее -- мертвей неживого".

"Ах, Алексей Марксизмович, мне бы ваши

рост с красноречьем", ласково замечает

лысый его собеседник. "Видите ли, не выйти.

Невозможность побега и есть свобода.

Смерть муравья бы захлопнула небо. Читайте Вэллса,

вот небожитель с глазами глубоководной рыбы.

Кажется, здесь, в России,

Вэллс неугоден. С чего вы, однако, взяли,

что жизнь возможна и существует?"

"Это, по крайней мере, здесь так называют".

"Ну что ж, политик

судит о ценах по номиналу. Не то -- писатель,

знающий цену вере".

"Кажется, вы смеетесь".

"Как никогда серьезен. Ежели вас смущает

ад, что стоит за истиной, вспомните этот город.

Чем времена глупее, тем выше пенье,

громче песни, больше работы зодчим.

Необходимость запечатлеть эпоху

лишь возрастает по мере ее упадка.

Архитектура трафит тщеславью кладбищ.

И, если Третий Рим не уступает второму с первым,

то Петербург превосходит лучшие из надгробий".

"Я устал", произносит высокий. "Я просто вымер.

И никуда не скрыться, да и куда уедешь:

всякий отъезд интересен лишь тем, как долго

ты в отсутствии. То есть, насколько это

можно назвать изгнаньем".

"Ах, Алексей Марксизмович, мне бы с вами...

Но Россия есть постоянная цель моего отъезда".

Как человек в тулупе, вьюга подпрыгивает на месте.

ЧЕГО Я НЕ ПОНИМАЮ

Чего я не понимаю, так это того, что

можно есть в присутствии нищих.

То есть, что это просто возможно,

а не потому, что чего-то ищешь.

Скажем, рябчиков, абрикосов,

яблок, куриц. Хоть тут не место

посвящать существо вопроса

ни избытку ассортимента,

ни наличию. Просто можно.

Жрать. В присутствии. Нищих.

К примеру, створоженное,

или хрящик. Тонкий, хрустящий свищик.

ДЖАЗ НА ЛЕКСИНГТОН

Русский мат, международный, как женский день,

заработанный шмат квартала, который никто не ест,

кроме времени, швец, и жнец, и на дуде, и снег

в сапоге, и Семидесятая с Lex,

девочки из кафе напротив, немного небес и денег,

джаз на Лексингтон, снежный жжазз,

вымарываемый на лету

ветром с нижним регистром запаха, что как раз

испустил Гудзон,

этот здесь, сейчас,

этот в седьмом поту

музон.

Басовая си бордо в достиженьи иссиней до.

Снег мечетей, храмов и синагог,

снег как он есть, как cшит

на здесь и сейчас, на вообще, на год,

вьюга небесных кур, угодивших в щип.

Снег скрипучих струн с запястьями в швах ладов,

швы рядовых ладов, каждый - прохладный шрам,

музыка в тысячи миль пути,

поздней осенью верхний снег,

гуси стригут купоны пустых небес,

америка музыки - этот нигде ашрам.

Хрипло в городе. Снег по швам.

Вечереющая страна зимы, открытая сторона.

Таня сия велика есть, и Таня танцует на

Семидесятой с Лексингтон снежный джаз,

проклятый лексикон, жадную нежность фраз,

родовые, мощные, снежные семена,

прорастающие рощи снега, белые времена.

НОЯБРЬ, 2003

Занавес поднимается. Сцена. Чацкий

с Карнауховым, оба в тулупах. Густав

Зандиг верхом на стуле. Зандер (тут опечатка):

Анна, где же мой кофий, час как!

Шмидт и Хиблый, оба в шинелях. Густо

вечереет. Потный, смертельно лысый,

входит Патер. Русский язык богат, и все же

мы бедны, как церковные крысы,

- Патер Чацкому. Чацкий: любезный, тише

о высоком. Кармазин: рожи!

Мрак сгущается. Хиблый: где Чацкий? вижу!

Входит Каменноугольный Гость. О боже,

Анна, где же мой кофий! (Зандиг).

Молния. Сцена. Задник

занимается пламенем. Хиблый: к чести

капельмейстера, люди сухие! (Часто

дует на задник. Топчет, сорвав, ногами.

Задник гаснет. Сцена в дыму и гари).

Патер Чацкому: плох танцор. Но хорош как папа.

Чацкий: Вот вам, Анзор, лопата,

гвоздь, дрезина, треух, фонарь и

прощевайте. Все мы серые батальоны

пустых небес. Ефрейторы да майоры

небытия. Ни больших ни малых.

Кармазин: сюда дневальных!

Шмидт: озаботьтесь о лошадях! Но прежде...

что Святейшества? Карнаухов: где же

Их Святейшества? Шмидт: в Париже

их не ждут до вторника. Чацкий: прошу, потише

о церковниках! Кармазин: рожи!

Хиблый: где Чацкий? вижу!

Каменноугольный Гость (перекрывая): Ladies

and Gentlemen! Listen to me and let it

be the Heavens' way. I'm finished. Amen.

Зандиг (роняя чашку): боже мой, Кофи Аннан!

Кофе! Мой кофе! Анна!

НОСТРАДАМУС

Ранее шло на убыль. Теперь на спад.

Заходи с подветренной и за дым.

Переводи, как время отводят, взляд

внутрь, где тишь. В ухо втекает яд.

Сады

ожиданий глохнут. В среду который год

не отбрасывается тень. Народ

покидает град, где чернь, обнажив ножи,

сводит счеты. Впотьмах ни жив,

ни мертв,

венценосец гол. С кардиналом икс

королева игрек на въезде в Линц

без головы и шляпы, в которую не войти

дважды. Было в рубль, теперь в утиль.

Ни лиц,

предержащих власть, ни породы в ней.

Стаи пеших, конных молча идут ко дну,

дабы всплыть на собственный юбилей

в толкованьях сброда, не став тому

милей.

Неудивительнее всего - что часть

не увидит целого, как всегда.

Приблизительное история есть

толкование замысла как себя.

КОРОТКИЕ ИСТОРИИ

АЛЛЕЯ КЛАССИКОВ

Аллея Классиков кишиневского парка им.Пушкина обставлена мужскими бюстами. В этом парке все еще бывают субботники, сгорающая листва, пустые аллеи пушечного дыма, где читатель в галошах смазывает с классиков голубиный помет. Брозовые лица классиков, за исключением сказочника Иона Крянгэ, мучительно искажены в отсутствие женской ласки.

Каждое из изваяний отдает должное веку. Классик N. жил в пятнадцатом, когда еще не существовало женщин, и похож на разъяенного обманутыми ожиданиями воеводу. Е., юноша романтической эпохи, противостоит ветрам, развевающим то, что у русских классиков называется копной волос. Писатели позднейшего периода имеют выражение лиц величественное и скорбное. Это выражение, по легко угадывающейся мысли скульптора, должно означать, что все это были достойные, приличные и уважаемые люди.

Я прожил едва ли не всю свою копну волос в США, где не нашел ничего подобного. И мне интересно было разглядывать молдавских классиков.

Может быть, среди американских классиков не нашлось 14-18-ти приличных и достойных, добрых и отвественных мужчин. Галерея пьяниц и бабников, бродяг, трудовых маргиналов и самоубийц в обществе победившего среднего класса, - все, что в этой связи дают мне скромные мои познания в истории американской классики.

В Сохо, на одном из книжных развалов, мне попался альбом фотопортретов американских писателей. Фолкнер, Капоте, Дос-Пассос, Томас Вулф, Селлинджер, Хемингуэй, По и Фрост, Лондон и Фитцджералд. Я его листал и не мог оторваться. Они были хорошо залистаны, эти страницы в разводах и старческих крапинах, которые бывают на пожившей, хорошей бумаге.

Я вдруг подумал, что почувствовал почему эти люди так здорово писали.

Конечно, каждый из них был необыкновенно талантлив. Но это и так ясно из их книг.

Похожие книги