Читаем Жар-жар онлайн бесплатно
Жар-жар
Сороковые годы прошлого века: маленький мальчик из семьи поволжских немцев переживает трагическую депортацию в Среднюю Азию. Его судьба зависит от случайных по сути людей. Но ему суждено попасть к степным женщинам, в аул и там узнать, что такое жизнь среди мифов и преданий. Пронзительная повесть о мире души посреди войны.
Проза / Современная проза / Современная русская литератураЭти записки попали ко мне случайно – по почте прислала перед отъездом в Германию незнакомая семья российских немцев. Они им были не нужны. Долго и у меня не доходили руки до странных, бледно отпечатанных на пишущей машинке листков. Иногда казалось, что это перевод с другого языка, к примеру, немецкого: столько в нем несообразностей, в том числе грамматических. Особенно с мужским и женским родом. Но история эта, несмотря на свою фантастичность, не оставляла меня. Я позволил себе прокомментировать название, кое-что подправить, свериться с орфографическим словарем, расставить знаки препинания, а иногда, наоборот, убрать явно лишние.
Откуда здесь могло оказаться зеркало?.. Точнее, не зеркало, а довольно большой кусок разбитого зеркала. Квадрат, вверху переходящий в неровный треугольник. На остром сколе – масляная чернь другой, незеркальной стороны. Медленно-медленно вожу по нему указательным пальцем, неверное движение – и потечет кровь. Манит, манит чуть повернуть пальчик и проехаться по острию стекла, а потом долго-долго, беззвучно, молча глядеть и глядеть, как сначала побелеет, а затем вмиг побагровеет разрез и как из него польется, потечет кровь и будет течь, пока вся не выльется и не зальет собой всю эту богато убранную юрту, и мое тело станет легким, невесомым и поплывет как соломинка по Красной реке до самого горизонта, который переходит в голубое небо.
Вовремя останавливаю себя… Раздался визгливый, злой крик. От неожиданности палец дрогнул и чуть не съехал опасно по лезвию-стеклу. Не сразу удается понять, из-за чего сердится там, за золотым пологом эта страшная черная старуха, которая почему-то велела называть ее апой. Нет, у меня есть другая, настоящая апа… Надо попытаться разобраться во всем этом, понять… Но голова какая-то тяжелая, так и валится вбок и будто в тисках… Была бы хоть одна минута тишины и покоя и, может быть, удалось понять все произошедшее, как теперь кажется, страшно давно. Но снова мешает напополам режущий душу крик этой грубой, грязной ведьмы.
– Долго ты будешь сидеть в неподвижности… – так или примерно так орала на своем тарабарском языке, который настолько ко мне пристал или прирос, что я уже иногда думаю (Ich denke…) на нем.
Но думать некогда, да и не получается… В зеркале отразилось мое белое-пребелое, как у мертвеца, лицо, точнее, открытая часть его ниже лба… Затравленные, погасшие от уже привычного, но все еще сдерживаемого страха глаза, не проваленный у переносицы и не расширяющийся книзу нос, не похожий на эту часть лица у всех людей здесь нос… die Nase… мои узкие, высокие скулы… алые, ярко-красные губы… Что у меня на голове? А-а-а… это тюрбан… несколько часов назад мне на голову намотали несколько километров белого легчайшего полотна… Моя голова раскачивалась по рукам вереницы насурьмленных девушек из стороны в сторону, скользил шелковый поток, самая опытная из подружек все наверчивала и наверчивала на мою голову, пусть не километры, так сотни метров белейшей, почти невесомой ткани… Трудно не только пошевелить головой, но и держать ее так, чтобы она не клонилась к груди и можно было увидеть свое отражение в зеркале. Руки не поднимаются вверх, а надо распутать тюрбан… Куда подевались все? Почему никто не помогает?! Никак не даются мне женские ухищрения и заботы: приколоть тяжелую серебряную брошь, в ухо ловко воткнуть пудовую серьгу, насурьмить брови… Вот и сейчас руки устали разбинтовывать голову: не буду стараться и аккуратно свертывать полотно в рулон – пущу его по полу, пусть затопит всю юрту белой пеной.
Прекратился крик. Оставили меня на время в покое. Давно такого не было. Не помню, когда удавалось остаться в одиночестве наедине с собой: месяцы?.. годы?.. Все спуталось в моей голове.
Можно осмотреться вокруг. В такой богатой юрте прежде не приходилось бывать. Впрочем, какое уж там убранство? Тряпочки, расшитые золотом, да бесчисленные ковры… И тот особый, специфический, прежде незнакомый запах, что исходит здесь от всего… Наверное, и мой, чужой для этих степных людей запах им непривычен… Вдруг нахлынуло невидимое, но явно осязаемое облако запахов из еще недавней, но уже прошлой жизни… Смесь из нафталина, чистого переложенного лавандой глаженого белья, кельнской воды, комнатных роз, молотого кофе, лакрицы, ванилина, тмина, что идет к жареной свинине с картошкой, и непередаваемого ощущения всепоглощающей, почти стерильной чистоты. Но в один день все это закончилось. Было лето. Блаженное время, когда целыми днями можно было купаться в Волге, прыгать в воду с обрыва, кататься по реке на лодке, а потом лежать под деревом в гамаке и смотреть на небо. Но то лето как будто и оставалось летом и в то же время оборвалось в один день, когда все взрослые осунулись, женщины тяжело вздыхали, поправляли белоснежные накрахмаленные фартуки и молились, воздев сложенные руки к Богу, а мужчины, в том числе отец, кротко и безнадежно вздыхали, опустив головы и плечи. Как-то мне показалось, что отец обнял мать у сарая, прижался как маленький к груди матери и тихо, беззвучно заплакал.
А потом они, мать и отец, взялись за руки и стали как дети подпрыгивать и подплясывать (подтанцовывать): это было что-то вроде нашего народного немецкого танца, но только в исполнении сумасшедших. Дальше еще страннее: вошли в сарай и, вопреки обыкновению, ничуть не думая о стыде, стали целовать и обнимать друг друга, раздевать, легли на сено и, уж совсем забыв о приличии, перешли на звериный крик и стоны. От испуга и удивления ноги у меня одеревенели и не могли сдвинуться с места. Через щель в сарае видно:
Когда во второй раз ум прояснился, надо мной нависли испуганные мать и отец. Это были не
Во всем селе взрослые шепотом говорили о том, что немцы, другие немцы, которые пришли оттуда, где прежде была
В следующий раз русских пришлось увидеть, уже не издали, а совсем близко-близко, скоро… слишком скоро… Каждый день отец ждал, что пойдет на войну, однако не только в доме, но и во всем селе оставалось тихо. О войне говорили, да и то шепотом, взрослые. Мы же, дети, играли в войну. Вот только путаница была, кто против кого воюет. И в голову не приходило быть какими-то неведомыми русскими (какие же мы русские!), но и воевали мы не с ними, а, как и полагается в игре, с коварным врагом.
В остальном войны как будто и не было: примолкшие, притихшие в ожидании грозы отцы и братья (кроме тех, кто еще до войны был призван в Красную Армию) оставались с нами, как и прежде, так же восхитительно красиво всходило и заходило солнце, блестели по утрам брильянты-осинки на траве, так же, как и прежде, взрослые и мы шли на покос, работали в поле. Правда, не пели, как обычно, громких, руладных тирольских песен. Не пели и никаких других, даже тех, что сочинили наши предки уже здесь, в России, – странно грустных, как эти бесконечные степи. Взрослые старались не разговаривать громко на своем родном языке: как будто это был страшный позор. А главный на селе из наших немцев (его все называли странным словом «председатель»), господин Мейстер, один из немногих, кто знал русский язык, вставлял в свою речь эти странно певучие, даже в устах немца, слова к месту и не к месту. Казалось, они должны были спасти господина Мейстера от какой-то неотвратимо подступающей беды, нависшей над селом. Но всем и в первую очередь самому обладателю целой коллекции русских слов и выражений было понятно: эта уловка не спасет господина Мейстера и он разделит вмести с нами эту неведомую, но неотвратимо подстерегающую-подступающую судьбу.
Впрочем, насчет этой подступающей-подстерегающей судьбы все придумали, может быть, потом, задним числом… А тогда, в то благодатное лето, бывали не только минуты, но и часы и даже целые дни, когда ни о чем плохом не думалось. Наоборот, хотелось прыгать высоко в небо от счастья и ждать только счастья. Даже отец несколько успокоился и решил отправиться вместе с матерью в соседнюю, тоже немецкую деревню навестить родственников. Меня с собой решили не брать: надо ведь кому-нибудь присмотреть за домом и хозяйством, накормить скотину. В самый последний момент, когда перед большим зеркалом отец поправил в последний раз галстук, а мать даже подкрасила губы и, как ей казалось, окончательно и неотвратимо пригладила на голове волосы, мне вдруг захотелось заплакать или хотя бы тихонечко заскулить, но удалось виду не подать. Тем более что сквозь алмазики набежавших на глаза слезинок с тихим удивлением увиделось, как сразу несколько моих уменьшившихся отцов подхватили столько же по счету матерей и закрутились под «та-та-та»… «та-та-та»… «та-та-та», распеваемое сразу всеми отцами, поющими, однако, одним голосом, в смешном вальсе. Тут пришел и мой черед рассмеяться. Слезинки высохли – алмазики исчезли, а двойники родителей превратились в одну смешно и нелепо танцующую пару…
Забыть-забылось о внезапно нахлынувшей на меня тоске. Вот уж совсем бездумно и весело хлопаю в ритм «та-та-та»… «та-та-та»… «та-та-та» в ладоши. Внезапно отец остановился, выпустил из своих объятий мать, подбежал ко мне, потрепал волосы на моей голове, поцеловал меня коротко в лоб и пошел к повозке. Мать прижала мое тельце к себе, перекрестила и улыбнулась вся в свете почти неземного счастья.





