Читаем Вечер трудного дня онлайн бесплатно


Вечер трудного дня

До поры до времени личная жизнь Анны, точно разноцветное лоскутное одеяло, состоит из множества разбросанных в пространстве и времени чужих смешных и грустных Любовей. Но однажды все раз и навсегда меняется.

Наталья Сорбатская

Романы / Современные любовные романы
<p><strong>Сорбатская Наталья</strong></p><p><strong>Вечер трудного дня</strong></p>

Часы показывали начало двенадцатого. Спать давно не хотелось, хотя разошлись по комнатам в четвертом часу, ошалев от разговоров и табачного дыма. Спать, собственно, не хотелось и ночью. Анна силком вдавливала себя в сон, а он выталкивал ее так же, как этот чужой недружелюбный диван, покатый сразу во все стороны. Прошедшая ночь напоминала ночь в поезде обрывочные мутные сновидения, затекшая спина, и одно желание — скорее бы приехать. Приехала. Глядь, а место прибытия совпало с местом отправления. Анна вздохнула.

Майское солнце било сквозь тополиные кроны, и воздух в комнате вибрировал, казался влажным и зеленым, как в гроте. Эффект грота усиливался шумом воды, отчетливо слышным через две закрытые двери.

«Тоска-то какая! Ну, Ленка… И сколько можно кувыркаться в духотище? — Анна равнодушно представила себе, что сейчас происходит в ванной. — Вот гады. Могли бы меня постесняться. А впрочем…»

Наконец шум воды прекратился. Васёк прошлепал босиком по коридору на кухню, звякнул чайником. Потом скрипнула дверь.

— Анна, спишь?

— Нет. Жду. Вдруг потопнете. Придется спасать. Искусственное дыхание и так далее. Как думаешь, кому я первому буду помощь оказывать?

— Слушай, что я тебе плохого сделал? Это же не я мимо тебя промахнулся, в конце концов.

Васёк прошлепал в комнату, примостился с краю дивана. Анна поджала ноги. На Ваське были бодренькие семейные трусы в цветочек. Не имея ни капли южных кровей, Васёк физиономией здорово напоминал знаменитого барда, причем в молодости и старости одновременно. Сейчас это можно было расценивать как смягчающее обстоятельство. Но Анна не позволила себе расчувствоваться.

— Рожа у тебя красная, как задница у макаки. И глаза красные. Кроличьи. Паноптикум, одним словом. А подруга моя что, грехи смывает?

— Это хорошо. Уже реагируешь. Поживешь тут у нас несколько дней, совсем очухаешься… Я что хотел сказать… Ань, так нельзя.

— Что именно?

— Ну, в общем… Лучше поздно, чем никому. Любого мужика возьми, который тебе не противен, конечно.

— И что?

— И переспи. Просто переспи. А потом его из постели и выкини. Мол, пошел вон! — Васёк для наглядности пнул воздух тощей ногой. — Что тебе мешает… Ты симпатичная. Глаза такие… И грудь. Тебя рисовать надо. В обнаженном виде. — Анна подтянула одеяло к подбородку, на всякий случай. Вдруг Васёк решит начать сеанс, не сходя с места. — Вообще-то, любовь — это хорошо… — После ванны настроение у Васька было романтическое.

— Ну, да. Как у вас с Ленкой, например.

С чего бы это она стала спускать ему. Подумаешь, что в гостях.

— Ты становишься злая. Как все старые девы.

— Я злая. А вы добрые. Тебе надо было махинацию с квартирой проделать и для этого жениться. А ей нужна была прописка в Москве. О’кей. Вы сделали друг другу доброе дело и теперь радостно совокупляетесь в ванной. Отмечаете, так сказать. При этом Ленка продолжает страдать по Золотникову, а ты ни одной шалавы не пропускаешь. Вот недавно совсем. На лавочке. Возле универа. Мы с тобой сидели и мирно беседовали о высоком, о Прусте. Смекаешь? Смекаешь, по глазам вижу. А какая-то мымра от души расположилась напротив. Так я даже цвет ее трусов запомнила. Чуют они тебя, что ли… — Тут вошла едва прикрытая легким халатиком Ленка и обессиленно рухнула в кресло. Анна без особого энтузиазма отреагировала: — Привет тебе, моя краснокожая подруга! — и хмыкнула: Ленкина обычно белая во всех местах кожа сейчас имела цвет гаснущего адского пламени. Почему бы и не быть такому. Есть же, в конце концов, «цвет бедра испуганной нимфы».

— Шутишь? Это хорошо. Значит, выздоравливаешь. Здорово ты нас напугала.

— Она не шутит. Она ядом брызжет. А я ей говорю: надо переспать.

Ленка согласно кивнула. Высокий гладкий лоб интеллектуалки, детские невинные щечки и крупные плотоядные губы, которые Ленка щедро красила невозможной, порочно-алой помадой. Редкого мужика эта гремучая смесь оставляла безучастным. Можно было бы сейчас порассуждать вслух и об этом, но Анна решила держаться заданной темы:

— Так я же и собралась! И видите, что из этого вышло!

— Ну, что вышло, то вышло. И не такое бывает. Зачем вообще было этот маскарад с переодеванием затевать. Кстати, Лен! Почему ты опять в общаге ошиваешься? У тебя что, дома нет, что ли? — И Васёк так полыхнул ревнивым взглядом в сторону Ленкиных круглых колен, что полы ее халатика взволнованно затрепетали. — А ты, голубушка, — Васёк опять переключился на Анну, — слишком долго раздумывала. В этом деле голова плохой советчик. Или все прикидываешь, оно ли это, то самое, светлое и чистое? Ты вообще влюблялась когда-нибудь?

— Да сколько угодно! Три Володьки, нет, четыре — это раз. Витюша — это два. Все вместе уже пять. Кое-что по мелочи в промежутках. Плюс всякие знаменитости.

Родители даже беспокоились, такая я влюбчивая была. — Анна прикинула в уме и закончила без видимой логики: — Бабок своих я тоже очень любила.

— Ты бы еще про любовь к родине вспомнила! — хором возмутились Васёк и Ленка. Синхронное плавание способствовало взаимопониманию между ними. — При чем здесь бабки?

Анна с сожалением покосилась на Ленку и Васька. Бабки были при всем. И сами по себе, и по ассоциации. Кроме двух родных и четырех двоюродных числилась за Анной еще и «приемная». Строго говоря, от этих семерых осталась на данный момент уже только одна. Но это если подходить к делу формально. В ее же, Анны, личном пространстве и времени все они продолжали существовать. И не просто, а каждая во всех возрастах одновременно. Вот на картонных фотографиях чуть ли не самого Буллы застывшие пупсы в платьицах с низкой талией, перетянутой широкой атласной лентой с бантом. Вот барышни в гимназической форме и с косами, перекинутыми на грудь. Вот стриженные по моде начала двадцатых томные красавицы, точно сошедшие с экрана немого кино. Вот…

Но, пожалуй, хватит. Дальше становится все больнее.

Поскольку вышло так, что в детстве Анна много времени проводила с бабками, то их, пусть и строго дозированные, воспоминания постепенно становились ее воспоминаниями. Их счастливые и несчастные любови — ее Любовями. А некая завеса тайны над их прошлым только давала простор воображению. Значит, в отсутствии любовного опыта вообще вкупе с относительным собственным Анну упрекать было несправедливо. По крайней мере, так ей самой казалось. Кстати, у приемной бабки был сын. И этого сына звали… Анна встрепенулась:

— Да, еще Геру забыла!

— Вот видишь, сколько упущенных возможностей. — Васёк укоризненно покачал головой.

— Геру трудно назвать возможностью. Он был лет на двадцать пять старше меня. Может, даже больше.

— Кому это когда мешало… — Ленка томно потянулась в своем кресле.

— Мешало, — отрезала Анна, и предусмотрительная Ленка не стала развивать свою мысль. — Мешало. Мне тогда шесть лет было. И вообще, сначала я влюбилась в его маму.

— А вот интересно, у вас, в городе Ленина, все такие непростые, или ты — штучный экземпляр? Я всегда подозревал, что с тобой не все в порядке. — Васёк страдальчески закатил глаза и отправился на кухню заваривать чай.

— Ага. А у тех, кто, кроме своей филологии, кстати не вполне даже одушевленной, ничего и никого на самом деле не любит, все, значит, в порядке? — Анна хотела, чтобы последнее слово осталось за ней.

Ленка переместилась на диван. Способность разговаривать на отвлеченные от плотских утех темы постепенно возвращалась к ней вместе с естественным цветом кожи. И Анна поспешила этим воспользоваться.

— Вообще-то, Гера был моей первой, можно сказать, любовью. И все же сначала была его мама. Знаешь, Ленок, это так интересно. Это ведь было первый раз в моей жизни, когда я полюбила чужого человека, другого, постороннего. Первый такой опыт: не родителей любить, не бабок своих и даже, в конце концов, не гуттаперчевого мальчика из книжки — сколько слез из-за него было пролито! — а живого человека, которого вчера еще не знала, кондукторшу трамвайную. Понимаешь?

***

Жила тогда Анна в коммуналке на Куйбышева, бывшей Большой Дворянской. Собственно, высокие, стройные, обильно застекленные, с мозаикой и прочим декором, свойственным северному модерну, дома и были Дворянской. А мутноватый («через арку, налево») двор с грязно-желтыми стенами домов по периметру и покосившимся дровяным сараем в глубине (позже снесенным за ненадобностью) — был как раз Куйбышева.

В этой коммуналке, в их узкой комнате, девять метров которой пошли больше на длину, чем на ширину, где весь левый, ближний к двери, угол занимала высокая, под потолок, печь с рифлеными круглыми боками и придвинутое к печи ведерко с чугунной кочергой и тяжелым чугунным же совком, где возле окна красовалось трехстворчатое нравоучительное трюмо, в котором всегда можно было видеть себя со стороны, — так вот, в этой комнате происходили странные вещи. Точнее, одна и та же странная вещь. Да и не вещь вовсе, а звук, природу которого Анна так никогда и не узнала.

По воскресным и праздничным утрам, когда не надо было вставать ни свет ни заря, одеваться-шнуроваться и спешить на угол Куйбышева и Чапаева к трамвайной остановке, — в этой комнате, высоко, там, где пестрая ленточка бордюра почти подпирала потолок, звучала музыка.

Позже, вспоминая, она поняла, что так звучать мог орган. Или же — человеческие голоса. Да, скорее, это. Точно много людей, мужчин и женщин, собирались вместе, там, наверху, и начинали петь. И получалось у них стройно и красиво. А еще позже она узнала, что точно так же, накатывая, звучит морской прибой.

Только откуда бы взяться в их коммуналке органу, или такому количеству поющих людей, или тем более морю? И вообще, в радио здесь по утрам, да и по вечерам, водились совсем другие песни. И только у нее из-за бордюра, точно с узеньких игрушечных хоров, каждый раз накатывала музыка или что там это было на самом деле…

Длилась вся эта нездешняя красота считанные минуты между еще сном и уже бодрствованием, и с окончательным пробуждением прекращалась. Так что главное было не открыть раньше времени глаза.

Позже Анна даже научилась продлевать эти звуки: просто надо было отступить немного назад, в сон, не дать себе окончательно вынырнуть, и тогда все возобновлялось и начинало звучать сильнее прежнего.

Эти чудеса продолжались немного и на новой квартире, где никакого бордюра не было вовсе. Но потом, когда она еще подросла, все само по себе постепенно сошло на нет, рассосалось, точно детский, с барбарисовым вкусом леденец за щекой, и никакими усилиями повторить этот фокус с музыкой ей больше не удавалось.

В обычные дни она садилась с матерью в трамвай № 2 на углу тех самых Куйбышева и Чапаева, и последний тогда еще никакие соотносился в ее сознании с героем одноименного кинофильма, а слова «анекдот» она даже не знала. Просто две странные на слух фамилии пересеклись по принципу классовой принадлежности как раз возле ее дома.

Собственно, вся история и началась с трамвая № 2, в просторечии «двойки». Огоньки синий и… и… красный! Поди вспомни, когда и маршрут такой давно сняли.

По утрам ее мать с нею почти под мышкой садилась в трамвай штурмом, чтобы отвезти ее в детский сад.

Выходили они на остановке «Марсово поле», возле тоже сада (Летнего) и — «давай быстрым шагом, а то опоздаю на работу!» — пересекали Лебяжью канавку. По левую руку вдали успевала проблеснуть Нева (но только тогда, когда это была не зима и тесный капор и шарф до самого носа не мешали повернуть голову). За Летним садом с повергавшей ее в неизменный ужас скульптурой голого дядьки, жующего своего собственного ребенка, они сворачивали налево, шли вдоль Фонтанки и очень скоро были на месте.

Народу в деревянном, постанывающем и опасливо замедляющем ход на самом горбыле Кировского моста трамвае всегда было много. Чтобы меньше толкали, мать ставила ее возле деревянной огородки, отделявшей место кондуктора от желто-ребристого нутра остального вагона. Таким образом, живот кондуктора, точнее почти всегда одной и той же кондукторши с висевшими на разных уровнях разнокалиберными катушками билетов, оказывался как раз против ее носа. Немедленно завязывался разговор на тему «почему верхняя катушечка меньше нижней» и «какая у вас хорошая работа, бабушка».

Она мечтала вырасти и стать таким нужным кондуктором, в униформе и с портупеей из бляшечек («на медальки похоже») и ремешков вокруг груди.

Положим, больше всего ей хотелось работать дворником и сгребать плоской лопатой, обитой по краю металлической полоской, весеннее, наваристое, сочно хлюпающее снежное месиво. Но знакомых дворников у нее не было. А кондукторша теперь точно была.

Поездки с третьей они совсем подружились. Она и шестидесяти-с-лишним-летняя (как потом рассказывала мама отцу) Неля Николаевна. Вот у нее-то как раз и был сын, Георгий, Гера. И еще кроме Геры были маленькая дочь и «муж, военный командир». Но их уже, собственно, и не было: командир погиб на фронте, а маленькая дочь умерла от голода в блокаду.

Еще был у Нели Николаевны младший брат в далекой заграничной стране Болгарии, потому что их семью после революции каким-то образом разметало по свету. И брат этот был на самом деле греком. И Неля Николаевна тоже была по отцу гречанкой. И полное имя у нее было — Неонила. Такое тягучее, как река, и на слух даже не греческое, а вполне египетское имя.

Но все это узналось позже, уже после того как она, подталкиваемая в спину матерью, потому что боялась незнакомой комнаты с незнакомым в ней сыном, пришла первый раз в гости к Неле Николаевне. Навстречу им от стола шагнул высокий, сутулящийся, как подросток, мужчина с добрыми глазами и немного виноватой улыбкой. Игра. Руки у него были длинные, с широкими и длиннопалыми же кистями, и сам он был неуклюжий и, как потом, уже дома, сказала многозначительно мама опять же в разговоре с отцом, «немного больной«.

У Нели Николаевны в широкой (не в пример их) и не слишком населенной коммунальной квартире было почти две комнаты. Почти, потому что относительно большая «гостиная» перетекала в отделенную тяжелой бархатной портьерой спальню. И в этой спальне справа было единственное на эти почти две комнаты, выходившее во внутренний двор окно. И поскольку это окно находилось в небольшом углублении и по обе стороны было как бы отгорожено стенами, то дневной, а уж тем более солнечный свет никогда не проникал в гостиную.

Однако там, напрочь лишенное дневного света, в большом поместительном горшке росло нечто вроде пальмы. Словно далекий отзвук экзотического происхождения хозяйки. И это было невиданно и роскошно, так же роскошно, как и висевший над кроватью портрет в профиль чернокудрой и кареглазой красавицы в наброшенном поверх голых плеч легчайшем газовом шарфе и с перламутровой серьгой-слезкой в мочке маленького уха («Это через год после окончания гимназии…»).

А напротив пальмы стояло черное пианино, покрытое мутноватым, как зимнее запотевшее окно, лаком. И крышка его была всегда поднята, открывая ряд неглубоких, податливых, желтовато-папирусных клавиш.

Похожие книги