Читаем Рембо и связь двух веков поэзии онлайн бесплатно


<p><strong>H. И. Балашов</strong></p><p><strong>РЕМБО И СВЯЗЬ ДВУХ ВЕКОВ ПОЭЗИИ</strong></p><p>I. Подлинный Рембо</p>

В истории французской поэзии Рембо занимает исключительное место. Он творил в момент, когда задача разрушить старый мир до основания во имя совершенно нового общества становилась насущнейшей. В своей сфере, в поэзии, Рембо самозабвенно предался разрушению. Но если уподобить связь поэзии двух веков, века XIX и века XX, неустойчиво взмытой ввысь арке, то именно разрушитель Рембо, именно его поэзия, окажется тем срединным, тем замковым камнем, который соединил две половины свода и без которого вся арка рухнула бы: вот он, Рембо, — разрушитель, удерживающий на себе связь времен поэзии…

Рембо — в действительной жизни — нес в себе такое противоречие между безмерным поэтическим импульсом и готовым прорваться в любой момент равнодушием к судьбам и ценностям поэзии, каким Моцарта ложно наделяло воспаленное злодейское воображение пушкинского Сальери, возмущавшегося, что «бессмертный гений» несправедливо «озаряет голову безумца, гуляки праздного». В противоположность гениальному музыканту, жившему ровно на сто лет раньше, Рембо будто стремился доказать и будто доказывал, что он «недостоин сам себя».

Все у Рембо было «не как у людей». Необыкновенно ранняя одаренность: все «три периода» творчества были им пройдены и завершены в интервале между пятнадцатью и девятнадцатью годами. Такое раннее дарование — и не как у Моцарта, в музыке, где творчество меньше связано с тяжеловесным аппаратом рассудка; не в благоприятном семейном профессиональном окружении; не в момент триумфа идей Просвещения, когда их освежающее веяние при Иосифе II продувало и габсбургский агломерат тюрем, — такое «преждевременное» дарование легло на плечи Рембо в требующей рефлексии поэзии, и притом в подавляющих условиях мещанского засилия, в постыдные годы Второй империи. В семнадцать с половиной лет ему пришлось встретиться с невероятно трудным идеологическим испытанием, возникшим в результате действий нового республиканского правительства, которое стало правительством национальной измены, а затем в условиях поражения Парижской коммуны — с испытанием, сделать должные выводы из которого было по плечу лишь опытным бойцам I Интернационала. Рембо в мае 1871 г. пытался сам решить задачи, с которыми не справился коллективный опыт тысячелетий человеческой истории. Отрок-поэт надеялся сделать из своей поэзии орудие решительного преобразования мира. Вскоре, однако, наступило разочарование и безжалостный, честный расчет со всем своим поэтическим прошлым. Осталась лишь надежда хоть самому прорваться «сквозь ад», выйти из лабиринта европейски-христианской цивилизации к некоему воображаемому, не испорченному идеей вины и первородного греха старому, дохристианскому и доисламскому Востоку.

Последовал немедленный наивный переход к практическому воплощению этой идеи — пешее бродяжничество без гроша в кармане но разным странам с целью изучить языки, такого же рода авантюрные безденежные плавания, случайная работа, вербовочные авансы, дезертирство.

Затем, при полном пренебрежении известиями о парижской и мировой славе, с 1880-х годов — десятилетие торговой службы, сначала в распаленном Адене, а потом в восточной Эфиопии, за краем света дли тогдашнего европейца. Что это было? Не то удивительно полное осуществление, не то катастрофический провал всех мечтаний и планов.

Наконец, мучительная болезнь, не остановленная ампутацией ноги; совершенно отчужденное от всех людей одиночество в последние полгода страданий по Франции; отсутствие диалога с единственным заботившимся о Рембо человеком — младшей сестрой Изабеллой; полное изнеможение, потеря всех сил, кроме воли, требующей — буквально накануне смерти — уже пинай не возможного отплытия на Восток.

А параллельно с этой жизненной трагедией не поэта — не одобренная и не запрещаемая, не удостаиваемая внимания бывшего автора, хаотическая, будто она происходит посмертно, публикация брошенных им, но, оказалось, великих произведений. Как в «Энеиде», когда герой был в Африке, — рождение Молвы: и та «в ночи парит, шумя, вселенной сквозь границы».

Шумный ночной полет Молвы начален при жизни Рембо в 1880-е годы, но все значение поэта раскрылось не символистам конца века и не камерным последователям 1920-х годов. Оно поистине раскрылось шестьдесят-семьдесят лет спустя. Это произошло практически в годы Сопротивления, когда образным языком, созданным Рембо, претворенным Аполлинером и казавшимся еще недавно в 20-е — начале 30-х годов — чем-то эзотерическим, заговорила вставшая против фашизма французская нация, заговорила устами Элюара, Арагона и других поэтов, научившихся применять художественную систему Рембо для общенародного дела. Вслед за этим, с рубежа 40-50-х годов, урок Рембо был по-новому обобщен в критике и в теоретических работах.

Раньше значение поэзии Рембо, прозревавшееся вслед за Верленом поэтами, читателями, критиками, не было уяснено. В сменявшихся разных высказываниях, статьях, книгах Рембо выступал мелькающе и бессистемно многоликим.

Может быть, наибольшим достижением критики до начала 40-х годов была вышедшая в 1936 г. книга «Рембо» молодых тогда исследователей Рене Этьембля, ныне ветерана университета Сорбонна-III, и Яссю Гоклер, которой давно нет в живых, — книга по-юному нигилистическая, отвергшая предыдущие интерпретации поэта. Позже, в 1952–1962 гг., Р. Этьембль выпустил в трех книгах работу «Миф о Рембо», снявшую с поэзии и с образа поэта напластования, наслоенные За предыдущее полстолетие некомпетентным или тенденциозным мифотворчеством критиков-«рембоведов». Пусть не во всем Этьембль и Гоклер были правы, но они расчистили поле «рембоведения» («рембальдистики») для нового восприятия и новых исследований, которые после лет Сопротивления получили опору в виде первого упорядоченного издания Рембо в «Библиотеке Плеяды» издательства Галлимара, осуществленного Андре Ролланом де Реневиль и Жюлем Мукэ в 1946 г. и в ртом классическом виде с некоторыми дополнениями повторявшегося в 1954 и 1963 г.

При всем разнобое старых интерпретаций ни на кого (даже на своего еще более горемычного сверстника Лотреамона) не похожим Рембо, казалось, укладывался в некоторые простые схемы. Этому, возможно, способствовала сама его динамичная непоследовательность и многоликость — и реальная, и та воображаемая, которая была порождена долгими годами незнания реалий его творчества и жизни.

Так естественно было связать первый период творчества Рембо (конец 1869 г. — весна 1871 г., от пятнадцати до шестнадцати с половиной лет) с романтизмом и Парнасом, с Бодлером, Гюго, Банвиллем, ранним Верленом; второй (лето 1871 г. — весна 1873 г., шестнадцать с половиной — восемнадцать с половиной лет) — с символизмом; а третий (весна — осень 1873 г., девятнадцать лет) — с кризисом символизма, с воздействием тех явлений, которые способствовали распространению ницшеанства, — одним словом, с прямым давлением на искусство империалистической идеологии. Так складывалась якобы «ясная» картина развитии Рембо, к тому же предварявшая общие тенденции развития французской поэзии конца XIX в., как его в 1930-е годы понимали и изображали (конечно, одни — с плюсом, другие — с минусом) многие французские исследователи, а у нас, например, Франц Петрович Шиллер, автор советского довоенного учебника «История западноевропейской литературы» (2-е изд. М., 1948, т 3).

Если не тревожить сон главного виновника всей этой путаницы («…Рембо, ты недостоин сам себя…»), то нужно признать, что, как это ни странно, больше всех повлиял на интерпретацию поэта до 1940-1950-х годов самый мещански ограниченный, недальновидный и недобросовестный из издателей и биографов Рембо, его «посмертный зять» Патерн Берришон. Он считал, заодно со своей женой — Изабеллой Рембо, фамильным правом подтасовывать и фальсифицировать документы, чтобы придать поэту «благообразный», с точки зрении семьи, облик.

Хотя Берришону не доверяли, а с каждым десятилетием его ложь по частям рассыпалась в прах, инерция, им возбужденная, действовала, и, вероятно, ее действие не иссякло и поныне. Одно из измышлений Берришона состояло в том, что Рембо якобы стоит рядом с Ницше и выше его, так как поэт не только самостоятельно выработал теорию «сверхчеловека», но и в противоположность философу-неудачнику воплотил ее в жизнь в Эфиопии. Особенно усердно фальсифицировался Берришоном эфиопский период жизни Рембо, документы о котором — письма из Африки — были в руках семьи. Цифры подменялись, и, таким образом, скромные сбережения, добытые в изнурительных походах непрактичным горе-предпринимателем, «для приличия» по крайней мере утраивались. Но Берришону получалось, что вечный ходок подвизался как некий сказочный конкистадор в панцире золотых слитков весом более полутора пудов. По манию зятя служба в торговом доме Барде и Кo и приторговывание на свой риск менялись местами: Рембо выступал как значительный негоциант. Он оказывался и влиятельным колониальным политиком, а неудачное во всех отношениях, кроме впечатления от невероятно трудного, продолжавшегося 21 месяц, похода каравана в 1885–1887 гг. по опасной, как лезвие меча, дикой дороге, предприятие по доставке ружей царю Шоа, будущему императору Менелику II, изображалось как взвешенный политический акт. который был рассчитан на объединение и обновление Эфиопии, готовил ее победу 1895 г над итальянскими войсками, соответствовавшую «французским интересам». Нелепое представление о Рембо-«колониалисте» частично обесценило наиболее известную беллетризированную биографию поэта, книгу Ж.-М. Карре «Жизнь и приключения Жана-Артюра Рембо» (русский перевод Бенедикта Лившица. Л., 1927).

В серьезной, деловой работе Марио Матуччи «Образ Рембо последних лет в Африке (по неизданным документам)»[1] на основе исчерпывающего охвата документов, в том числе и официальных итальянских бумаг 1880–1890 гг., написанных с враждебных африканской политике Франции позиций, показана полная неосновательность и нелепость утверждений о причастности Рембо к колониалистским интригам и работорговле.

Матуччи приводит сделанные в печати признания английской исследовательницы Инид Старки в необоснованности ее доводов, порочащих Рембо[2]. М. Матуччи напоминает о письме Рембо домой, в Шарле-Вилль, от 14 апреля 1885 г., таком же красноречивом в воссоздании бедственной жизни Рембо в Африке, как приводимые в нашей книге фотографии. Рембо рассказывает в письме о своей жизни в Африке: «…я не трачу ни су. Те 3600 франков (900 руб. годового жалования, по 75 руб. в месяц. — Н. Б.), которые я получаю, остаются у меня нетронутыми к концу года… Я пью одну только воду, и ее мне требуется на 15 франков в месяц! Я никогда не курю, ношу хлопчатобумажную одежду; все мои расходы на одежду не составляют и 50 франков в год. Здесь невыносимо трудная и дорогая жизнь…»[3].

Причины страсти, приковавшей Рембо к мучившему и губившему его Востоку, не просты и не до конца понятны. Следуя смыслу последней воли обреченного, останки его надлежало бы поставить на бак уходящего на Восток корабля с выставленной из гроба и указующей путь к Эфиопии рукой. Так, согласно легенде, воспетой Низами и поэтами — его последователями, несли по империи гроб Искендера Румского (Александра Македонского) с выставленной разжатой ладонью, чтобы все видели, что и человек, обошедший и покоривший столько стран, не хочет ничего унести с собой в иной мир.

Как же получилось, что более полувека никем, может быть и Верденом, до конца не понятый разрушитель, сам лишь проблесками осознававший, что он творит, оказался — он, его творчество — замковым, скрепляющим камнем поэзии двух разделенных глубокой эстетической пропастью столетий?

Рембо стал крушить французскую поэзию тогда, когда многое в ней пришло в ветхость и созрело для разрушения. Как ни велико было обновляющее усилие романтиков 30-х годов и Бодлера, дальше с 1871 г. прямого пути не было, несмотря на всю глубину Леконт де Лиля, взвешенность и одушевленность слова Эредиа, виртуозность Банвилля. Достигнутое в результате многовекового развития сплетение французского поэтического слова с логическим мышлением, выразившееся также в жесткости стихотворных правил и долго бывшее плодотворным, превратилось в цепи, начало восприниматься как гарантия пусть не буржуазных понятий, но привычных структур, стертых употреблением в обиходе буржуазного мышления. Появилось опасение: пройдет еще какое-то время, и поэтические образы уподобятся кариатидам на зданиях банков и изображениям статуй на кредитных билетах, — изображениям, прекрасным по своему греко-римскому происхождению, но безнадежно «заношенным» в обществе XIX в. Становилось понятным, что «устает» не только сталь, но и мрамор искусства. Известная сентенция Теофиля Готье: «Проходит все. Одно искусство // Творить способно навсегда. // Так мрамор бюста // переживает города» потеряла полную убедительность. Оказалось, что в пересоздании нуждаются и способы высекать бюст из мрамора.

Похожие книги