Читаем Избранное: Стихотворения. Поэмы. Переводы онлайн бесплатно
Избранное: Стихотворения. Поэмы. Переводы
Тарковский А. А.Избранное: Стихотворения; Поэмы; Переводы, 1929–1979. /Вступит, статья С. Чупринина. — М.: Худож. лит., 1982.— 736 с.В книгу входят оригинальные стихотворения, поэмы, а также избранные переводы (с арабского, туркменского, армянского и грузинского языков), созданные А. Тарковским за пятьдесят лет его творческой деятельности.
Григол Григорьевич Абашидзе , Ованес Тадевосович Туманян , Молланепес , Саят-Нова , Амо Сагиян
ПоэзияКогда в 1962 году вышла первая книга лирических стихов Арсения Тарковского «Перед снегом», имя ее автора было уже давно и широко известно знатокам многоязычной поэзии нашей страны. Тонкий и взыскательный переводчик, давший новую жизнь творениям крупнейших поэтов Средней Азии и Закавказья, прекрасному созданию каракалпакского эпоса «Сорок девушек», Арсений Тарковский по справедливости должен быть назван среди тех, кто создавал и совершенствовал традиции советской школы художественного перевода, много сделал для взаимопонимания братских народов, взаимообогащения их культур.
И все же только с появлением в печати оригинальных лирических и лиро-эпических произведений поэта стали вполне ясны масштабы дарования Арсения Тарковского, неповторимость и значительность его голоса, духовного и творческого опыта, роли и места в современной поэзии. За первым сборником, сразу же вызвавшим большой читательский интерес, привлекшим внимание критики, последовали книги «Земле — земное» (1966), «Вестник» (1971), «Стихотворения» (1974), «Волшебные горы» (1979), «Зимний день» (1980). За каждой строкой этих сборников угадывались мастерство зрелого художника, весомость его мыслей, сложность и своеобразие его внутреннего мира. От стихотворения к стихотворению, от книги к книге все яснее вырисовывался «портрет художника в зрелости», нравственный облик современника и деятельного участника нашей эпохи.
Казалось, что Тарковский так и пришел в литературу — сложившимся мастером, которому открыты и доступны все богатейшие возможности российского стиха. И только даты, обозначенные на титульных листах его книг (первая из дат — 1929 г.), свидетельствовали: перед читателем итог многолетнего творческого труда, напряженных идейно-философских и художественных исканий автора.
Поэзией, искусством Арсений Александрович Тарковский жил в буквальном смысле этого слова с раннего детства. Родившись в 1907 году в семье народовольца-восьмидесятника, долгие годы проведшего в якутской ссылке, он рос в высококультурной, прогрессивно настроенной среде. В Елизаветграде (ныне Кировоград), где прошли детство и отрочество будущего поэта, стихи писали едва ли не все его родные и близкие. Лирические, но чаще шуточные стихи «на случай» сочинял отец, владевший, как вспоминает ныне Арсений Александрович, семью европейскими и двумя древними языками. Не чужды поэзии были и мать, и товарищи-гимназисты, и друзья дома, знакомившие мальчика со стихами Пушкина и Лермонтова, Байрона и Баратынского, Тютчева, Фета, Некрасова, Случевского, навсегда привившие ему пылкую любовь к замечательному украинскому поэту и философу Григорию Сковороде, к великой русской поэзии XVIII века.
Пристрастие к литературе не оставило Тарковского и в пореволюционное время. С 1925 по 1929 год он учился на Высших государственных литературных курсах при Союзе поэтов, в 1924–1926 годах сочинял стихотворные фельетоны для газеты «Гудок», где в ту пору сотрудничала поистине блистательная плеяда литераторов: М. Булгаков, К. Паустовский, Ю. Олеша, В. Катаев, И. Ильф и Е. Петров и др., позднее работал на радио, заведовал литературным отделом научно-исследовательского радиоинститута. И постоянно писал стихи. Горячие, страстные, прочно связанные с классической традицией, они рождались и в дни мира, и в годы Великой Отечественной войны, когда гвардии капитан Тарковский работал в редакции газеты 16-й (затем 11-й гвардейской) армии — «Боевая тревога».
Размышляя впоследствии о том, что «служение поэзии родственно подвигу или и есть подвиг», Арсений Тарковский с покоряющей силой утверждал в своем творчестве мысль о пророческой, преображающей власти искусства, о великом призвании поэта, тысячью нитей связанного с жизнью, Родиной, с историей своего народа и всей отечественной и мировой культурой:
И естественно, что одной из наиболее прямых, жизненно важных форм служения поэзии стала для Арсения Тарковского начавшаяся еще с 1932 года работа над переводами с восточных языков. «Почему восточных?» — спрашивает сегодня поэт самого себя. И отвечает: «Мне нравилось работать над чем-то, у чего не было ничего общего со мною. Но потом оказывалось, что общее все-таки было». Общим, если продолжить эту мысль, был взгляд на поэтическое творчество как дело всей жизни; общим было тяготение к сложнейшей нравственно-философской проблематике, передающей диалектику человеческого бытия в ее узловых моментах и конфликтах; общей, роднящей поэтов разных эпох и народов, была сосредоточенная, страстная любовь к художественному слову.
Сопоставляя сейчас оригинальные стихи Тарковского с его переводами, видишь, как много дали поэту десятилетия напряженного творческого «диалога» с иноязычными культурами, с литературными традициями арабских стран, Средней Азии, Закавказья. И дело здесь не только в специфически восточных мотивах, прихотливо вплетающихся в ткань размышлений и переживаний русского поэта, хотя и это тоже весьма существенно для правильного понимания эстетического кодекса и художественных пристрастий Тарковского. Важнее другое — удивительная «распахнутость» поэтической системы Тарковского, невольно заставляющая вспомнить об искони присущей русской литературе «всемирной отзывчивости», широта его духовного и творческого кругозора, умение обогатить современный русский стих тем ценным, что выработано десятилетиями и веками художественных исканий человечества.
Поразительно цельное в своей глубинной сути, поэтическое творчество Арсения Тарковского противится насильственному вычленению из него отдельных тем, мотивов и сюжетов. О чем бы ни говорил поэт, то обращаясь к воспоминаниям детства и отрочества, то подытоживая опыт, накопленный в дни мира и войны, то воскрешая в стихах облик минувших эпох, он неизменно ведет речь о главном — о смысле человеческого существования, о колоссальных духовно-созидательных задачах, решаемых обществом и культурой, о братском единении и согласии всех людей доброй воли.
Стихи о любви и природе, философские и лирические медитации очерчивают контуры художественного мира поэта, представляют нерасщепимый в своей целостности и диалектичности взгляд современного художника на действительность. Сила Тарковского не в «оперативности» отклика на злободневные проблемы и нужды, а в умении поставить злободневное в контекст «вечных» запросов личности и человеческого сообщества, соотнести явления и события текущего дня с общими принципами и завоеваниями отечественной и мировой культур. Поэт всегда видит «небо — в чашечке цветка», всегда доискивается до первопричин, до самой сути явлений, что и придает даже наиболее исповедальным, интимным его стихам масштабность, значимость авторитетного свидетельства «о времени и о себе».
Торжественно с забытой уже, казалось бы, нами величавостью и силой звучит голос Тарковского — художника и философа, распахивая дверь в просторный и ясный мир — мир больших страстей, глубоких, порою драматических переживаний:
Это — Тарковский.
Это — его характерные интонации, им возведенный, незримый, но прочный мост к традициям ломоносовского, державинского века, его взгляд на мироздание.
Это — его движение стиха, своей мерной, одической поступью напоминающее поступь древних, блещущих металлом ратей…
Отношения, складывающиеся между поэтом и миром в лирике Арсения Тарковского, справедливо было бы — помня всю условность метафоры — назвать «средневековыми». Таковы отношения сюзерена и вассала, владыки и прихожанина, Прекрасной Дамы рыцарских легенд и странствующего менестреля. Ни о какой взаимности, ни о каком равноправии и речи быть не может: слишком велика иерархическая дистанция, разделяющая мир и человека, слишком несоизмеримы их уделы.
Природа, какой она предстает в стихах Тарковского, не требует от смертного сообразительности в разрешении ее загадок, не искушает стремлением постигнуть ее секреты, ибо тайна ее в принципе недоступна дерзким притязаниям разума. Природе нет нужды прибегать к помощи «демонов глухонемых», к переплясу молний, поражающему воображение, к устрашающему реву стихий, настигающих ослушника. Ей вполне достаточно возвести свои светлые чертоги, развернуть звездное полотнище, обворожить согласной музыкой небесных сфер, чтобы склонилась и самая непокорная голова, чтобы в памяти осталось одно только ломоносовское: «Открылась бездна звезд полна; //Звездам числа нет, бездне дна».
Вчитываясь в стихи Тарковского, не стоит помышлять ни о какой готовности природы к антропоморфизму, к приязненному или неприязненному ответу ее на человеческие страсти и переживания. В лучшем случае она милостиво подаст знак чуткой душе, чуть-чуть приоткроет волшебную завесу над своими сокровищами и дарами. И — верх благосклонности: природа позволит смертному отпраздновать его счастье как некий мистериальный акт, «как богоявленье», как трагическое и прекрасное приобщение к мировой тайне:
Но и праздник этот небывалый отпущен потому только, что у любящих нет будущего, они обречены. И даже в миг наивысшего торжества земной страсти им не дано забыть: такое возможно лишь в дни, «когда судьба по следу шла за нами, //Как сумасшедший с бритвою в руке».
С царственным величием внимая хвале и славе, мироздание и тут держит человека на почтительном расстоянии. Сокращение дистанции опасно для обеих сторон: а ну как примнится смертному грубый подмалевок на месте нерукотворного мерцанья; а ну как театральной бутафорией покажутся ему вдруг непостижимая красота и стройная гармония?.. И за самое-то малое, боязливое проникновение в тайну тайн, и за самую нечаянную фамильярность природа мстит человеку, как разгневанная Диана мстила Актеону, увидавшему ее без одежд, в прельстительной наготе простой купальщицы…
Мстит собственным совершенством, до которого не дотянуться человеку.
Мстит собственным бессмертием, жестоко напоминающим человеку о его смертности, о фатальной краткости его земного срока. Эта кара — всех кар страшней.
Неужто в в самом деле «…после сладчайшей из чаш — никуда?». Неужто единственное, что остается человеку на пороге небытия, это сказать:
Можно, конечно, сколько угодно благословлять от века заведенный порядок вещей, радоваться прощальным дарам мира. Но, как ни наполняй душу смирением, как ни приучай себя к стоицизму, не убережешься от горького, жалобного вздоха: «Я жизнь люблю и умереть боюсь».
Да и как уберечься, если действительно «Жизнь хороша, особенно в конце, //Хоть под дождем и без гроша в кармане, //Хоть в Судный день — с иголкою в гортани».
Вот и бьется душа в тисках между чувством собственной обреченности, надеждой на вечное бытие и роковой тревогой: «…Я не знаю, //В чем мое бессмертье…» Вот и казнится она невытравимой обидой на неумолимо действующие, снова и снова срабатывающие законы природы, на мироздание в конечном счете.
В который уж раз — то с лихорадочной поспешностью, то с мнимым спокойствием — просматриваются варианты ответа, предлагаемые многовековым опытом человечества; их немного, этих вариантов. Жизнь души в царстве теней, за чертой земного опыта? «Но я человек, мне бессмертья не надо: //Страшна неземная судьба». Такого бессмертья не надо, такой — запредельной, нездешней — судьбы не хочется; да и веры в нее, нездешнюю, нет. Значит, остается уповать на то, что после себя оставишь книгу, деревце, сына? Верно, оставишь, и успокоение, хотя бы относительное, это наверняка принесет, а вот как быть с утешением?.. Разве что принять вариант «Метаморфоз» Заболоцкого: «Как все меняется! Что было раньше птицей, //Теперь лежит написанной страницей; //Мысль некогда была простым цветком, //Поэма шествовала медленным быком; //А то, что было мною, то, быть может, //Опять растет и мир растений множит»?
Пусть и льнет чувство к этой сладкой версии непрекращающегося бытия, к необозримому миру «туманных превращений», мысль все равно слишком ценит себя, слишком горда собою, чтобы принимать на веру заблуждения чувства, его попытки утешиться хотя бы иллюзией или грезой. Мысль все обольщения, все соблазны отдаст за пугающую точность истины — это, в частности, утверждается в стихотворении «Могила поэта», где вернувшийся с похорон Заболоцкого автор понимает: «…Без всякого бессмертья, в грубой прозе //И наготе стояла смерть одна».
Вот и всё. Так что же, значит, смирись, гордый человек? Значит, удовольствуйся скромной долей, тебе отпущенной, и не сетуй понапрасну?





