Читаем Гибельный свет вдали онлайн бесплатно
Гибельный свет вдали
Представьте себе чёрное озеро, совсем чёрное, недвижимо лежащее в берегах. Но когда кто-то подходит к нему и смотрит в глубину, и хочет что-нибудь в ней рассмотреть – со дна всплывает кувшинка. Вы откроете обложку, тёмную, как вода, и рассказ выплывет вам навстречу.
Проза / Проза прочееСоздано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Он всегда просыпался чуть раньше, то есть – без одной минуты до звонка будильника. Он думал иногда, что можно и вовсе не включать будильник, все равно он проснется вовремя, привычно сунет руку под подушку, достанет сотовый телефон, отключит звонок, и сразу встанет. Но ему казалось, что если он не выставит время (впрочем, всегда одно и то же), и не включит сигнал, то и не проснется, словно давал задание не электронному устойству, а самому себе. Почему-то он не пытался проверить всё это в какой-нибудь выходной день, когда встать точно по времени было не принципиально важно, и все равно просыпался точно в шесть часов пятьдесят девять минут, и доставал телефон из-под подушки, и отключал сигнал звонка. И отключал сигнал звонка, и в это же время начинал слышать шелест машин на улице, утренний лай собак на прогулке, шумное дыхание матери за стеной, хлопанье чьей-то двери в подъезде и гудение лифта. Все это мешало, последние несколько дней мешало очень сильно, потому что внутри него билось, ворочалось и вылезало неровными строками что-то новое. То «дорога», то «невозможность вернуться», но не желаемая и не достижимая возможность, а правильная нужная невозможность. И все вокруг казалось слишком ярким, слишком громким, слишком пахнущим, слишком отвлекающим внимание от того, что внутри. Словно он хотел сесть и смотреть внутрь себя, а его дергали за плечо, и заставляли поднимать голову, и рассматривать ненужные подробности на горизонте. На горизонте.
Вода пахла хлоркой, зубная паста была слишком мятной, то, что мать ходила там, в коридоре, в халате, со смятыми волосами и заспанным лицом, было неприятно. Он сел за стол, она сунула ему тарелку с яичницей, сдвинув скатерть складкой, и он педантично приподнял тарелку и
выпала наружу первая строка. И немного отпустило напряжение, он был теперь уверен, что путь начался. Это всегда, кроме мучения и удовольствия, кроме мучительного удовольствия, было ещё и чем-то, что он зорко и заинтересовано наблюдал со стороны, отмечая все мелкие зазубринки в пространстве, за которые цеплялась и вытаскивалась наружу очередная строка. Вот как сейчас. Мать сидела очень напряжённо и ровно, свет от лампы над столом освещал затылок наклонённой головы, в ярком свете её отросшие у корней серой сединой волосы светились, сияли, а на плечах лежала синяя утренняя полупрозрачная тень полукругом. Она смотрела в газету с кроссвордом, но перевёрнутым кверху ногами, и водила по клеткам пальцами, всё быстрее и быстрее, странными рваными движениями, словно они были выпуклыми перегородками между ячейками, эти чёрные пустые клеточки, потом начала прочерчивать ногтём квадратики. Он знал, сейчас она прорвет тонкую серую бумагу и сорвется окончательно, и стал есть быстрее, чтобы быстрее сбежать. Она взглянула на него не поднимая головы и произнесла глухо и прерывисто, сглатывая после каждого слога:
– Пой-дёшь? Дааа? – усиливая громкость, – Ты пой-дёшь?!
И он быстро встал, на ходу запихивая желток, который он любил больше, и всегда оставлял напоследок, ставя грязную посуду в раковину, быстро, быстро, она начинала почти кричать, и ему казалось, что он уворачивается от этого осязаемого крика.
Она уже встала и взмахнула рукой с газетой, задела абажур, круглый столп света мазнул по кафельной стене, опрокинулся в другую сторону, он оглянулся и поймал взглядом светящийся бок синей эмалированной кастрюли на плите, всего на мгновение.
С бликом, бликом… Чего? «Вот чего там будет, того и блик», подумал он.
– Холодная скотина! – прокричала мать из кухни.
Он выпрямился, вытащив пальцами смятые задники обеих кроссовок, в которые сунул ноги одновременно, повернулся, засовывая руки в рукава куртки, хватая собранный с вчерашнего вечера рюкзак, мать стояла посреди кухни, успокаивая рукой пляшущий абажур, и когда он выскочил на площадку, быстрый стук каблуков соседки с пятого, мерные шаги ее мужа, ее голос «а в Плоском Мире Диск стоит на черепахе т’Атуин» наложился на фигуру матери с воздетыми вверх руками и на мелькнувший рисунок из, наверное, школьного учебника истории.
И он вертел и крутил эти строки в голове, пока ехал в метро, восходил по ступеням крыльца в Университет. Там было шумно, но уже все равно, потому что внутри разворачивалось, как пружина.
Дальше нужна была логика, уже логика, он это ясно чувствовал, потому что начались вопросы. Дальше необходимо было говорить, почему, почему…
Почему? Почему не круглый глобус, а эта плоская, стоящая на… черепахе т’Атуин? Ряд глобусов, местами ободранных и пострекавшихся, на шкафу школьного кабинета географии. Преподаватель, там, внизу, на дне воронки лекционного зала, маленький человек в мятом костюме, что-то бубнил, зал шелестел страницами конспектов, было прохладно, от огромного окна тянула морозным уличным воздухом, но он словно погружался в гудящее знойное марево: ряд глобусов в темном кабинете географии, когда он закончил вытирать доску и выключил свет, и уходил в тишину пустой школы, закрывая за собой дверь, медленно закрывая за собой дверь; сужающийся до треугольного языка свет из школьного коридора на коричневом линолеуме класса, исчезающий свет, тьма поглощающая ряд глобусов; он приоткрыл дверь, полоса расширилась до прямоугольника, медленно потянул дверь на себя, сузив до полоски, до ленты, до тонкой нити, вспыхнул торчащий на искривлённой проволоке маленький шарик фальшивой луны на модели, стоящей у самого края.
Он не любил, когда предложение обрывалось посередине строки, но что он мог с этим сделать? Что от него зависело? Просто выговаривалось именно так. И он бормотал, крутил так и сяк, опять и опять, жуя пирожок с тепловатым столовским кофе, выходя в мороз и ветер, спускаясь в метро, он ехал к отцу, он знал, что там будет обед, точнее ранний ужин, или поздний обед, в общем еда, но он не мог, не хотел быть совсем голодным. Потому что там была жена отца, его новая молодая жена. И он очень хотел выглядеть серьёзныйм, уверенным, спокойным, и не голодным. Всё снова замерло, слова перестали отзываться изнутри, ворочались тяжёлым комом, слепленные где-то в животе, какие-то проблески света, туманы, снега, и сияния над ними в тёмной ночи. Темнело рано, когда он подходил в дому отца, уже загорелись фонари. Подъезд показался ему ослепительно ярким, чистым, теплым, как всегда, когда он раз в месяц, не чаще, приходил к отцу. И консьержка не спрашивала, куда он идет. И лифт был каким-то нарядным, сверкающим. И тут было тихо, но всё равно что-то мешало.
Ожидание около двери обитой жёлтой нежной кожей, всегда тянущееся (целую вечность) после далёкой трели звонка, он даже подумал однажды, что жена отца специально выжидает время, знает что он придёт, стоит за дверью и выжидает время, потому что дверь распахивалась бесшумно и внезапно, не было слышно ни шагов, ни щелчка замка, но потом, когда она закрывалась за его спиной, когда он входил в ярко освещённую прихожую, и отражался в трёх зеркалах сразу, за его спиной раздавался железный срежет, и жена отца цокала каблуками, обходя его старательно по дуге и исчезала в гостиной. Она была моложе его матери, наверное, красивее, и уж точно – счастливее.
Медленно разматывая шарф, расшнуровывая кроссовки, пристраивая куртку на вешалке, неторопливо моя руки в сияющей ванной, где висело одинаковое всегда полотенце и лежал новый брусок душистого фиалкового мыла, словно оно было нескончаемым, вечным, или словно после его визита эта ванная комната закрывалась на целый месяц, или может быть даже эта женщина, молодая жена отца, после его ухода складывала в отдельную коробку и выкидывала прочь мыло, полотенце, осквернённый его прикосновением рулон туалетной бумаги, чтобы через месяц положить и повесить на нужные места всё новое, и снова выкинуть вон, уничтожить все мимолетные следы его пребывания тут. Всё было, как всегда, как месяц назад, как год назад, он вошел в гостиную, и был накрыт стол, и отец привставал со стула, и говорил такую же фразу «здравствуй, сын», и даже тарелки стояли те же, и это – как повторяемая сцена давно идущего спектакля. И он ел тот же суп, и те же котлеты, и отвечал на те же вопросы. И смотрел на ровный пробор в золотистых волосах молодой жены отца. Цвет волос, это единственное, что менялось, в этот раз она была блондинкой. Но она всё так же не смотрела на него, так же накладывала еду и протягивала ему тарелку. Сегодня она была блондинка. Мама тоже была блондинка, он помнил. До тех пор, пока отец не ушёл, она была блондинка, и её руки были такими же ухоженными, и она тоже делала котлеты и суп, и смеялась. А теперь она рассматривает кроссворды, жарит бесконечную яичницу и кричит, и волосы её больше не блестят. Его отец ушёл от одной блондики к другой, от одних котлет к другим, переместился под иной абажур и только. Зачем?
Когда-нибудь эта женщина тоже будет сидеть на кухне, под другим абажуром, седая, с поломанными ногтями, в халате, и водить пальцем по перевернутому кверху ногами кроссворду. И возможно даже кричать на какого-нибудь мальчика.
Да, именно так, вот так хорошо. Строка снова развернулась внутри него и написалась прямо перед глазами на белой скатерти, между краем тарелки и стаканом с морсом. И все вместе —
И так же, как всегда, когда после ужина жена отца вышла с грязной посудой на кухню, отец неловко замолчал, потом оглянулся на открытую дверь и тихо спросил: «как мама?», и он ответил так же привычно понизив голос: «всё хорошо». Хотя ничего не было хорошо, и самое отвратительное было, когда он уже обулся, и неловко стоял у двери, ожидая чего-то, то ли каких-то слов, то ли, что отец наконец-то обнимет его, но он только сунул быстро в карман его куртки свернутые купюры. И опять, за дверью отцовской квартиры он переложил деньги во внутренний карман рюкзака к паспорту, и застегнул его на молнию. И подумал, что не хочет возвращаться сюда, потому что никогда, там, в конце вечера, не происходит то, чего бы он хотел, он ждет слова или жеста, а получает свёрнутые тёплые деньги в карман куртки.
И вышел, натянув шарф на лицо, в холод и снег, под жёлтые фонари. На север.
Но он знал, что вернется, отчасти потому, что всё равно не мог обойтись без этих денег, нагретых отцовской ладонью, отчасти потому, что всё равно продолжал ждать слова или жеста. Но стихотворение уже побежало, заструилось, летело ровными строчками.
И, стоя в метро, он ждал поезда и следующей строки с одинаковым нетерпением. И люди, толпящиеся у самого края, шумящие, двигающиеся, мешали, словно бы не давали строкам выпасть вовне, забирали пространство. И он подумал вдруг, стоя в стороне, что если бы можно было поднять с перрона эту жёлтую полоску краски, как верёвку, чтобы они все попадали в туннель, все, кто вылез вперед, кто мешает ему войти в вагон и быстро доехать до письменного стола, потому что стихи переполнили его и уже нуждались быть записанными, он уже боялся их забыть или перепутать последовательность слов.





