Читаем Квартет Розендорфа онлайн бесплатно


Квартет Розендорфа

Это роман о струнном квартете, состоящем из немецких евреев, которые оказались в Палестине (за одним единственным исключением) в силу необходимости. Их привело в чужую, непривычно жаркую и чересчур пронизанную идеологией страну стечение обстоятельств, а главным образом — невозможность жить и работать после прихода Гитлера к власти на родине, в Германии.

Натан Шахам

Проза / Современная проза
<p>Натан Шахам</p><p>Квартет Розендорфа</p><p>От издательства</p>

Натан Шахам считается видным представителем так называемого «поколения Палмаха»[1] в израильской литературе, Одной из главных особенностей этой группы писателей обычно называют то, что они уделяют внимание не столько переживаниям отдельной личности, сколько настроениям коллектива, спаянного единой идеологией. Это свойство до определенного времени отличало и творчество Н. Шахама, но книга, с которой мы хотим вас познакомить, является почти нарочитым опровержением расхожей характеристики. Это роман о струнном квартете, состоящем из немецких евреев, которые оказались в Палестине (за одним единственным исключением) в силу необходимости. Их привело в чужую, непривычно жаркую и чересчур пронизанную идеологией страну стечение обстоятельств, а главным образом — невозможность жить и работать после прихода Гитлера к власти на родине, в Германии. История врастания (и неврастания) этих изысканных, изломанных, ни в чем не похожих на прямолинейных сабр — уроженцев страны — людей в новую почву, история их отношений, продолжающаяся в музыке — главной реальности их жизни, а также в «черновике романа» писателя-авангардиста Э. Левенталя, — все это и составляет содержание книги.

Казалось бы, такая тематика предельно далека от писателя «поколения Палмаха», от израильтянина, почти полвека (с 1945 г.) являющегося членом киббуца[2]. Но в жизни и творчестве Натана Шахама черты специфически израильские естественно связаны с обстоятельствами его происхождения и с еврейской культурой как таковой. Отец писателя, Элиэзер Штейнман (1892–1970), известный критик, переводчик на иврит Метерлинка, Достоевского и других зарубежных классиков, человек широчайшей образованности, ратовавший за синтез традиционно-еврейского начала с мировым, родился на Подолье, а его художественные вкусы сформировались в Одессе, где он на переломе двух веков активно работал в еврейской литературе. (Узнав об этом, мы с вами, быть может, легче снесем иронию рафинированных героев романа, снисходительно взирающих на русских евреев с высоты органичной для них немецкой культуры). В 1924 г. Элиэзер Штейнман с женой и сыном Давидом приехал в Эрец-Исраэль. Второй сын, Натан, родился уже в Тель-Авиве, в 1925 г. Здесь он учился в гимназии «Герцлия», здесь стал участником левосоциалистического молодежного движения Ха-шомер ха-цаир, одним из руководителей которого был его старший брат. Братья, унаследовавшие, хоть и в разной степени, одаренность отца, добились известности на литературном поприще. Давид стал видным публицистом, а Натан, начав с поэзии, с успехом занимался драматургией и прозой. Пьесы его ставились не только в Израиле, но также в Европе и Америке; книги вышли на нескольких языках. Так, «Квартет Розендорфа» переведен на английский и немецкий (успех романа в Германии побудил тамошнего издателя вторично выпустить книгу массовым тиражом в мягкой обложке), готовится китайское издание.

Натан Шахам — лауреат ряда престижных литературных премий (в том числе премий им. А. Шленского, им. Х. Н. Бялика, им. И. Ньюмена). В 1992 г. роман «Квартет Розендорфа» был признан в США «лучшей еврейской книгой года». В Израиле роман выдержал шесть изданий. Признание не слишком ожиданное, если учесть, что книга отнюдь не рассчитана на «массового читателя», а ее автор обходится безо всякого пиетета со многими «священными коровами» израильского общества.

Быть может, причина успеха романа в том и заключается, что, не давая никаких рецептов и намеренно избегая легких решений, он подчас создает то напряжение, «которое тянется до точки, где его уже нельзя выносить».

<p>Первая скрипка — Курт Розендорф</p>

Море тихое, путешествие протекает удачно. В сегодняшней Германии у Мендельсона и у нас одинаковая судьба[3]. Но стереть его из Британской энциклопедии они все же не смогли.

Небо яркое, золотисто-синее. Только море еще мрачное, прусской синевы — точно в глубине по-прежнему бушует вчерашний шторм. Волны совсем без пены, гладят борт корабля. Мотор гудит в ми бемоль мажоре. Хорошо сочетается с синим — цветом тоски по абсолюту. Лестница дружбы у «вольных каменщиков»[4].

Хочу верить, что друзей можно найти повсюду, даже в стране, где низкая культура и так много политики. Странно будет играть Моцарта в пустыне. Тонкая печаль, совсем не мажорная, разлита в произведениях, написанных Моцартом в этой тональности, — в Концертной симфонии для скрипки и альта и в Концерте для фортепьяно, в «Кегельштадте», в Струнном квинтете — словно он не верил в дружбу тех, кто поклялся друг другу в вечной верности.

Домой напишу: даже в шуме судового двигателя слышится мне дружественный звук. Маленькая ложь. Нет ведь никакого проку тревожить домашних. Глупо было бы рассказывать в первом письме, что уже в пути меня пугало какое-то отупение чувств. А ведь прежде путешествия волновали меня, я, бывало, чувствовал себя юношей, впервые самостоятельно отправлявшимся в дорогу. И вот теперь, когда я еду навстречу столь резким переменам в жизни, — полнейшее равнодушие. Уже два дня как я не прикасался к скрипке — из-за шторма, и это раздражало меня больше, чем неясность во всем, что касается будущего. Странная апатия одолела меня. Я еду играть в провинциальном оркестре, созданном из соображений гуманности, из страха перед будущим, — плыву на корабле, точно турист, отправляющийся в отпуск, с пустой, без единой мысли, головой.

Быть может, оттого, что все силы потребовались, чтобы совершить первый шаг — покинуть дом, семью, друзей, родину, — и ничего не осталось на то, чтобы подготовиться к будущему. Мысли тянутся к прошлому. Воображение бежит от усилия, не хочет предугадывать, какова будет жизнь в жалком городишке, построенном на песке. Мне трудно представить симфонический оркестр в такой вот большой средиземноморской деревне, где нет ни оперы, ни кафедрального собора.

В жизни не видал собственными глазами города, основанного всего двадцать восемь лет назад. По фотооткрыткам нельзя было составить никакого понятия — маленькие дома по обеим сторонам улицы, ведущей к зданию с арками и башнями. Мне подумалось: странно — город, построенный вокруг гимназии.

Не осмеливаюсь представить себе струнный квартет.

Грета сказала:

— Без меня ты проживешь. Но без квартета жить не сможешь. Я ответил:

— Я ведь еду играть в оркестре.

Она встревоженно посмотрела на меня. Еще не отправился в путь, а уже отказался от всяких стандартов. Уже начал измерять себя мерками захолустной страны эмигрантов. Она будто предсказывала мне крах, и на лице ее было все то же выражение снисходительного разочарования, примирения с факторами, обусловленными характером, а не временными обстоятельствами. Ей и в голову не приходило предложить мне отказаться от принятого решения. К тому же она не станет тягаться с моей жестоковыйностью, превращающей поспешные решения в священный принцип. Раз мы решили расстаться на неопределенное время, нет смысла ссориться. Ссора только причинит боль, но ничего не изменит.

Я рассказал о нашем договоре с женой Эгону Левенталю (известный писатель, было весьма радостно убедиться, что и такой человек, как он, едет в Палестину; стало быть, есть шанс найти там некий milieu, культурную среду) — и по его лицу я видел, что он сомневается, есть ли у нас возможность хоть когда-нибудь воссоединиться. Гитлер — не преходящий эпизод, от которого Германия рано или поздно очнется, сказал он. Это лишь наши благие пожелания, им не выстоять перед фактами. Немецкий народ принял Гитлера, и только силы извне смогут его одолеть. А такой силы, к нашему душевному прискорбию, не существует. Запад сделает все, дабы умиротворить этого сумасшедшего, и гневные пророчества эмигрантов не изменят его позиции.

Мы говорили лишь о политических осложнениях, но Левенталь дал мне понять, что может представить себе еще одну-две причины, способные вызвать добровольную разлуку мужа с женой. Но он не станет допытываться. Человек рассказывает то, во что желает верить. Он полагает, и вполне справедливо, что о вопросах неполитического свойства, разлучивших меня с женой, я предпочту умолчать.

Разница темпераментов и эротические моменты все равно не поддаются определению, и нет проку пытаться назвать их по имени. Никогда мы не узнаем, каков подлинный вес проглоченных обид. Ведь возможно, что отупение чувств, внезапно навалившееся на меня, — это вполне нормальное состояние, которое другие именуют здравым смыслом.

Контраст наших с Гретой характеров прост и ясен. Его и посторонний мог разглядеть. Ортодоксы скажут, что трещина между нами есть яркий пример неудачи смешанных браков. Ведь с любой точки зрения мы были парой, которой обеспечена гармония. Оба мы музыканты с более или менее одинаковым положением, у каждого своя область — тут не было места конкуренции или каким-то второстепенным соображениям, оба любим музицировать, почитать хорошую книгу, оба готовы все силы положить на воспитание дочки, обоих не привлекает жизнь богемного общества, которая может оторвать человека даже от самого себя, ни один из нас не придерживается крайних взглядов, способных расшатать твердую основу взаимопонимания. Оба мы люди прилежные, умеющие напряженно трудиться, откладывая на черный день, мы способны понимать друг друга с полуслова, к тому же остерегаемся грубого юмора, который может привести к недоразумениям.

Но все же были и диссонансы.

Мы как огня боялись объяснить их различиями, вытекающими из формальной принадлежности к разным конфессиональным общинам. Именно Грета это превосходно определила. Однажды мы запутались в споре из-за пустякового вопроса, никак не могли выйти из порочного круга, и мне показалось, что она связывает мое упрямство с еврейским происхождением.

— Ты такой же еврей, как я христианка. Оба мы в равной мере не принадлежим своей среде. И потому нет смысла в том, чтобы между нами встревали предрассудки черни.

Немалые различия были у нас в степени чувствительности. У людей искусства такие различия могут нарушить равновесие.

Хотя вслух об этом не говорилось, я ощущал, что Грете отвратительна моя чрезмерная чувствительность. Если не ошибаюсь, она приписывает и мое «поражение» как художника этому моменту: у меня не было сил выстоять в конкуренции, вынуждающей подчас «шагать по трупам». Именно в этом, по ее мнению, причина того, что я не солист с мировым именем, что меня оттеснили до положения концертмейстера оркестра, который для самоутверждения играет в струнном квартете, выступающем в малых залах.

Меня до боли огорчало, что она не понимала: камерная музыка — это образ жизни. Не из-за страха перед изматывающими нервы конкурсами не направил я всех душевных сил на то, чтобы завоевать положение солиста, хотя, разумеется, с удовольствием время от времени отходил от камерной музыки, играл скрипичные концерты. Камерная музыка — трудно объяснить это тому, кто сам не понимает, — есть верный компромисс между требованиями моего «я» и глубокой убежденностью в главенствующем значении совместного труда.

Не стану игнорировать и того, что Грета разочаровалась во мне не только из-за моей скромности, не соответствовавшей предсказаниям насчет счастья, сужденного нам с нею как людям талантливым, красивым, прилежным, с хорошим вкусом, которым повезло родиться в стране, где умеют ценить музыкальный талант, упорство и эллинистическую красоту. В ней была еще какая-то усталость от попыток воспитать во мне умение поставить на своем в любом деле, как умела делать сама. Иногда Грета глядела на меня с глубоким отчаянием. Когда же я стану взрослым? Тридцативосьмилетний мужчина, сделавший неплохую музыкальную карьеру, а всякая женщина, даже ничего не стоящая, глупая или вульгарная, может заставить его подстраиваться под свое настроение; я не способен заставить других признать, что мое положение делает из меня светило, а прочие должны вращаться вокруг.

Есть в этом нечто. Могу даже добавить: когда я встречаю человека, который конфузится предо мною, — поклонника или девушку, которую поражает моя эффектная внешность, я ощущаю невероятное смятение. Я тут же ищу способ перевести разговор на такую тему, где у собеседника есть какое-то преимущество. Вместо того, чтобы говорить о музыке, я пускаюсь в болтовню о политике, о кулинарии, о воспитании детей, о литературе — о чем угодно.

Вероятно, я действительно слишком чувствителен, остерегаюсь чрезмерно выделяться — еврейская черта, унаследованная от родителей, — не способен настаивать на своих правах. Приведу пример, совершенно незначительный, чтобы разъяснить это.

У нас есть в Берлине крохотная квартирка, на боковой улице, но зато близко от Берлинской филармонии, в районе, где цены на квартиры высокие. Для трех обычных людей ее вполне достаточно. Но когда каждому нужно заниматься, возникают сложности (Анна, наша дочь, играет на фортепьяно). Кажется, их можно обойти. Тем более — в семейном кругу. Когда закрывают дверь спальни, звуки заметно приглушаются. Я могу играть на кухне. Можно также разделить поровну дневные часы. Но если Грета — хотя она должна была бы быть из нас троих наиболее чувствительной к шуму, ибо что может быть более уязвимым, чем голосовые связки? — была способна затвориться от мира и отгородиться от всего, точно человек, уехавший в другое место, то меня, кому, казалось бы, не требовалось ничего, кроме небольшой «разминки», чтобы оставаться в форме, меня выводила из терпения всякая мелочь, любая ерунда: звуки, доносившиеся с улицы, настроение Анны, нарочитое молчание Греты — абсолютно все. После стычки с Гретой я вообще не способен играть. Провести смычком по струнам и пробежаться взад-вперед пальцами еще можно, но недостает главного: сосредоточенности, вдохновения, слияния с музыкой.

Похожие книги